— Если бы, товарищи, пуговица действительно имела такое большое значение и мы не могли найти ей заменителя, то уверен, что наши солдаты приспособились бы штаны хоть зубами придерживать, лишь бы руки были свободны для того, чтобы держать оружие.
Теперь Маршал, сидевший в президиуме, заранее принял меры, предотвращавшие сцену непонимания. Он хлопнул в ладоши, давая всем знать: делай, как я. Зал ожил, зарукоплескал.
Наш Дорогой Гость широко улыбнулся и раскинул руки, будто хотел всех обнять.
— Вы, дорогие товарищи офицеры, призваны учить и готовить солдат к бою. И мы уверены — они у вас готовы выполнить любой приказ. Даже если им придется воспользоваться оружием без штанов!
Буря показного восторга затопила зал. Все встали. Все захлопали. Воевать без штанов — как это заманчиво и романтично!
Все кричали «Ура!» и «Да здравствует!».
Гвоздем программы, которую военные приготовили Большому Человеку, был показ новых противотанковых ракет в действии. На Урдуру доставили танки, управляемые по радио, оборудовали позиции ракетчиков, построили высокую трибуну для приглашенного генералитета.
Зрелище вне всяких сомнений было потрясающим.
Едва из дальнего синего леса появились танки, навстречу им, как шаровые молнии, понеслись ракеты. Они неотвратимо находили тяжелые бронированные чудища, попадали в них и рассыпались огненными фонтанами. Танки замирали, убитые напрочь.
Действие оружия всегда восхищает мужскую душу. Особенно если из этого оружия стреляют не в тебя, а в других.
Лицо Хрящева сияло радостью. Генералы вокруг погрузились во мрак.
Спектакль продолжался считанные мгновения. Едва загремев, поле сразу и утихло. Только танки на нем горели чадным пламенем.
— Ну что, Яковлевич? — спросил Большой Стратег Маршала Ломановского, который стоял рядом. — Эпоха танков закончена. Так я понимаю? И думаю, строить их больше незачем. Приедем в Москву, я поставлю вопрос… Незачем на броню деньги переводить. Надо делать ракеты…
Маршал промолчал, и это Хрящеву, скорее всего, не понравилось. Его словам надо было аплодировать во всех случаях. Поэтому наш Дорогой Гость повысил голос:
— Какие сомнения? Мы все видели своими глазами. И я считаю — танки свой век отжили.
На генеральской трибуне воцарилась тягостная тишина. И вдруг со стороны раздался бас Ахмана. Он говорил громко, с явным расчетом на то, что его должны услышать все.
— Такэ вже раз було. Архистратиг Сталин считав, шо усэ сам розумие. Тильке и умел казаты: «Я считаю». И никто не мог иную препозицию высказать. А потом як тому Архистратигу фрыци врезали, вин поняв: на каждое дело имеются собственные специалисты. И стал спрашивать у генералив: «А що предложит Генеральный штаб? А що товарищ Жуков каже?» Как бы нам ще одного Архистратига не заиметь…
Монолог Ахмана прозвучал в полной тишине. Так на полигонах ядерных испытаний за минуту до взрыва все умолкали, в ожидании увидеть удар всесокрушающей силы.
Наш Дорогой Никифор Сергеевич Хрящев слышал Ахмана от начала и до конца. И среагировал сразу:
— Кто-то, кажется, недоволен?
В голосе Архистратига звенела скрытая угроза. Он знал, в каком тоне говорить в таких случаях. Генерал, пусть он вдобавок ко всему еще и майор, не самостийный старик Петрович на мосту с топором в руках. Военного ослушника можно запросто катапультировать, хоть из армии на пенсион, хоть вообще из генералов в обычные рядовые. Без пенсии и пособия. Было бы достаточно гнева и желания нажать на нужную кнопку.
И тут я впервые услыхал, что Ахман говорит по-русски без каких-либо южных ноток. Услыхав вопрос Хрящева, он спокойно, без особого нажима пояснил:
— Это, как всегда генерал-майор Ахман, товарищ Никифор Сергеевич. У генерала не все дома. Он семью потерял на войне. Пять ранений. Тяжелая контузия. А тут еще недавно удалил гланды…
Вызов был открытый и дерзкий. Все теперь зависело только от Хрящева: объявит ли он слова генерала крупной политической ошибкой или сведет дело к шутке.
— И что же удумал Ахман, у которого не стало гланд? — вдруг спросил Хрящев и улыбнулся с неожиданным миролюбием.
Позже я понял, что наш Дорогой Гость обладал большим умением оставаться политиком при самых сложных обстоятельствах. В той обстановке ему нельзя было вспыхнуть, нельзя было загореться начальственным гневом без того, чтобы не спалить в глазах людей военных свой авторитет, едва подсушенный после купания в водах Карибского кризиса. Большинство военных в тот момент думали не так, как думал он, Большой Человек, а как думал Ахман — ГЕНЕРАЛ. Значит, он — Большой Человек — должен был изловчиться и показать, что ценит генералов за ум и честность. Ценит и не претендует на роль Архистратига, который «усэ сам знае».
— Так что предлагает Ахман? — спросил Хрящев снова.
— Он предлагает, чтобы ему позволили поднять дивизию по тревоге и на танках пойти на штучки, которые всем так понравились. И чтоб танкисты имели право стрелять по тем, кто будет целиться в их танки. Первый танк поведет генерал Ахман. После станете судить. Потому что даже зайцу ясно, что, когда одни стреляют, а другие только изображают мишени — эффект всегда будет одинаковым. А когда стреляют обе стороны, тут еще кто кого.
— Для чего нужно генералу демонстрировать свою смелость? — спросил Хрящев ядовито. — Мы о ней и без того наслышаны.
— Чтобы убедить всех в самом простом, — сказал Ахман твердо. — Без штанов еще можно воевать. Без танков — нет.
— Другие тоже так считают? — спросил Хрящев хмуро.
Маршал сказал ему что-то негромко.
— Хорошо, — отозвался наш Дорогой Гость. — Вернемся в Москву, обсудим, подумаем. А пока работайте по плану…
План предусматривал возвращение в область.
ВАЛЬС «ВОСПОМИНАНИЕ»
Человек — чудо природы. Но когда с чудом встречаешься каждый день на каждом шагу, ему перестаешь удивляться. А удивляться надо. Пусть нас миллионы, пусть сработаны все мы одним и тем же способом, по старой как мир методике и технологии, все равно каждый из нас неповторим.
Колхозный конюх Кондрат Пузанов был человеком до зависти неправдоподобным. Жизнь у него с ранних лет складывалась так, что его приключений вполне хватило бы на пятерых книжных героев.
Всё началось с того, что в русско-японскую войну четвертого года прошлого века под Ляояном Кондрат попал в плен. Вернуться домой ему удалось спустя несколько лет путем кружным — через Америку и Европу. «Санфриско, Нуйорк, порт Смутный» — эти названия слетали с языка Пузанова так же часто, как его родные «мать-перемать».
По возвращении в Россию за означенные подвиги и перенесенные страдания Кондрату вручили солдатскую медную медаль с дикой по своей бессмыслице надписью: «Да вознесет Вас Господь в свое время». К тому же позволили приладить к погону узенькую лычку.
В 1914 году унтер-офицера Пузанова с русским экспедиционным корпусом отправили во Францию помогать французам отбиваться от бошей. Рассказы Кондрата о бойких веселых француженках, которые напропалую любились с русскими воинами-богатырями, всегда собирали деревенских мужиков и кобелей, которых хозяева забывали посадить на цепь.
Мужики, слушая Пузанова, радостно хохотали, а кобели, высунув языки, роняли на землю тягучую слюну.
Коронным рассказом в репертуаре Кондрата была повесть о том, как он очаровал на сеновале богатую французскую маркизу. Почему маркиза забралась на сеновал, никто при мне Пузанова не спрашивал. Видимо, считалось, что дамы этой породы так и проживают в сене. Впрочем, и сам Кондрат объяснить, что такое «маркиза» сверх ее женских качеств, толком не мог. Может быть, именно потому к нему навсегда прилипла кличка «Маркизет», с происхождением понятным в деревне всем бабам и мужикам.
На французском фронте Маркизет воевал недолго, поскольку быстро попал в плен к бошам. Его в порядке трудовой повинности пленных нарядили батрачить в имение какой-то богатой немецкой фрау. Со временем свою хозяйку Кондрат свел в постель и до конца войны грелся под ее пуховиком. Ночное обхождение немки Кондрат ставил ниже японского, с которым он сталкивался в Осаке, и во много раз ниже французского, которое, по его мнению, превосходило японское.
— А вообче, робяты, — говаривал Маркизет, пуская дым из обеих ноздрей, — с бабами надо обходиться круто. Рыск, я вам скажу, благородное дело. Я ведь только на рыске из всех передряг выходил. Взять ту же фрау Шмит. Стервь — пробы ставить некуда. А ведь я ее, курву, обломал. Потому как не боялся рыска. Помню у ей все для меня начиналось куда как строго. Чтобы батрак своевольничал — ни-ни! У немцев такое заповедано. Чуть что — к бургомайстеру, на цугундер и там экзекуция. Тяжко мне приходилось. Тем более, я по молодости к белому вину очень беспощадный был. Сколько ни поставь — сничтожу. Пусть самому тяжко, голова гудом гудит — всё одно не отступлюсь. Никак с ним, с этим питвом проклятым, мириться не мог. Теперь поймите, как на душе муторно было, когда за год плена ни глотка не принял. С души на себя воротить стало, хоть в петлю лезь. Вдруг делаешь? А как увидела сухой полуштоф, так и взвилась. Ах ты, говорит, русский ферфлюкте швайн! Проклятый боров, значит. Марш к бургомайстеру! Экзекуция! Глаза выкатила, голос громкий, злая, как ведьма. Я поглядел на нее и думаю: «Семь бед — мужику один хрен, если он восьмую к ним прибавит». Тут же сграбастал фрау и повалил. Она с перепугу сопротивлялась, но я пошел на рыск и ее придавил к полу как цыпку. Отыгрался за все, что до того терпеть изволил. Три захода подряд сделал, даже вставать ей не разрешил. Пропадать, так с музыкой! Потом порты застегнул и говорю ей: «Аллес, фрау, их геен нах бургомайстер». По-нашему, значит — все, иду к бургомайстеру. А фрау вдруг хватает меня за руку: «Найн, найн, Конрад!» Уже не Иван, а имя вспомнила, только на свой лад чуть переиначила. «Ты, Конрад, есть зверь, настоящий мужчина». И тянет меня в спальню, в постель: «Рэпетирен, — говорит. — Нох айн маль». В смысле еще разок давай. Так и пошло у нас, завилось веревочкой…
Доведя интерес мужиков до бурления. Маркизет резко менял тему:
— А вот партизанить в гражданскую войну мне не выпало. Через свою проклятую простуду не прошел. В самый кон, когда Васька Кораблев собирал отряд, у меня чирей выскочил. На заколдованном месте. Вот тут…
Маркизет, кряхтя, становился в позу рычащего льва и на обозрение всем слушателям негнущимся пальцем тыкал в нужную точку своего тощего седалища.
По всему было видно, что лихой царский вояка тяжело переживал свою промашку. Пойти в красные партизаны ему не позволили фельдфебельские погоны и четыре Егория на груди, хотя вся вина теперь возлагалась только на чирей, якобы украшавший его боевую задницу в разгар классовой непримиримой борьбы.
— Из-за него, проклятого, в красные командира не вышел…
Едва Маркизет произносил эти слова, мой отец, Александр Николаевич, бросал окурок и демонстративно вставал.
— Пошел Пузан мемуар заваривать…
Однажды я спросил у отца, что есть «мемуар» и для чего его заваривают. Отец пространно, но очень определенно, с большим присовокуплением слов своей малярной профессии, разъяснил существо всего дела:
— Вишь ли, человек завсегда хочет на себя позолоту накласть для блеска и улучшения общей видимости. А в таком деле нет ничего удобнее мемуара. Значит, человек начинает рассказ с виду о своих житейских похождениях, но на деле совсем не о том. И не то чтобы врет окончательно на виду у всех, а вот подвирать мало-мальски начинает сразу. Об одном умолчит для удобства, вроде из памяти выпало. О другом расскажет чуть подробнее, чем все на самом деле было. Короче, помаленьку иной фабры в раствор подпускает, а по окончании весь мемуар уже в ином колере состоит. Вот когда гражданская война шла и партизаны с винторезами в руках вопрос решали кто кого, Маркизет отсиживался под бабьей юбкой. Не по боязни. Мужик он смелый, это проверено. А из выгоды. Но теперь, когда большевики оказались поверху, понял свой исторический промах и потому вынужден всякий раз мемуар заваривать. Для оправдания себя и рода своего обеления. И вроде в его рассказах все точно. Гражданская война — была. Васька Кораблев партизан собирал. И зад у Маркизета имеется. А вот чирей на нем — это форменный мемуар. Поди проверь, был ли пупырь на том месте, на которое он ноне пальцем с определенной точностью указывает…
Человек — чудо природы. Удивляться надо самому человеку, а не его мемуарам. В них каждый не таков, каким выглядел в жизни, а таков, каким ему самому другим казаться хочется.
Память — кладбище прошлого. Даже события главные, ключевые в ней не сохраняются полностью. Более того, чем напряженнее обстановка, чем драматичнее происходящее, тем больше отвлекается внимание от мелочей, от деталей. Видишь и запоминаешь только то, что само прет в глаза, если даже оказывается на виду случайно.
Я не помню, как умирал отец. Всё потонуло в дымке невозвратного прошлого. А вот солнце, заглядывавшее в оконце избы, багровое, будто раскаленный в кузнечном горне пятак, и кровавый цвет, окрасивший лица родных, собравшихся у отцовской кровати, я помню. Отчетливо. Ясно.
Отрывочно осели в памяти события последних дней пребывания Дорогого Гостя в наших краях. И чем быстрее шло дело к финалу, чем яростнее набирала ход машина времени, тем фрагментарнее воспоминания. Никаких полутонов, только лейтмотив эпохальной симфонии…
Поначалу ничто не предвещало большой грозы. Казалось, все тучи уже пронесло, дожди миновали. С одной стороны, был доволен Хрящев. Он оседлал цыган, он показал генералам ху есть самый настоящий ху в их пустошах. Короче, внес очередной вклад в историю Отечества.
С другой стороны, поработали сопровождавшие Гостя лица. Все, что могло задеть чувства Высокого Гостя, было убрано с его пути, и внутренний оркестр в душах организаторов встречи играл нечто мажорное.
Дорогому Гостю было предложено поохотиться. Насколько я знаю, охоту готовили заранее — долго и тщательно, с тем чтобы она выглядела как событие совершенно случайное и оттого явилась бы для Гостя приятным сюрпризом.
Когда череда машин, возвращавшихся с полигона, остановилась на небольшой привал, столь необходимый, как показал опыт, для тех, кто ощущал переполнение желудков и мочевых пузырей, Первый улучил момент и осторожненько, будто собираясь вывести первую на деревне невесту в круг для танцев, взял Хрящева за локоток.
— Позвольте, дорогой Никифор Сергеевич, внести предложение. Так сказать, по ходу ведения мероприятий…
— Ну-ну, — поощрил наш Дорогой, — вноси. Рассмотрим.
Он, должно быть, хорошо знал, какие вносятся предложения в минуты, когда душа, освободившись от гнета вода и газов, парит в блаженном умиротворении над жизненной суетой и вкушает сладость быстротечного бытия. Знал и не опасался чужого своеволия.
— Есть предложение отдохнуть ловчим промыслом, — с галантностью старосветского помещика прошелестел Первый. — Мне доложили, что гусь пошел на озера…
— Ловчим промыслом? — спросил Хрящев и довольно потер руки. — Молодец, красиво сказал! Да и сама идея толковая. Мы хорошо поработали, значит, можем и отдохнуть. А где гусь?
— Тут, неподалеку, — изрек Первый, сияя. — На озере Славном.
Меня потрясла удивительная политичность Первого. Ах, как он умело перекрестил порося в карася. Ах, как умело!
Озеро, на которое приглашали Дорогого Гостя, испокон веков называлось Страмным. Когда-то посреди него на острове стоял мужской монастырь с уставом жестким и строгим. Игумен оного заведения Иосиф держал братию в рукавицах ежовых, оберегал обитель от проникновения за ее стены греха и соблазна. Но чем строже уставы, тем горячее страсти — это закон любого отгороженного от мира заведения. Монахи впадали в соблазн чаще, чем то было угодно богу и игумену, а монашьих деток в округе рождалось не меньше, чем крестьянских.
За отпущением грехов в святую обитель частенько наезжали вдовы — богатые из города, бедные из сел. После отпущения грехов, дабы сохранить на будущее необходимость в покаянии, вдовы увлекали братию в густые тальники и разнотравье, окружавшее голубое мирное озеро. Монахи «страмили» вдов, зная, что и без того слава о их заступничестве за убогих и сирых гуляет по всей губернии. Потому и мирное озеро получило в народе прозвание «Страмного».