Он шел, опустив голову, смотря себе под ноги, но не обращая внимания, куда идет, и машинально поворачивая из переулка в переулок. Пустынные и днем, эти переулки теперь были совсем безлюдны, и просыпавшаяся в окружавших их домиках жизнь начиналась пока еще внутри их стен и на дворах, не выходя наружу. Литта мягко ступал по толстому слою отяжелевшей от ночного тумана пыли, густо покрывавшей неровную мозаику лавы, сквозь щели которой и сквозь пыль пробивалась кое-где зеленая травка.
Вдруг он остановился и прислушался. До него ясно долетел протяжный, жалобный стон.
Литта огляделся. С правой стороны от него возвышалась отвесная, гладкая, неказистая, с неправильно расположенными кое-где окошками стена. По ее величине сразу было видно, что это – задняя сторона какого-нибудь палаццо, выходящего своим противоположным разукрашенным фасадом на Толедскую улицу.
Стон повторился еще явственнее, и на этот раз послышался он откуда-то снизу, словно из-под земли.
Литта нагнулся. Почти у самых его ног, внизу цоколя большой стены виднелось несколько окон подвального этажа, обыкновенно отдаваемого в Неаполе купцам под склады или под кофейни и съестные лавки.
Заглянув в окошко (в нем была одна только железная решетка без рамы), Литта увидел в полумраке совсем пустого подвала, нежилого, в углу, под каменным сводом кучу соломы, на которой слабо копошилось что-то живое. Это «живое» был человек. Он лежал, кажется, на спине, придерживая рукою живот, и стеная говорил что-то, словно звал на совсем непонятном для Литты языке.
Литта поднялся от окна и огляделся, не было ли входа где-нибудь. Большие ворота вели, очевидно, во двор. Литта подошел к ним. Они не были заперты. Он вошел. На огромном дворе, у открытого сарая, были экипажи. Какая-то женщина в другом углу вешала белье на веревку. Но на Литту, кажется, никто не обратил внимания, и он, осмотревшись, сам нашел то, что ему было нужно: дверь в подвал с вырытою в земле и обложенною лавою, с забитыми колышками лестницею была налево, почти у самых ворот.
Литта направился к ней и, отодвинув засов, на котором не было замка, спустился в сырой и темный коридор подвала.
Стоны слышались все сильнее. Он шел на них.
Человек лежал все в том же положении, в каком Литта увидел его в окно. На нем была синяя рубашка, и его голые ноги были прикрыты овчиной. Лицо у него сильно распухло, отекло, вокруг глаз виднелись черные круги, особенно казавшиеся страшными. Он испуганно, недоверчиво, но вместе с тем умоляюще-жалостливо смотрел на неожиданного посетителя, низко нагнувшегося над ним, и продолжал что-то говорить на своем непонятном языке. Толстый нос его распухшего лица и в особенности русая борода резко отличались от типа, который привык видеть Литта у себя в Италии.
– Расстегни рубашку, я осмотрю тебя, – приказал Литта больному.
Тот зашевелил чего-то губами и не двинулся, очевидно, не поняв того, что ему говорили.
Литта повторил свои слова по-немецки. Больной опять не понял.
Тогда Литта сам открыл ворот его рубашки, нашел пульс и приложил руку к голове. На груди больного чернели зловещие большие пятна. Он все прижимал рукой живот, показывая, что тут у него болит больше всего.
Литта опустился на одно колено, положив ему опять на голову руку, и, не двигаясь, стал смотреть ему прямо в зрачки. Его черные, блестящие глаза вдруг получили совсем стальной оттенок; рука, которую он держал на голове больного, слегка затряслась, но глаза смотрели еще живее, и еще ярче стал блеск их.
– Водицы бы испить! – проговорил больной.
Литта опять не понял этих слов, произнесенных на чуждом ему языке. Он оглядел больного еще раз и быстро вышел в коридор, направляясь к двери.
Не успел он дойти еще до нее, как сзади, из темного угла, проскользнул в подвал, где лежал больной, другой человек.
– Слышь, Митрий! – шепотом заговорил он. – Ты жив, что ли?
– Жив! – ответил больной.
– Кто ж это был у тебя?
– Добрый человек был.
– Ишь, ведь иностранец, а тоже жалеет… душу имеет человеческую!..
– И что он сделал со мной… и вовсе не знаю, – заговорил опять больной, – но только теперь мне вдруг, братец ты мой, так полегчало, так полегчало!.. – и больной с улыбкой закрыл глаза и замолк. – Кузьма, а Кузьма! Ты здесь? – спросил он, не открывая глаз, через некоторое время.
– Здесь.
– Водицы бы испить мне!.. А ты-то как попал? Встретились вы, что ли?
Кузьма поднес больному кружку и заговорил:
– Иду я к тебе крадучись и вдруг вижу – тальянец; я и притаился в уголку… А може, он и дохтур.
Дмитрий опять вздохнул.
Когда Литта вышел из подвала на лесенку, на дворе его уже ждал толстый, бритый неаполитанец в красном жилете и обшитом галунами камзоле. Очевидно, приход Литты был замечен, и о нем сообщили кому следует.
Литта с неудовольствием, почти враждебно взглянул на этого толстого человека, тоже весьма неласково смотревшего на него, и, отбросив слегка плащ, показал ему свой мальтийский крест на груди.
Выражение у обладателя красного жилета сейчас же изменилось.
– Эчеленца, – заговорил он, потирая руки, приятно улыбаясь и кланяясь, – я пришел, собственно, узнать, что угодно эчеленце?
– Я вижу, мой любезный подеста, что вы очень любопытны, – перебил его Литта, сдвигая брови.
– Но я же должен буду доложить графу, что эчеленца посетили его палаццо, – продолжал подеста, пожимая плечами и весь дергаясь от желания казаться очень учтивым.
– Какому графу? – спросил Литта.
– Графу Скавронскому.
– А! Этот палаццо принадлежит графу Скавронскому?
– Да, эчеленца, послу Ее Величества государыни Русской империи, – с важностью произнес подеста.
– Так, значит, этот несчастный больной – русский, – спросил опять Литта, показывая головою на погреб, откуда только что вышел.
Подеста, как мячик, отпрянул от него и, с ужасом отступая еще дальше, проговорил:
– Эчеленца были у больного?
Литта кивнул головою.
– Но ведь у него оспа, черная оспа! – сильно вытягивая губы и чуть выговаривая слова, как бы боясь, что болезнь пристанет к нему от одного ее названия, произнес подеста, сжимая руки и подгибая колена.
– Я это знаю лучше вас, – спокойно ответил Литта и, запахнув свой плащ, направился к воротам. – Я вернусь сейчас с лекарствами, – добавил он, оборачиваясь, – может быть, можно еще сделать что-нибудь. Да не бойтесь заразы, я приму нужные меры.
IX. Графиня Скавронская
Изо всех многочисленных комнат своего палаццо графиня Екатерина Васильевна Скавронская выбрала одну только небольшую гостиную, выходившую окнами в тенистый сад. Здесь стояла ее любимая кушетка, на которой она проводила полулежа целые дни, одетая в легкий, свободный батистовый шлюмпер и прикрытая собольей шубкой.
Старушка няня со своим чулком сидела обыкновенно в ногах у нее и по целым часам рассказывала те самые сказки, которыми тешила ее в далеком детстве.
Другою собеседницею молодой Скавронской бывала госпожа Лебрен, знаменитая портретистка, познакомившаяся с нею в Неаполе и подружившаяся.
– Так вот, Катюша, – рассказывала няня, – проходит это он мимо нашего дома и слышит, как Дмитрий стонет в подвале. Остановился это он и прислушался… зашел… На Дмитрия-то все рукой махнули, и совсем «собрали» уж его… Тогда у нас переполох было начался, от тебя-то скрыли, а граф хотел уже из дворца-то вашего уезжать. Неровен час, заразища-то, знаешь, как хватит, так ведь беда – ты понять это не можешь. В Питербурхе навидалась я раз, как и выздоровел один, да глаза у него лопнули.
– Ну да! А что ж он-то? – перебила графиня, потягиваясь и закидывая свои красивые, тонкие руки за голову.
– Да что! Посмотрел, говорит: «Может, бог даст, помочь можно», – так и сказал «бог даст»… «Я, – говорит, – приду с лекарствами», – и пришел… А к Дмитрию-то тайком конюх Кузьма бегал; так Кузьму-то он научил, что делать. Своего платка не пожалел, намочил и велел к голове прикладывать… это Дмитрию-то.
– Да уж если себя не пожалел, – улыбнулась Скавронская, – так что ж платок…
– Ну, как же! – протянула няня. – Все-таки батистовый, почитай… И представь ты себе, Дмитрий-то оправляться стал… Он говорит, что мы, может, его тем-то и спасли, что в подвал прохладный положили. «Бог помог, – говорит, – а не я». Дмитрий-то теперь опять человеком стал… «И заразы, – говорит, – вы не бойтесь, потому что я все окурю», – и окурил, а что следовало – уничтожил.
Няня замолчала, застучав своими спицами, а графиня задумалась, все продолжая держать за головою руки и остановившись глазами пред собою, видимо, не глядя на то, на что смотрела. Ее спокойное, с тонким, мягко очерченным профилем личико, на которое она, вопреки моде, никогда не клала румян и белил, было действительно нежно, отливая слегка бледным молочным матом, оттенявшим робкий, мягкий румянец на щеках. Золотистые, белокурые волосы, которые тоже никогда не касалась пудра, вьющимися волнами лежали назад. Полуоткрытые маленькие губы, когда она улыбалась, показывали два ряда ровных белых зубов.[8]
– Посмотрю я на тебя, Катюша, – начала опять няня, взглядывая на графиню и выправляя нитку, – такая ты у меня красавица, и так твоя красота пропадом пропадает – даром совсем… Ну что это – и наряды есть, вот и посейчас не разобраны стоят, и драгоценности разные, ожерелья, браслеты… все есть. Хоть бы в Вилыврали,[9] что ли, пошла – там, говорят, так хорошо… и народ, и все… А то что ж сидеть-то так!
Графиня, по-прежнему улыбаясь, смотрела на старуху, слушая ее вечные сетования.
– Полно, няня, ну что я туда пойду? Зачем? – повторила она всегдашний свой ответ и, повернувшись на бок, потянула на плечо свою шубку, а затем спросила: – Что, граф еще не вернулся?
– Вернулся, вернулся, мой друг, – послышалось в ответ в дверях, и граф Павел Мартынович плавною, балансирующею походкой, на цыпочках, подлетел к жене, нагнулся и поцеловал ее розовый локоть.
– Ты где был?
– На Вилла-Реале, – заговорил граф, жестикулируя (он перенял эту привычку от итальянцев). – Ах, как там хорошо! Все новости, все сейчас узнаешь… Послушай, Катрин, когда я наконец добьюсь того, что мы поедем вместе… куда-нибудь?..
– Ты – точно вот няня, – перебила Скавронская и показала на старуху.
– Ах, няня!.. здравствуй! – обратился к ней граф.
О, donna amata! О, tu che fui dura
E la speme, cacciai di mianatura![10] —
пропел он речитативом стихи собственного сочинения для либретто одной из своих опер.
Няня при слове «dura» сердито покосилась на него и проворчала:
– Ну, уж вы всегда, ваше сиятельство!..
– Нет, кроме шуток, Катрин, – снова обратился граф к жене, – ты знаешь, я из верного источника узнал, что говорят, будто я держу взаперти… Представь себе!.. Это я-то, я!.. Ну, скажи, разве я похож на северного варвара, а? – и Скавронский рассмеялся.
Графиня продолжала лежать серьезною.
– Ах, не все ли мне равно, что говорят! – сказала она и отвернулась.
– Да, но согласись сама, что положение посла наконец обязывает, – начал было Павел Мартынович, но запутался, щелкнул языком и снова пропел фальшиво: – О, donna ama-ata…
– А петь так положение посла позволяет? – спросила Скавронская.
Граф прищурился и поджал губы.
– Ну, ничего, дома можно, а? Ведь можно?.. И к тому же я потихо-о-оньку…
– Полно… при няне! – остановила его жена по-французски.
– Ах! То при няне, то без няни! – полураздраженно заговорил он. – Ну, что ж это, и спеть нельзя! Нет, знать, это у тебя от «капризов», как называют это французы… Просто оттого, что ты одна постоянно… Вот и все. Послушай, Катрин, голубушка, – вдруг приступил он к жене, складывая руки и почти на колена сползая с маленького кресла. – Послушай, ну, познакомься ты хоть с кем-нибудь… Ну, позови кого хочешь… Я со дна морского достану, кажется.
Графиня долго молчала, а потом вдруг обернулась к мужу и тихо проговорила:
– Познакомь меня с графом Литтою!
X. Граф Павел Мартынович
Граф Скавронский вышел от жены задумчивый и серьезный.
– Позовите ко мне Гурьева, Дмитрия Александровича, – приказал он мимоходом лакею, попавшемуся ему на дороге, и, миновав длинный ряд роскошно разукрашенных комнат и зал великолепного палаццо, направился в свой кабинет.
Этот кабинет – просторная комната, обставленная кругом дорогими шкафами с книгами, – носил характер тех кабинетов, какие обыкновенно бывают только у очень богатых людей и в которых, несмотря на то что там кажется все придуманным и приспособленным – каждый столик, даже винтик – для занятий, менее всего занимаются серьезным делом. Тут было все: и фигурные бронзовые чернильницы, из которых неловко писать при настоящей деловой работе; и покойные большие кресла с выдвинутыми столиками, очень удобные для дремоты после обеда, но никак не для чтения; и столы, заваленные планами, бумагами и картами, значение которых смутно понимал сам хозяин; и книги в слишком красивых и тяжелых переплетах, чтобы пользоваться ими часто.
Скавронский сел к широкому круглому письменному столу и начал было бегло просматривать попавшиеся ему под руку бумаги, но вскоре оставил это занятие.
Было очень жарко. Павел Мартынович несколько раз вытер себе лоб платком. Он попробовал потом снова и с усилием приняться за бумаги, но махнул рукою, широко зевнул и стал задумчиво смотреть в окно, подперев голову рукою и опершись на локоть.
Маленькая дверь за шкафом скрипнула, и в комнату тихо и скромно вошел средних лет человек с умными, строгими чертами лица и, потирая руки, не спеша, словно отлично зная себе цену, приблизился к столу.
– Дмитрий Александрович, – заговорил Скавронский, – что же вы! Я вас жду, жду… у меня дело к вам есть, а вы не приходите.
Гурьев равнодушно улыбался и, по-прежнему не спеша, опустился на стул по другую сторону стола.
– Дело, так дело… посмотрим, в чем оно! – ответил он.
Скавронский несколько раз повернулся на своем месте, собираясь говорить:
– Вот видите ли… я сейчас от графини…
Дмитрий Александрович кивнул головою.
– Она ужасно скучает, – продолжал Скавронский. – Согласитесь, что не может же она оставаться так навсегда без общества… это немыслимо, и притом такое ее одиночество создает мне репутацию северного варвара, дает почву слухам о том, что будто я ее держу взаперти… Согласитесь, это невозможно… Мое положение посла…
Гурьев закивал головою с выражением, что он-де совсем согласен с графом, тем более, что знает уже заранее все то, что тот хочет сейчас сказать ему.
– Ну да, и что же вы хотите сделать? – спросил он Скавронского.
Тот пожал плечами.
– Я думаю, если у нее нет общества, то нужно познакомить ее с кем-нибудь… Ведь нельзя же оставлять ее постоянно с няней да с этой француженкой Лебрен. Положим, мадам Лебрен – вполне достойная женщина, но положение мое как посла…
– Ну и прекрасно! – снова перебил Гурьев. – Значит, представьте графине сначала часть неаполитанского общества, потом еще, и так перезнакомьте ее со всеми.
Скавронский, хитро прищурясь, как будто вот тут-то он и поймал Дмитрия Александровича, закачал головою и помахал пальцем:
– Нет-с, этого-то она и не желает. Если бы дело только в этом заключалось!.. Нет, Дмитрий Александрович, тут вот и вопрос.
– Какой же вопрос? Что же угодно графине?
– Я думаю, что графиня не знает сама, что ей угодно; все это – капризы, происходящие от уединения. У нас тут был больной конюх Дмитрий. Его вылечил командир мальтийского корвета Литта…
– Знаю, – опять кивнул головою Гурьев.
– Ну, так вот ей хочется познакомиться с этим Литтою. А сам я не знаком с ним… как нарочно, мы не встретились нигде, да в последнее время его, кстати, совсем нигде и не видно… и кроме того, насколько я знаю, корвет не сегодня завтра уйдет в море…