Охваченные членством - Алмазов Борис Александрович


«...Отодвинувшись на некоторую толщу...»

Комсомол должен охватить членством наиболее большее число учащейся и работающей молодежи.

Из выступления комсомольского лидера на партийной конференции

Эта книга — мемуары. Но мемуары — жанр солидный, академичный и скучноватый, хотя и полезный, а мне хотелось рассказать о смешных, веселых и трогательных случаях и событиях, в каких я если и не участвовал, то был «свидетель умиленный».

Книга написалась сама собой. По завету замечательного, любимого мною мастера Ю. Олеши я стараюсь, чтобы «ни дня без строчки». Правда, Юрий Карлович жил в мрачные годы социализма, когда писатель мог себе позволить писать «нетленку», сидя в кафе Союза писателей, а гонорара, полученного даже за небольшую книгу, хватало на то, чтобы безбедно жить хотя бы несколько месяцев. Несчастных, «затравленных писателей», ковавших литературу в Домах творчества, на берегах Черного или Балтийского морей, а также в Дубулты (ныне самостоятельная Латвия) и в Переделкине под Москвой, поджидали злобные критики, тупые редакторы и стукачи из КГБ. В государстве с тоталитарным режимом, где все ходили строем и жадно ловили команды из ЦК, творческие работники тоже были построены и кучковались в союзы, а союзы подкармливались всевозможными фондами (Литфондом, Худфондом, Музфондом и т. д.) и шел литературный процесс.

Для того чтобы считаться писателем, нужно было иметь удостоверение члена Союза писателей. Кстати, книги — совсем не обязательно. Поэтому иногда при составлении некролога руководство того или иного творческого союза долго ломало голову и рылось в архивах, чтобы обнаружить, что же такое создал покойный, считавшийся писателем, художником или даже композитором... И не всегда находило, но это мало что меняло в его судьбе и даже в некрологе (их, оказывается, в общих чертах на всех членов творческого союза заготавливали заранее).

Главное — быть в каком-нибудь «членстве», и тогда система «распреда матценностей» тебя принимала.

Человек, не охваченный членством в творческом союзе, не мог претендовать на звание литератора, художника и т. п. Поэтому и отбывал наказание как тунеядец будущий нобелеант Иосиф Бродский, ибо не мог считаться поэтом, поскольку не состоял членом Союза писателей.

Скажу больше и не без гордости. Я — писатель, потому что у меня есть удостоверение и справка с 1980 года (полсотни книжек не в счет!), а вот у Пушкина, например, — нет. Нет у него такой справки! Хоть все архивы переройте. Поэтому, например, человек, написавший пять четверостиший к трем раскраскам и вступивший в союз, — писатель, а Александр Сергеевич — самодеятельный автор. А то, что тогда не было творческих союзов, эпоху крепостничества совсем не украшает.

Теперь не то, а много лучше! (Если мы поддерживаем оптимистическое убеждение, в коем нас воспитывали и воспитывают до сего дня, что год от года все лучшеет и лучшеет...)

В литературе господствует направление, которое даже и не знаешь, как назвать. Были классицизм, сентиментализм, романтизм, реализм, теперь настал «апофигизм» всей страны! А литературный процесс, наверное, не прервался, но, заваленный тоннами макулатуры, ушел куда-то под нее, как под лед вставшей на зиму реки. Наверное, где-то там, в малотиражной литературе, он присутствует, но, как Сатурн, почти не виден. Наверное, есть писатели, которые, как «маленькие голландцы» в победившей свободной Фландрии, пухнут с голоду, пиша (пися) роскошные «Завтраки», «оттачивают селедочные головы» и шлифуют мастерство. Наверное, взойдет заря, и наши отечественные гоголи и Щедрины вылезут из подвалов и станут «глаголом жечь сердца людей...». Наверно... Верую и уповаю... Но позволю себе несколько перефразировать реплику Бабочкина из фильма моего детства «Чапаев», ту, что он со вздохом говорит пулеметчице Анке и ординарцу Петьке: «Счастливые вы! Молодые. До социализма (капитализма. — Б. А.) доживете. А мне уж не дожить!»

Я, конечно, приветствую будущее, но «двойственно», как Гоголь. Так написано в одном школьном сочинении: «Гоголь страдал двойственностью: одной ногой он стоял в прошлом, а другой приветствовал будущее» .

Я ощущаю и свое пребывание в этой классической позе, поэтому мне милы мемуары. Мне есть что вспомнить. А зачем? Чтобы повеселиться или, наоборот, загрустить и, даже не поверите, подумать. Ибо не скрываю — оглядываясь на давнее и недавнее прошлое и совершенно искренне веселясь, вспоминая «идиотизмы» минувшего, о многом «ностальгирую» и грущу, но «печаль моя светла!..»

И еще одно обстоятельство. Поскольку давно не читают книги, «уютно устроившись в удобном кресле под лампой с зеленым “абажюром”», (как я написал когда-то в школьном сочинении, а учительница литературы на полях моей тетради пометила: «был нежно воспитан»), то эти мои мемуары — для чтения в городском транспорте. Поэтому рассказы длиною в одну остановку: короткие — для чтения в автобусе или трамвае, а подлиннее — в метро или даже в электричке. Читать можно с любого места. Ткань повествования, «золотое руно хитросплетенных словес», не нарушится, и «блестяща мысль моя» не будет путаться и рваться. Не дождетесь!

Что же объединяет мои замечательные «нетленки» в один фолиант? Старая марксистско-дарвинистская мысль, что человек — существо коллективное. То есть он всегда — член какого-нибудь сообщества, всегда охвачен членством в каком-нибудь коллективе. А советский человек тем более. Например: родился — и сразу в ясли, потом в детский садик, а это членство. В садике — группы, в группах — воспитательницы, нянечки — коллектив и вожди. В пору моего детсадовского возраста неохваченных членством детей почти не оставалось. На них смотрели как на больных. Но если все-таки некоторым везло и детского садика они избегали, то уж школы — никак. А в школе ты сразу становился «многочленом»: ты и октябренок, и староста класса, и футболист, ты и пионер, и звеньевой, и член кружка авиамоделистов и т. д. И, что характерно, с возрастом переходишь не только в другое возрастное «членство», то есть был молодой, а стал старичком, но и в иной коллектив. Так вот эта моя книга о различных «членствах», о детстве моем и моих друзьях, и о детстве моих детей. Это рассказы о взрослых гражданах, официально «охваченных членством»: о художниках, поэтах, писателях, кого я знал. А еще о моих земляках, друзьях, а к ним относятся не только люди, но и книги, и картины, и музыка... И о людях, охваченных еще одним членством— «горожане», и еще одним — «советяне», то есть граждане бывшего СССР. Короче говоря, можно бы назвать книгу «Что я видел», но такая книга Бориса Житкова уже есть. Любимая книга моего детства.

Я благодарен нынешнему времени за то, что могу писать, не оглядываясь на всесильный когда-то, а ныне не существующий ГОРЛИТ — коммунистическую цензуру; о нем тоже расскажу пару анекдотов, свидетелем «умиленным» или даже участником некоторых мне быть припало... Не уламывая пугливых, как «трепетные серны», редактрис, чтобы спасти «дорогую строчку», а ей, видите ли, она кажется «опасной» ...

Теперь, отодвинувшись на некоторую толщу и собственной фигуры, и лет, я смотрю в совсем, казалось бы, недавнее прошлое, но дураки мне, как и прежде, кажутся смешными, какую бы должность они ни занимали, а высокопарные и торжественные слова — шелухой. Время удивительно отобрало из «россыпей дней и событий» очень немного. Больше всего запомнились случаи смешные! Наверно, это одно из самых замечательных свойств человека — из чувства самосохранения страшное превращать в смешное, а о печальном рассказывать весело. Как там у классика: « Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым!» Я смеюсь, расставаясь со своим детством и молодостью, и даже с годами зрелости. Мне смешно... До слез...

Я, правда, и не расставаясь, всегда старался смеяться. Прежде всего над собой! Потому, может быть, во многих передрягах уцелел. Недаром же Чарли Чаплин считал, что день, прожитый без смеха, потерян. Смех — самая большая защита в нашей, в общем-то, не очень располагающей к веселью жизни.

И еще я заметил, что человек веселый быстрее посочувствует и поможет попавшему в беду, чем человек мрачный! Смех — человечен.

Будут в этой книге и серьезные, и даже страшные истории, но это же все-таки мемуары, хотя и в виде, в некотором роде, лапши, какую мне нравится вешать людям на уши! Так они выглядят много симпатичнее.

А громче и веселее всего смеются мужчины в тяжелых больничных палатах. Смеются и выздоравливают. Известно ведь, что солдату пять минут смеха заменяют двадцать граммов масла!

Гимн Советского Союза

В раннем детстве под его звуки я просыпался. Гимн пели солдаты военного городка, где стоял наш дом. В любую погоду, утром и вечером. Тысяча мужских голосов:

Союз нерушимый республик свободных!

Конечно, я не знал тогда, что автор слов — отец «Дяди Степы» — Сергей Владимирович Михалков. Вообще для меня эти совершенно непонятные слова и эта музыка были чем-то космически вселенским и неотвратимо пугающим. Теперь я понимаю почему.

Во многих домах и до сегодняшнего дня радио говорит непрерывно, его не выключают. А после войны радио выключать запрещалось — на случай передачи экстренного сообщения или, по недавней военной памяти, сигнала воздушной тревоги. Оно так и пиликало круглые сутки, и на него никто не обращал внимания, как на грохот трамваев за окнами. Ровно в двенадцать часов ночи включалась Москва. Слышался шорох и шум машин (примерно до 1961 года) с бесчисленными автомобильными гудками, потом уличные сигналы запретили, а затем ударяли куранты и обрушивался многоголосый смешанный хор: «Союз нерушимый...»

Бабушка делала страшные глаза и всплескивала руками:

— Надо же, за Москву загнал! Немедленно спать!

Это означало, что я заигрался и дотянул до полночи! Вот от того бабушкиного вскрика: «За Москву загнал!» и возникало ощущение моего проступка и неизбежного за сим порицания, ежели не наказания. И до сегодняшнего дня меня бой кремлевских курантов заставляет неприятно вздрагивать...

В школе с первого класса начали учить гимн. Гимн положено слушать стоя! А пионерам отдавать при звуках гимна пионерский салют.

Сквозь годы (или грозы) сияло нам солнце свободы.

И Ленин великий нам путь озарил,

Нас вырастил Сталин, на верность народу,

На труд и на подвиги нас вдохновил...

Это понятно. Сталина обожали! Когда 5 марта 1953 года он умер, страна сошла с ума... На нашей траурной школьной линейке директриса от рыданий упала в обморок перед строем утопающих в слезах пионеров и учителей!

Когда я, обрыдав трехкилометровый путь, явился из школы домой, мама шила на машинке.

— Мама! Сталин умер!

— Я знаю, — сказала мама спокойно, не прерывая работы.

— Мама! Товарища Сталина больше нет! Что теперь с нами будет?

— С нами, сынок, больше уже ничего не будет! — сказала мама, обкусывая нитку и разглядывая шов — ровный ли. — С нами уже все сделали!

И я успокоился! И потом, когда пошли хрущевские разоблачения культа личности и так далее и тому подобное, я помнил не только мамино спокойствие, но и слова бабушки, когда наш сосед, офицер, явился окровавленный из давки на Московском вокзале, где обезумевшая от горя толпа брала штурмом поезда, чтобы ехать хоронить великого вождя:

— Чего на покойника любоваться! Язычество какое-то!

И ничему не удивлялся.

Моих сверстников, воспитанных в духе советского партийного патриотизма, жизнь отрезвляла по-разному, но рано или поздно на каждого выливался холодный душ реальности.

Известный артист Борис Хмельницкий рассказывал о своем столкновении с действительностью такую историю:

«Отец — военный, начальник Дома офицеров. Оба родителя — отчаянные картежники-преферансисты. Причем мама играла лучше папы. Играли, естественно, дома. А дом — комната в коммуналке. В тот вечер играли с отцом какой-то генерал-орденоносец, еще вроде бы местный прокурор и еще кто-то не то из партайгеноссе, не то военный старших чинов. Играли, естественно, всю ночь напролет...

Пионера, моего тезку, Борю уложили спать, как было принято тогда, не позднее девяти вечера. Но в двенадцать часов он проснулся от боя кремлевских курантов. Действуя в соответствии с пионерским ритуалом, при первых звуках гимна он вскочил на своей постели в одних трусах и замер, отдавая пионерский салют...

— А они, — говорит Борис Хмельницкий, — даже не прервали игру!

— Папа! — прошептал я. — Папочка! Гимн же!

— Да, да... — рассеянно сказал отец, — гимн... Пас...»

В шестидесятые—восьмидесятые уже никакой бараньей искренности в исполнении ритуалов не наблюдалось. И когда шутник из университетского общежития объявил вьетнамским аспирантам, что все советские люди в шесть часов утра встают и стоя слушают гимн, передаваемый по радио, и вьетнамские доверчивые бедолаги заводили будильник на шесть утра, чтобы стоя прослушать «Союз нерушимый...», а затем рухнуть в койку досматривать сны, шутника из университета поперли! Система ценностей изменилась.

Нет спору! Гимн требует и ритуала, и уважения. И при исполнении государственного гимна в торжественных случаях положено стоять! Когда при звуках своего гимна плачет спортсмен на Олимпиаде или солдат, которого через много лет нашла награда, это я разделяю и очень даже понимаю! Но когда мне рассказывают, как все налогоплательщики Юнайтед Стейтс оф Америка всегда и непременно рыдают от восторга при звуках своего гимна, они мне так напоминают мое пионерское детство... А оно, слава богу, прошло...

БУДЬ ГОТОВ!

Эти истории произошли давно. В моем детстве. Другая тогда была жизнь. Еще во всем чувствовалась недавно окончившаяся война. Город разбит, изуродован блокадой. Плохо с едой, и уж совсем плохо с игрушками. Какие там игрушки, когда у первоклассников один букварь на пятерых!

Вечерами часто гасло электричество — не хватало угля и торфа для электростанции, и наша огромная квартира, где в двенадцати комнатах проживало пятнадцать семей, погружалась в темноту.

«И у вас нет света? Это надолго! Теперь до утра...» — слышались в длиннющем коридоре голоса соседок.

Не сговариваясь, жители нашей коммуналки зажигали керосиновые лампы, свечки, а еще чаще коптилки, сохранившиеся с блокадных времен, и, натыкаясь на многочисленные шкафы, сундуки, ящики с картошкой, что громоздились у каждой двери, шли на кухню. Там было и теплее, и светлее. И конечно же, мы,ребятишки, вымаливали позволения нести светлячки коптилок на кухню, а потом, затаившись, чтобы не погнали спать, сидели тихонечко, слушая взрослые разговоры о жизни, о войне, о судьбе, о надеждах...

Особенно мы любили сидеть на еще теплой огромной плите, среди погашенных примусов и керогазов. В живом свете коптилок кухня не казалась огромной и пугающе голой, в волшебные узоры складывались трещины и пятна отвалившейся штукатурки на потолке.

И вот сначала тихонечко, будто сама собой запевалась песня:

На позицию девушка провожала бойца...

Эта песня была про нашу жизнь. Каждая женщина из нашей квартиры провожала кого-то на фронт: мужа, сына, брата, жениха, отца... Провожали все — встречали немногие. Потому и другая песня, старинная, но тоже, выходило, что про нас:

Что стоишь, качаясь, тонкая рябина...

Мы сползали с плиты и прижимались к матерям, к их худеньким плечам. Натруженные мамины руки только в эти минуты вынужденного бездействия не были заняты работой, и потому можно было прижиматься к ним щеками, водить пальцем по жилочкам, гладить шершавую кожу ладоней...

Мы все понимали, потому, наверно, и старались подпевать взрослым — чем еще мы могли поддержать их, подбодрить?..

И все-таки, когда я вспоминаю то время, на ум приходят чаще веселые, смешные истории. Может, потому, что, при всех неприятностях, детство — хорошее время? А может, потому, что мы — дети Победы.

Мы сильно отличались от нынешних мальчишек. Во-первых, внешне! До четвертого класса нас стригли «под ноль», и то, что мой сосед и приятель Серега отрастил челку, выглядело очень смелым поступком!

Он вообще считался очень смелым. И не упускал случая свою смелость потренировать. Например, из всех видов транспорта он предпочитал трамвайную «колбасу»!

Нынешние ребята не знают, что это такое. Во времена нашего детства у разболтанных шустрых трамваев с раздвижными тяжеленными дверями, деревянными сиденьями и бубликами «держалок» (они болтались, как цыганские серьги) из-под вагона торчала штанга, которая скрепляла вагоны между собой. Мы пользовались ею для бесплатного проезда, что очень не одобряли наши родители, учителя и милиционеры. И в самом деле, со штанги было очень легко сорваться.

Спасала трамвайная «колбаса» — толстая резиновая кишка с проводами, что свисала из задней стенки вагона. За нее можно было уцепиться мертвой хваткой и катить через весь город — и бесплатно, и на свежем воздухе.

На перекрестках стояли милиционеры-регулировщики, они «дирижировали» уличным движением с такой же грацией, с какой в филармонии отсчитывали такты Мравинский, Гаук и многие другие великие музыканты. Подтянутые, стройные, как танцоры, постовые сильно отличались от нынешних гаишников. Поговаривали, что движения им «ставили» балетмейстеры из знаменитого Вагановского балетного училища. У нынешних стражей порядка от прежних остался только полосатый, как зебра, жезл — деревянный в большинстве своем. Крашеный. То, что он деревянный и что вообще это увесистая палка, я почувствовал, когда неосмотрительно и недальновидно переезжал Невский проспект по Садовой на трамвайной «колбасе». И «орудовец» (Отдел регулирования и управления движением), так они тогда назывались, в начищенных до зеркального блеска сапогах, в галифе и белой гимнастерке с голубыми погонам, лихо надвинутой на бровь фуражке крутанулся на каблуках, и, отмахивая жезлом команду «все направо», смачно перепаял меня пониже спины. С тех пор я на всю жизнь запомнил: милицейский жезл — деревянный, а ездить на трамвайной «колбасе» недопустимо! С тех пор и не езжу.

А еще полагалась школьная форма: мы носили вельветовые курточки с отложным белым воротничком. Он ужасно пачкался, и каждый вечер нужно было подшивать свежий, «трахмальный», как говорила наша дворничиха тетя Дуся. Что, кстати, мы делали сами, без помощи мам. Худо-бедно, а с иголкой и ниткой управлялись не хуже, чем солдаты. Мы носили короткие штаны с манжетой и пуговицей у колена. Длинные брюки — это было событие! «Вареные» джинсы или «бананы» нынче куда меньшая редкость.

А сами мы были ужасно деятельные. Круглые сутки в наших налысо стриженных головах роились какие-то идеи, изобретения... Наверно, и у современных мальчишек голова работает не хуже! Но мы постоянно свои замыслы воплощали в жизнь — неслись куда-то, хлопотали, мастерили, совершали поступки... Правда, мы их сначала совершали, а уж потом, иногда в кабинете директора, а частенько и в детской комнате милиции, шмыгая носами, задумывались о последствиях.

Сейчас-то вспоминать об этом весело, а вот тогда...

Дальше