Не Сволочи, или Дети-разведчики в тылу врага - Гладков Теодор Кириллович 33 стр.


Фон Шмитке медленным взглядом окинул колонны военнопленных и, не сделав никаких замечаний по построению, что было для всех непонятным, приступил к приему рапортов. Молодой, в очках, немец-воспитатель первой роты унтер-офицер Кучке молодцевато подошел к трибуне и четким, громким голосом доложил:

— Первый блок в составе 235 военнопленных построен. Ночью лагерные номера 37, 48, 54, 119 и 127 из-за острой сердечной недостаточности отдали богу души. В блоке больных нет. Все готовы к выходу на работу.

Обер-лейтенант нахмурился и несколько раздраженным голосом сказал:

— Кучке, я уже не раз говорил, что большевики не верят в бога, поэтому богу их души не нужны.

Повернувшись к охранникам, он спросил:

— А вам, солдаты фюрера, понятно это?

Охранники уже поняли, что фон Шмитке начинает очередное представление, и они весело ему ответили:

— Понятно, герр обер-лейтенант, у нашего дорогого фюрера на пять врагов стало меньше.

Начальник лагеря улыбнулся и, довольный ответом, посмотрел на унтер-офицера. А тот вытянулся и громко рявкнул:

— Я понял, герр фон Шмитке, у фюрера врагов стало меньше…

Он запнулся и добавил:

— На пять человек…

Фон Шмитке снисходительно погрозил унтер-офицеру пальцем и сердитым голосом сказал:

— Ох, Кучке!.. Кучке!.. Учишь, учишь тебя, и все напрасно. Ты опять называешь военнопленных людьми. «Пять человек». Да ведь это славяне, низшая раса.

Словно дирижер, он повернулся к охранникам, и они по его сигналу хором пропели:

— Славяне — не люди, а полулюди, так говорит наш фюрер.

Отпуская унтер-офицера, фон Шмитке погрозил ему пальцем и сказал:

— Смотри, Кучке, чтобы это было в последний раз. Я прощаю тебе только из-за того, что в твоей роте нет больных. Ты хорошо их воспитываешь…

Отдали свои рапорта воспитатели 2-й и 3-й рот. Настала очередь Зальха. Солдаты повеселели. Они знали, что маленькому и толстому унтер-офицеру, воспитателю четвертого блока, всегда доставалось больше всех от обер-лейтенанта. Зальх подтянулся и попытался строевым шагом дойти до трибуны. Это ему не удалось. Он сбился и засеменил маленькими шажками. Фон Шмитке засмеялся, и тут же заржали солдаты. Лицо унтер-офицера побагровело и покрылось потом: вода капала у него с носа, но он не вытирал его, боясь навлечь гнев начальника лагеря. Ведь он мог отправить его на фронт, которого Зальх боялся больше всего на свете. Вот он подошел к трибуне, отдал честь фон Шмитке нацистским приветствием и громко вскрикнул:

— Хайль Гитлер!

Фон Шмитке улыбался, и это больше всего нервировало воспитателя 4-й роты. Переминаясь с ноги на ногу, толстяк никак не мог сосредоточиться. Вот, наконец, он взял себя в руки и доложил:

— Четвертый блок в составе 239 военнопленных славян построен. Лагерные номера 907, 912 и 917 умерли ночью от цирроза печени. Лагерный номер 837 остался в бараке: отказали ноги, не может двигаться.

Тут сразу раздался взволнованный голос обер-лейтенанта:

— Унтер-офицер Зальх, как ты мог оставить врага Рейха одного в бараке?

Тот побледнел и тихо пробормотал:

— У него отказали ноги, он не может двигаться.

Взволнованный фон Шмитке начал ходить по трибуне, покачивая головой, что с такими бестолковыми солдатами ему приходится служить. В обер-лейтенанте был заложен талант актера, когда ему надо было, он мог сыграть любую роль для своих подчиненных. Вот и сейчас он ходил по маленькой трибуне, делая вид, что его так озадачил вот этот толстый Зальх. Солдаты повеселели. А бледный воспитатель 4-го блока испуганно смотрел на своего начальника и продолжал уже шепотом твердить:

— У военнопленного больные ноги, он не может двигаться…

Фон Шмитке выпрямился и грозно произнес:

— Зальх, пока ты тут болтаешь всякую чушь, военнопленного уже наверняка нет в лагере. А ну, проверить…

Унтер-офицер и трое блоковых полицейских, как псы, сорвавшиеся с цепей, бросились к бараку, понимая, что судьба каждого из них зависит от их прыти. И впереди всех бежал маленький Зальх. Обер-лейтенант даже покачал от удивления головой: от этого толстяка такой скорости он не ожидал. Больше всех веселились охранники: хохот стоял на всю площадь. Повеселил их сегодня начальник, скрасил серую солдатскую жизнь.

Вот Зальх и полицейские скрылись в бараке. Через несколько минут он выскочил оттуда с восторженным криком:

— На месте!.. Он на месте, герр начальник!.. Мы сейчас его притащим…

Военнопленный Иван Седов, лагерный номер 837, был на своем постоянном месте, на нарах. Да и куда этот бедолага мог деться со своим поврежденным позвоночником. Донимал он его. Ох, как донимал! Временами почти совсем отказывали ему ноги, и тогда он, обхватив руками плечи товарищей, еле-еле двигался. Сегодня у него были невыносимые боли. Несмотря на уговоры друзей, он решил остаться в бараке: будь что будет, но ему уже чертовски надоела такая жизнь. Он понимал, что для немцев скоро станет обузой, лечить его, конечно, не будут, а прикончит его немецкий солдат или блоковый полицейский Лонгвин, на совести которого уже десятки жизней советских военнопленных. Ох, и лют этот зверь, бывший кулак из-под Волосово. Это он, сволочь, каждый день на весь лагерь кричит:

— Большевички-командирчики, у вас был 1917-й, а у нас 41-й.

В это время лучше не попадаться под руку этому кровопийце. «Да, уничтожат меня здесь — вопроса нет, — думал советский военнопленный Иван Седов, лежа на нарах. — И закопают вон там, за шестым бараком, во рву, как закапывают они каждый день десятка два моих земляков… Только вот прожить надо последние минуты так, как подобает русскому человеку. Не просить пощады у ненавистного врага. Жалко, очень жалко, что совсем мало пострелял я их, извергов. Мало приучен был я к стрельбе, да и практики почти не имел. Жалко, что в мирной жизни не готовился я к войне, не учился, как надо стрелять. А ведь возможность была, звали меня ребята в стрелковый кружок. Не пошел, трактор боялся оставить, не доверял его никому, да и с Любашей своей хотелось вечерком погутарить. Где она сейчас, Люба, Любаша моя? Эх, если бы все вернуть назад… Все было бы по-другому». Тяжело вздохнув, Седов с большим трудом переворачивался на другой бок и опять думал.

«Ушел я добровольцем в армию, хотя как трактористу мне полагалась бронь. Не мог я остаться в тяжелое для Родины время дома. Бросили нас, малообученных, совсем не обстрелянных, на фашистов под Красногвардейском, то есть под бывшей Гатчиной. Эх, и дали мы перцу там немцу! Конечно, нужно понимать, что у него техника, опыт войны, да и готовились они наверняка не один год. Вот поэтому и успехи у них, временные успехи. Соберемся и обязательно погоним фрицев. И еще дойдем до Берлина. Вот бы посмотреть, побывать в этом логове. Спросить бы Гитлера, куда же ты, гад ползучий, смотрел, на что надеялся, направляя свои войска на нашу Родину? И спросил бы я его обязательно, но вот разорвавшийся под Красногвардейском снаряд покалечил меня. Не удастся побывать мне в Берлине. Но спросят его, гада, за меня мои друзья-товарищи».

И Седов опять тяжело вздохнул.

И тут к нему подлетел разъяренный полицейский Лонгвин, рывком поднял его с нар и бросил на бетонный пол.

— А ну, сволочь, вставай! — заорал бывший кулак и ударил его плетью с свинцовым наконечником. Жгучая боль обожгла спину Ивана Седова, и он попытался подняться на свои слабые, почти уже неуправляемые ноги. Однако встать ему не удалось. Силы, которыми он так гордился в своей родной Калиновке, почти покинули его. А ведь совсем недавно он играючи подбрасывал мешки с зерном по сто килограмм. Иван стоял на четвереньках, ухватившись рукой за нижний ярус нар, и думал: «Вот и кончилась твоя жизнь, Ванечка, не увидишь ты больше свою дорогую, незабвенную Любашу. Не сядешь ты ранним утром за трактор, не поднимешь уже лемехом черную, дышащую ароматным паром землю-кормилицу».

Лонгвин пнул Ивана кованым сапогом, и тот, вскрикнув от дикой боли, растянулся всем телом на бетонном полу. Тут его подхватили под руки блоковые полицейские и потащили из барака. В дверях его за ноги схватил Лонгвин, и во главе с Зальхом, прокричавшим: «Он на месте, герр Шмитке… Мы нашли его…» — они выбежали на площадь и у трибуны бросили Седова на землю.

Сотни глаз смотрели на лежащего Ивана. Каким-то неимоверным усилием воли он встал на ноги, а затем сумел распрямить свой негнущийся позвоночник. Высокий, красивый, он с гордым видом смотрел на трибуну. Шмитке усмехнулся и громко спросил:

— Ты видишь, Зальх, русский обманул тебя. Он хотел бежать, он притворился. Смотри, как прекрасно он стоит на ногах.

Иван Седов не знал немецкий язык, но он понял, что начальник лагеря разговор ведет о нем. Ему не хотелось показывать этому холеному Щеголю страшные боли, пронизывающие все его тело. Он подтянулся и с усмешкой смотрел на жалкого и растерянного, покрытого потом воспитателя, который мялся и не знал, что ответить своему шефу.

Шмитке взмахом руки подозвал переводчика, у которого на правой руке виднелась белая повязка с надписью «полицейский», и громко сказал:

— 837-й номер есть саботажник. Ты не хочешь работать, поэтому остался в бараке. По законам великой Германии ты заслужил расстрел.

Переводчик угодливо согнулся, свирепо посмотрел на Седова и стал быстро переводить. На измученном, но все еще красивом лице военнопленного Шмитке не заметил и тени страха. Он злорадно усмехнулся и продолжил:

— Ты заслужил расстрел, но немцы всегда были великодушной нацией. Расстреливать мы тебя не будем.

Обер-лейтенант театрально развел руками и, обернувшись к охранникам, спросил:

— Солдаты, что же нам делать с этим русским саботажником? Жаль его расстреливать?

Подстраиваясь под своего начальника, гитлеровцы хором загудели:

— Конечно, жалко, герр обер-лейтенант, такой красивый…

Шмитке заходил по трибуне, делая вид, что занят решением судьбы военнопленного. В действительности он давно знал, что делать с этим русским. Вот он опять повернулся к солдатам и сказал:

— А мы устроим ему испытание, выдержит — его счастье, пусть живет. Но прежде я хочу задать ему один вопрос.

И он кивнул переводчику, чтобы тот внимательно слушал. Затем Шмитке долго смотрел на военнопленного, который только силой воли держался на ногах. Седов чувствовал, что силы вот-вот покинут его и он упадет перед этим чванливым обер-лейтенантом.

Шмитке видел, каких трудов стоило военнопленному держаться на ногах. Он удивленно покачал головой, усмехнулся и громко сказал:

— Ты, русский Ванька, сильный человек. Это мы все видим. А вот смелый ли ты? Сейчас узнаем.

Красуясь перед солдатами, он засмеялся, стряхнул перчаткой пыль с шинели и продолжил:

— Скажи, Ванька, кто победит в войне? Говори!

И обер-лейтенанг медленно стал расстегивать кобуру пистолета. Иван понял, какой ответ нужен этому франтоватому фашисту. «Нет, не бывать тому, — подумал он. — Лучше смерть. Я сейчас отвечу тебе, гад». Но вдруг горло у него сжал какой-то непонятный спазм. Словно рыба, выброшенная на берег, он раскрывал рот, но выдавить из него не мог ни единого слова.

Довольный Шмитке смеялся. Словно молодые жеребцы, ржали охранники. Смеялись лагерные полицейские. Всех развеселил сегодня обер-лейтенант. Молчали только колонны военнопленных. Опустив головы, чтобы не были видны, гитлеровцам их гневные лица, они наблюдали за этим неравным поединком. В данный момент они ничем не могли помочь своему товарищу и от бессилия в ярости сжимали кулаки и проклинали фашизм, Гитлера и плен.

А Ивану Седову было противно за свою непроизвольную слабость. Нет, он не испугался этого офицера-клоуна. С ним что-то случилось, и он не мог вымолвить ни слова.

Улыбающийся обер-лейтенант посмотрел на солдат и сказал:

— Ты трус, Ванька… Я уже говорил, что тебе как саботажнику полагается расстрел, но расстреливать тебя мы не будем. Назначаю тебе всего лишь двадцать ударов шомполом. Выдержишь — живи дальше. Немцы — великодушные люди.

Лагерные полицейские схватили Ивана под руки и потащили к специальной широкой дубовой лавке, на которой приводились в исполнение приговоры начальника лагеря. Похлопывая шомполом по ладони, за ними шел подтянутый и сосредоточенный Лонгвин.

Иван Седов понял, что сегодня в руках этого бывшего кулака, а ныне лагерного палача, находится его жизнь. Эта сволочь, конечно, постарается для своих хозяев. Он не отпустит его живым. Иван решил молчать, как бы больно ему ни было. Его привязали за руки и ноги телефонным проводом к лавке. Военнопленные опустили головы. Им было очень жалко своего собрата по несчастью. Но чем они могли ему помочь? Что они могли сделать против пулеметов, направленных на площадь со сторожевых вышек? Или против улыбающихся охранников с автоматами на груди? Военнопленные скрежетали зубами в бессильной ярости. Придет время, оставшиеся в живых предъявят счет Шмитке и всему фашизму. А сейчас они, опустив головы, прощались с еще живым Иваном Седовым, колхозником с великой русской реки, которого еще долго, долго будут ждать его Любаша и мать-старушка.

Военнопленные прощались с Седовым; искалеченному, больному Ивану не выдержать двадцати ударов шомполом. А улыбающийся и довольный собой Лонгвин лихо размахнулся и хлестко ударил изо всех сил шомполом по ослабевшему телу Ивана.

— С оттяжкой бьет, сволочь, — крикнул кто-то в рядах военнопленных.

Лагерный пес-полицейский вложил всю свою огромную силу в этот удар. Он ждал крика, так как считал, что выдержать такой удар человек не в силах. А Иван молчал. Лонгвин растерянно улыбнулся, посмотрел на фон Шмитке и ничего не мог понять. Затем он схватил своей огромной лапой за волосы военнопленного: уж не мертвый ли он. Иван был живой. Он смотрел на разъяренного полицейского и улыбался.

Шмитке удивленно смотрел на военнопленного. Его нещадно бьют, а он смеется. До чего же непонятны эти русские. Ничего, смеяться ты сейчас перестанешь. И он грозно взмахнул рукой Лонгвину.

Широко размахнувшись, тот ударил еще раз. Иван молчал. Полицейский яростно опустил шомпол еще раз на тело Седова. Гимнастерка не выдержала, треснула на месте удара, и из дыры брызнула кровь.

Жизнь покидала Ивана. Вот он поднял голову и что-то пробормотал. К нему подскочил переводчик. Седов еле шевелил губами и тихо говорил:

— Господин обер-лейтенант, я знаю, кто победит.

По команде Шмитке полицейские быстро развязали военнопленного, помогли встать ему на ноги. Пошатываясь, весь в крови, он печальным взором смотрел на военнопленных. Он прощался с ними.

А Шмитке весело говорил солдатам:

— Русских надо почаще бить. Только после этого они будут делать то, что от них требуется…

Затем обер-лейтенант повернулся к военнопленному и спросил:

— Так кто же победит? Говори, Ванька. Мы все внимательно слушаем.

Иван Седов подтянулся и изо всех последних своих сил крикнул:

— Победит Красная Армия, сволочь ты фашистская… А ты, гад, скоро ответишь за свои злодеяния.

Переводчик замялся, но Шмитке грозно крикнул, приказав тому переводить дословно. А Иван Седов повернулся лицом к военнопленным и еще громче добавил:

— Товарищи, победа будет за нами. Смерть немецким фашистам. Да здравствует…

Не целясь, обер-лейтенант спокойно разрядил в Ивана целую обойму. Охранники удивленно смотрели на русского, который еще какое-то время улыбался, а затем рухнул на землю. Опустив головы, замерли колонны военнопленных, отдавая последние почести солдату и колхознику, простому человеку с великой реки Волги.

Вот взбешенный фон Шмитке дал команду надеть шапки, блоковые полицейские заорали на всю площадь, и вскоре колонны военнопленных были готовы к выходу на работу. Сегодня представление обер-лейтенанту не очень удалось. Оно ему даже не понравилось. Он видел, что геройская смерть русского Ивана вызвала не только удивление у охранников, но и восхищение. Таких Иванов надо расстреливать сразу, чтобы не роняли они зерна сомнений в души солдат фюрера. Он посмотрел на часы: уже полтора часа военнопленные должны были работать. Он хотел уже было отдать команду к движению, но тут его внимание остановилось на военнопленном в центре. Ведь была дана четкая и ясная команда: надеть шапки. Весь лагерь был в шапках, а он стоял с непокрытой головой, сверкая лысиной. Обер-лейтенант непокорных не любил. Взмахом руки он подозвал воспитателя 5-й роты и кивнул на центр площади. Тот сразу понял, чем недоволен начальник. По знаку воспитателя блоковый полицейский схватил за шиворот военнопленного, поддал ему пинка тяжелым ботинком, и тот вскоре докладывал, что лагерный номер 1128 прибыл по приказу начальника лагеря.

Назад Дальше