Похоронное танго - Биргер Алексей Борисович 35 стр.


И рухнули все трое бандюг, Владимир - первым. И увидели мы все, обалдев, что с балкончика появился человек, подтянутый такой, и его пистолет уже Гришке лоб метит.

- Спокойней, - сказал он. - Мне ваши жизни не нужны. А на курки вы нажать все равно не успеете.

И ясно было, что не успеют. Что из тех стрелков мужик перед нами, которому доли секунды достаточно, чтобы десять человек перестрелять.

- Ты... - Гришка пересохшие губы облизнул. - Если ты за Катериной, то я все равно тебя достану. Лучше сразу стреляй!

Тот вдруг рассмеялся и опустил пистолет.

- Вас, дурней, пять минут спасли. Пять минут назад я бы пристрелил вас в один момент, вслед за этими, - он кивнул на три трупа. - Но за это время приказы поменялись. Велено и вам, и Екатерине Кузьмичевой жизни сохранить. А вот взглянуть на девчонку, из-за которой такая буча заварилась, хотелось бы, - он прошел к двери комнаты, по пути пренебрежительно ткнул ногой труп Владимира. - Намудрил, козел, запутал все, а другие за него отдувайся!.. помедлил в дверном проеме, созерцая Катерину, потом кивнул сам себе. Ничего девчонка. Живи.

И, направившись опять к двери на балкон, скрылся за ней. Как он с балкона на землю спустился и куда исчез, мы не видели и не слышали. Исчез, и все.

Я-то понял, что произошло. Послал-таки Гущиков мою телеграмму. Телеграмма эта суматоху посеяла, и срочный приказ последовал: всю игру переиграть. А этот стрелок, он должен был все концы подчистить и доделать дело там, где бандиты не справятся, а заодно и среди бандитов лишних свидетелей прибрать. И ещё я у него на голове тонкую дужку заметил, совсем проволочную, один конец которой в ухо уходил, а второй пониже рта торчал. То есть, на связи он был постоянной со своим начальством. И по этой связи ему распорядились: нас не трогать и в живых оставить, в изменившихся обстоятельствах, а вот Губу прикончить обязательно, слишком много глупостей этот "козел" наделал и слишком на себя одеяло тянул.

Да еще, я так понял, специально он нам продемонстрировал, что нас из-за телеграммы в живых оставляют, приказ ему такой дали - демонстрацию устроить. Иначе бы с чего ему перед нами засвечиваться? Хлопнул бы Владимира-"Губу" и испарился бы невидимкой, нам не являясь, ведь раз убивать нас не следует, то мы ему и до лампочки, и рисоваться и распинаться перед нами без смысла выходило. Но намекнули нам, через его явление, что кому-то мы "спасибо" говорить должны. И что, раз мы теперь по гроб обязаны и повязаны, то с нас и какую-то ответную услугу могут потребовать. А какая может быть услуга, кроме как убедить Катерину дом кому следует поскорей отписать, если она вдруг передумает с домом расставаться?..

Но сыновья-то мои ничего этого не знали и понять не могли.

- Это что ж такое происходит, батя? - спросил Константин.

Я плечами пожал и поглядел на окно, за которым вполне первый рассвет занимался.

- Откуда мне знать? А вы ничего не слышите?..

Они прислушались.

- Вроде, ровный шум какой-то...

- Это милицейские машины так шумят. ОМОН едет. А может, и спецназ, кто их знает... Вы встретьте их, а я пойду, Мишку поищу.

- Угу, - и Гришка шагнул навстречу Катерине, выглянувшей из комнаты. Вот видишь, все кончилось, все позади.

Я ещё успел разглядеть мимолетно, спускаясь по лестнице, тень улыбки на бледном лице Катерины.

Вот прошел я через комнаты первого этажа, вышел на воздух. В рассвете, полностью разглядел поле битвы, во всех его подробностях. Батюшки, так это ж было настоящее Мамаево побоище! Перевернутые и перекореженные машины, трупы тут и там, кое-где лежащие друг на друге, пятна крови... И это еще, понимай, я видел малую часть того, что творилось вокруг дома.

А машины уже остановились, и спецчасти в бронежилетах уже выгружались из них. Тут же я разглядел и машины "скорой помощи" в хвосте колонны, и две-три "волги" - с начальством, надо полагать.

Лейтенант Гущиков шагнул мне навстречу.

- Видите, все-таки вовремя приехали, более-менее вовремя...

Я поглядел на него и сказал:

- Спасибо вам.

- А, чего там... - и он рукой махнул.

А я пошел по Мишкиному следу.

- Вы куда? - окликнул он меня.

- Сына искать, - ответил я. - Мой средний где-то в той стороне запропал.

Он сделал знак кому-то и пошел за мной следом.

Куда Мишку понесло, легко было определить. И тела по пути встречались, кувалдой ухоженные, и кровь была на тех кустах, сквозь которые он продирался, свернув с дороги. Вот эта кровь мне и не нравилась.

А двигался он к излучине реки, к тому дальнему обрывчику, о котором я уже упоминал.

Я, кажется, понимал, в чем дело. У бандитов под тем обрывчиком был катер причален - ночью самое удобное там место, чтобы на прикол встать вот они и драпали туда, чтобы на ту сторону переплыть, от Мишкиного гнева подальше.

И точно, первым делом я с обрывчика катер увидал, на волнах покачивающийся. И в нем два тела обмякли. Один, здоровяк с затылком как у борова - лица-то не видать было - так и сжимал в руках автомат. Второй на руль катера головой упал.

- Сизый, - сказал Гущиков, позади меня, указывая на здоровяка.

А я и так уже почему-то догадался, что это Сизый. Я к краю обрывчика вышел, и увидел остальное.

На песчаной полоске берега Мишка лежал, а неподалеку от него ещё три тела валялись. Я с обрывчика спрыгнул, заскользив ногами в песке, да и поспешил к сыну.

А солнце между тем высунулось, аккуратным таким краешком, и на воде отсверкивало, и все вокруг золотистым сделалось.

Как моя тень на Мишку упала, он зашевелился, открыл глаза.

- Батя... - и он улыбнулся. - Она меня поцеловала...

- Кто - она? - я присел рядом с ним на корточки. Мог бы и не спрашивать: на губах Мишкиных виднелся слабый след губной помады, дорогущей такой, нежного оттенка, с жемчужными переливами. Только одному человеку могла такая помада принадлежать.

- Она... появилась... Сказала, ей так жаль, что она опоздала... Что сейчас ей спешить надо, но она обязательно будет со мной, и мы поедем, в Швецию... Спросила, чего я хочу... Я сказал, хочу, чтобы меня поцеловала... Если ей не противно, потому что я весь в грязи и крови... И она наклонилась, и поцеловала меня, долгим поцелуем... А я-то, дурак, не поверил тебе, что она вернется, в самые опасные места лез, смерти искал... Чуть не нашел, кретин, представляешь?.. Но этот, который меня подранил, он не далеко уплыл... - Мишка приподнялся на локте, поглядел на катер и улыбнулся, на этот раз не блаженно, а зло так, и довольно при этом. - Вон, видишь?.. Но теперь все хорошо будет... Теперь мы с ней в Швецию... В баньку на берегу фьорда... Дай мне только в себя прийти...

И его глаза закрылись.

- На носилки его, - негромко сказал кто-то.

Я оглянулся. Оказывается, когда Гущиков знак делал, это он санитаров за собой поманил.

- Что за Швеция? - спросил у меня Гущиков. - Что за "она"?

- Да так, - вздохнул я. - Мечта у него была, со шведами контракт подписать и в Швецию уехать работать... А кто такая "она" - понятия не имею, кого он вообразил. Мало ли девчонок у него было...

Мишку подняли, на носилках понесли, а я тихо спросил у врача, который санитарами распоряжался:

- Доктор, как он?..

Врач поглядел на меня и ответил мрачно:

- Не жилец.

И пошел я рядом с носилками сына, всю дорогу шел, на его лицо глядя, такое спокойное и уверенное. И лишь когда его в одну из машин "скорой помощи" положили, и дверцы захлопнулись, и машина, завыв сиреной, прочь понеслась, я по сторонам огляделся.

Весь этот ОМОН, или кто он там был, только бродил вокруг, покачивал головами и ахал. А мои все на лужайку перед домом спустились. С Константином санитары возились, руку ему обрабатывали. А Гришка сидел на капоте машины, весь грязный и закопченный, и по сторонам оглядывался. Зинка и Катерина на ступеньках веранды стояли, рядышком.

Я к Гришке подошел и за плечо его тронул. Он очнулся от забытья и проговорил, с тихим таким недоумением:

- Батя, мы их всех положили... Мы их всех положили, батя...

Тут и Гущиков к нам подошел, с ещё одним человеком. Я как на этого человека глянул, так и понял - "важняк" из Москвы, больше некому.

- Надобно отконвоировать тебя, Григорий, - сказал Гущиков. - Для дальнейшего разбирательства. И, вообще-то, наручники на тебя надеть было бы положено, но не хочется...

- А то и одеть можете, - невесело улыбнулся Гришка. - Я вам их для смеху порву.

Он поднялся и в сторону веранды рукой помахал.

- Жди меня, Катерина! Обязательно дождись!

Она со ступенек сорвалась, к нему побежала. Прильнула к его груди.

А Гущиков меня за локоть тронул.

- Еще одно... Вашему младшему, говорят, руку спасти не удастся. Или ампутировать придется, или будет жить с рукой вроде крабьей клешни.

- Ну... - столько всего навалилось, что только и оставалось - шутить. - Зато в армию не попадет, в Чечню не загремит.

- Да уж... - Гущиков не выдержал, улыбнулся. - А стоило бы ему в Чечню - как на курорт после такого...

А Гришка Катерину по волосам поглаживал, приговаривая:

- Да не убивайся так. Я вернусь, обещаю тебе, - и, мягко отстранив её от себя, повернулся к ждущим милиционерам. - Ведите меня, куда надо.

Они и повели. То есть, он сам к машине пошел, а они сзади вышагивали, навроде почетного эскорта.

Я поглядел ему вслед и Катерину за плечи обнял.

- Ничего, дочка. Теперь наше дело - ждать. А это дело, я тебе скажу, нам привычное.

- И ждать совсем недолго придется. Оправдают его. Необходимая самооборона и прочее, - это "важняк", до того молчавший, будто воды в рот набрав, вдруг взял и подал голос.

- Откуда вы так твердо знаете? - обернулась к нему Катерина.

- Знаю, потому что мне знать положено, - усмехнулся он. - Вы ведь Екатерина Максимовна Кузьмичева?

- Да. Я самая.

- Давайте в дом пройдем, поговорим. Ведь, как я понял, вы дом почти продали?

- Да... А почему вас это интересует?

- Потому что я, среди других моих обязанностей, и представитель покупателя, в некотором роде. Так что не волнуйтесь. Как мы с домом все утрясем, так и все остальное хорошо будет.

- Да, прошу, - и Катерина в дом его повела.

А меня силы оставили и я на траву присел, среди бродящих и покачивающих головами омоновцев. Краем уха услышал, как кто-то сказал, весело хмыкнув:

- А молодцы ребята, нормально эту сволочь покрошили. Нам бы таких!

И остальные согласились с ним.

А я в небо глядел, в чистое утреннее небо, прозрачное такое. Вона оно как повернулись! Жили-поживали, тужили, не тужили, а большой беды не чуяли. И вот, не успел оглянуться, все переломилось. Одного сына нет, второй калекой заделался, третьего то ли выпустят, то ли засудят, несмотря на все обещания "важняка"... И ведь не то, что через сто лет никто не вспомянет, как на этом пятачке они стеной встанет - через год-другой всякая память улетучится. Улетучатся наши жизни, будто их и не было вовсе. Не каждому ж, понимаешь, дано быть Высоцким, Владим Семенычем, чтобы и сама смерть его Москву тряхнула, людей объединила, и чтобы песни его до сих пор звучали, сердца наши радуя и теребя... Тоже нормальный мужик был, пил, говорят, напропалую, но ведь это и с другой стороны поглядеть можно. Я вот, тоже, пью и пью, а Высоцкого из меня никак не получается. Значит, не только в этом дело. Так чего мы дергаемся, чего себя мучаем и жизни себе ломаем, ради того, что называют "достоинство сохранить" или ради красоты женской, бабочки-однодневки, либо, там, яблочка-скороспелки, которое сегодня наливное и румяное, а завтра уже и сморщенное? Кто велит человеку невинных и невиновных защищать, какой такой закон почище уголовного? Лучше бы сидели тихо, не в свои дела не лезли, отступались, когда отступиться полезней, и не становились до срока костью и прахом, в одну секунду забываемыми...

И припомнились мне сцены последних дней. И как Мишка и Гришка в грузовичке едут, все утренним солнцем озаренные, по улице этой с голубыми тенями и сиренью отсвечивающими заборчиками, и как Мишка стоит, в ослепительно белой своей рубахе, на кувалду опершись, и хохочет во все горло, голову запрокинув, и как от реки идут втроем мои сыновья, и земля с радостью их могучему шагу внемлет, и солнце в их фигурах и волосах играет, а они такие радостные и победоносные, первый напор бандитов разгромив, и вся жизнь кажется им подвластной...

И больно стало мне, донельзя больно, что больше такого не будет. А вместе с тем, эти воспоминания теперь такими драгоценными казались, почище любых бриллиантов, что я, по-своему, счастливым себя почувствовал, что такие моменты в моей жизни были... Все отдать можно в спасибо за то, что раз такое увидел, что порадоваться великой радостью успел... И что до самого конца эта память теперь со мной останется... А как мой срок выйдет, и зароют меня, и земного следа не останется, так я Николаю Угоднику эти воспоминания выложу: вот, мол, теплый наш заступниче, сберег, что имел, ты уж похлопочи перед Господом за меня и родных моих, какие мы там ни есть грешные и никчемные...

Только тут я спохватился, что Зинка уже какое-то время надо мной стоит.

- Ну что, Зинка? - сказал я. - Как жить будем? Дедом с бабкой?

Она хотела ответить что-то, но вдруг заплакала. И тоже на траву присела.

- Мишка... - всхлипывала она. - Мишенька...

А я смотрел, как Константина в машину "скорой помощи" провожают - в больницу увозят, руку ремонтировать, думал о Катерине, договаривающейся сейчас с этим "важняком", о том, что если внук будет, то надо будет Михаилом назвать... Впрочем, это Гришка с Катериной и без меня сообразят... И жизнь казалась одновременно и пустой, и полной. Пустой - потому что какой же ещё ей казаться, в разоренное это утро, расшитое прохладным золотом, безразличным к людским бедам и радостям? Когда перед глазами это поле Куликово, будто и впрямь новая татарва на Русь нахлынула, и сыновья мои, наподобие древних богатырей, на рубеже эту татарву встретили? И полной потому что такая бесконечность в ней разворачивалась, что только жить и жить...

А ещё задумался я, Зинку теребнуть, чтоб выдала на литр самогонки, или обнаглеть и у Гущикова тридцатку стрельнуть, до завтра или послезавтра. Потому что меньше, чем без литра, я этот день не переживу.

ЭПИЛОГ

Прошло три месяца. И был осенний Париж, над которым, вырываясь из распахнутого окна, кружил голос поэта, умершего в этом городе, тот же голос, что во время оно закружил, отпущенный кем-то, над Угличем, вольным соколом в ясном небе, готовым закогтить сердце и печень Кузьмичева Степана Никаноровича, палача на почетной и тихой пенсии.

Кто знает, может, выходец из России обитал за этим окном, а может, студент Сорбонны, выбравший своей специальностью русскую филологию, ещё раз прослушивал записи, пытаясь вникнуть и понять, и соколом с руки отпускал мелодию русской речи над кружевными балкончиками, над кафе, в котором можно выпить особый - нормандский - яблочный сидр, пленяющий тонким вкусом не меньше, чем знаменитые вина Бордо и Шампани, и над стрекотом мотоциклов, ловко виляющих среди застрявших в "пробках" машин:

Опять над Москвою пожары,

И грязная наледь в крови,

Но это уже не татары,

Похуже Мамая - свои...

Да, трудно было, в прекрасном далеке, понять эту магию слов. Может, другие стихи мертвого поэта помогли бы:

И не пуля, не штык, не камень,

Нас терзала иная боль,

Мы - бессрочными штрафниками

Начинали свой малый бой!

Такая была эпоха, что навеки поэт становился бойцом штрафного батальона, единожды избрав свою судьбу и единожды подчинившись правде звучащей речи, и каждое слово его становилось бойцом штрафного батальона, и нельзя было иначе. Лживыми и пустыми получались слова, если не шли грудью на смерть. Ведь и Высоцкий свои "Штрафные батальоны" писал прежде всего о себе, о судьбе поэта и поэзии. И каждый, у кого слово было живо - от высоколобого Бродского до условно-приблатненного Розенбаума - так это ощущал. И потому помогала поэзия людям выстаивать в никому не интересных, кроме них самих, никчемных и малых боях, потому и несла их на распахнутых своих крыльях, сохраняя для будущих поколений память и о чистоте, и о мужестве, и о Прекрасных Еленах и дивных женах и возлюбленных преходящей эпохи...

Назад Дальше