Красное и черное - Стендаль Фредерик 2 стр.


Обитатели захолустного Верьера, откуда Сорель родом, поклоняются одному всемогущему кумиру — выгоде. Это магическое слово пользуется здесь безграничной властью над умами. Нажиться — путями праведными, а чаще неправедными — спешат все: от тюремщика, выпрашивающего на чай, до отцов города, обирающих округу, от судей и адвокатов, принимающих ордена вместе с теплыми местечками для родственников, до служащих мэрии, спекулирующих застроенными участками. Отбросив спесь, местные дворяне извлекают доходы из источников, которыми прежде брезговали, оставляя их буржуа. Верьерский мэр господин де Реналь при случае не прочь прихвастнуть своим древним родом, но, как заправский предприниматель, владеет гвоздильным заводом, лично торгуется с крестьянами, скупает земли и дома. А на смену этому соперничающему в пошлости с мещанами «владельцу замка» уже идет делец иной закваски — безродный продувной мошенник Вально, оборотистый, начисто лишенный самолюбия, совершенно беззастенчивый, не гнушающийся ничем — будь то обкрадывание бедняков из Дома призрения или ловкий шантаж. Царство алчных хапуг, запродавших свои души иезуитам, пресмыкающихся перед королевской властью до тех пор, пока она их подкармливает подачками, — такова обуржуазившаяся снизу доверху провинция у Стендаля.

В семинарии готовятся духовные пастыри этого скопища рвачей. Здесь шпионство считается доблестью, лицемерие — мудростью, рабская услужливость — высшей добродетелью. За отказ от самостоятельной мысли и холопское преклонение перед церковными авторитетами будущих кюре ждет награда — богатый приход с доброй десятиной, с пожертвованиями битой птицей и горшками масла, которыми завалит своего духовника преданная паства. Так, обещая небесное спасение и сытость на земле, иезуиты готовят слепых в своем послушании служителей церкви, призванных обеспечить устойчивость трона и алтаря.

После выучки в семинарских классах Сорель волею случая проникает в высший парижский свет. В аристократических салонах не принято считать прибыль и рассуждать о плотном обеде, но и здесь царит дух лицемерного уважения к издавна заведенным, утратившим свой смысл обычаям. В глазах завсегдатаев особняка де Ла-Моль вольномыслие опасно, сила характера — опасна, несоблюдение светских приличий — опасно, критическое суждение о церкви и короле — опасно; опасно все, что покушается на традиции, порядок, привилегии, освященные стариной. Среди пожилых аристократов — у них за плечами годы изгнания и придворных интриг — еще встречаются личности по-своему незаурядные, хитроумные и проницательные, вроде старшего де Ла-Моля. Однако, когда историческая судьба хочет кого-то покарать, она лишает его не только ума, но и достойного потомства: светская молодежь, вымуштрованная тиранией ходячих мнений, остроумна, вежлива, элегантна, но зато в высшей степени безмозгла и безлика.

Правда, когда речь идет о защите их касты, среди аристократических посредственностей находятся деятели, злоба и подлость которых могут оказаться угрозой для всей нации. На собрании ультрароялистов-заговорщиков, куда Сорель попадает в качестве секретаря своего вельможного покровителя, разрабатываются планы иностранного вторжения во Францию, финансируемого из-за границы и поддерживаемого изнутри наемниками дворян-землевладельцев и князей церкви. Цель этой затеи — окончательно принудить к молчанию всех несогласных, «подрывателей» основ и «подстрекателей», искоренить остатки «якобинства» в умах, сделать страну поголовно благомыслящей и покорной. В разгар словопрений и склоки этих трусливых мужей, опасающихся даже соседа, но протягивающих все-таки друг другу руки из еще большего страха перед общим врагом — народом, один из них в припадке раздражения выбалтывает суть вожделений, которые, в пору распространения освободительных идей, толкают на заговоры уже не низы, а самые верхи: «Установим, кого надо раздавить. С одной стороны журналисты, избиратели, короче говоря, общественное мнение; молодежь и все, кто ею восхищаются. Пока они себе кружат головы собственным пустословием, мы господа, пользуемся преимуществом: мы распоряжаемся бюджетом».

Пожиратели национального дохода и власть предержащие, которые конспирируют против своих подданных, — печальный парадокс, позволяющий ощутить пророческую зоркость Стендаля: подобные «бешеные» нечасто встречались прежде, зато ими в избытке заселена новая и новейшая история.

В эпизоде заговора, проведя Сореля через разные круги пыток оскорбленной гордости, которыми тот расплачивается за свое восхождение по лестнице успеха, Стендаль увенчивает пирамиду Реставрации корыстью, граничащей с предательством родины. Пресмыкательство перед всеми вышестоящими и разнузданное стяжательство в провинции, воспитание армии священников в духе воинствующего мракобесия как залог прочности режима, иноземные войска как самое надежное орудие расправы с инакомыслящими — такова эта монархия-пережиток, с хроникальной точностью запечатленная на страницах «Красного и черного».

И как бы подчеркивая черные тени этой картины еще рельефнее, Стендаль бросает на нее багряно-красные отсветы былого — памятных грозовых времен: Революции и Империи. Страх вернувшихся домой под прикрытием чужих штыков дворян заселяет это прошлое злобными призраками. Наоборот, для Стендаля, как и для его детища Сореля, прошлое — героический миф, в котором простые французы, затравленные белым террором и доносами святош, находят подтверждение своему недавнему величию и залог грядущего возрождения. Так обозначаются масштабы историко-философского раздумья в «Красном и черном»: почти полувековые судьбы страны получают в резком сопоставлении эпох, проходящем через всю книгу, памфлетно острое и сжатое воплощение.

Да и личная судьба самого Жюльена Сореля сложилась в тесной зависимости от произошедшей во Франции смены исторической погоды.

Из прошлого он заимствует свой кодекс чести, настоящее обрекает его на бесчестие. Он «создан из того же материала», что и волонтеры Республики, отстоявшие от врагов революцию конца XVIII века. Но этот «человек 93 года» опоздал родиться. Миновала пора, когда положение завоевывали личной доблестью, отвагой, напористостью, умом. Ныне плебею для борьбы за счастье предлагается только то оружие, которое по ходу у застигнутых безвременьем: лицемерие, религиозное ханжество, расчетливое благочестие. И юноша, одержимый мечтой о славе, поставлен перед выбором: либо сгинуть в безвестности, либо примениться к своему веку, «надев мундир по времени» — черную сутану священника. Он подлаживается к уровню провинциальных мещан, в семинарии скрывает свои мысли за постной маской смиренного послушника, угождает своим высокородным хозяевам в Париже. Он отворачивается от друзей и служит тем, кого в душе презирает; безбожник, он прикидывается святошей; поклонник якобинцев — пытается проникнуть в круг аристократов; будучи наделен острым умом — поддакивает глупцам. Поняв, что «каждый за себя в этой пустыне эгоизма, именуемой жизнью», он ринулся в схватку в надежде победить навязанным ему оружием.

Однако было бы заблуждением свести «Красное и черное» к истории заурядного карьериста, стремящегося к богатству и славе. Встав на путь приспособления, Жюльен не сделался приспособленцем; избрав способы «погони за счастьем», принятые всеми вокруг, он не принял их морали. Само его лицемерие — не униженная покорность, оно — презрительный и дерзкий вызов обществу, сопровождаемый отказом признать право этого общества на уважение и тем более его претензии диктовать человеку нравственные нормы и принципы поведения. Официальные круги — враг, подлый, коварный, мстительный. Пользуясь их благосклонностью, Сорель, однако, не знает за собой духовных долгов перед ними, поскольку, даже обласкивая одаренного юношу, в нем видят не личность, а расторопного слугу.

У Сореля есть свой собственный, независимый от господствующих предписаний свод заповедей, и только им он повинуется неукоснительно. Свод этот несет на себе отпечаток запросов плебея-карьериста, но он предписывает ясную мысль, не ослепленную предрассудками и холуйским трепетом перед чинами, а главное — смелость, энергию в достижении своих целей, неприязнь ко всякой трусости и душевной дряблости как в окружающих, так и особенно в самом себе. И пусть Жюльен вынужден сражаться на незримых комнатных баррикадах, пусть он ходит на приступ не со шпагой в руке, а с лицемерными речами на устах, пусть его подвиги в стане неприятеля никому, кроме него самого, не нужны, — для Стендаля его геройство, искаженное и поставленное на службу сугубо личному честолюбию, все же в чем-то сродни гражданским доблестям, присущим некогда санкюлотам-якобинцам и демократическим низам наполеоновского войска. Недаром, став очевидцем «трех славных дней» революции 1830 года, Стендаль сожалел, что роман его уже близится к завершению, — случись эти уличные бои раньше, он, пожалуй, нашел бы более достойное поприще для своего Сореля. В бунте последнего немало наносного, но в нем нельзя не различить здоровую в своих истоках попытку сбросить социальные и нравственные оковы, обрекающие простолюдина на прозябание. И Сорель ничуть не заблуждается, когда, подводя черту под своей жизнью в заключительном слове на суде, расценивает смертный приговор как классовую месть правящих собственников, которые карают в его лице всех молодых мятежников из народа, восстающих против своего удела.

Естественно, что вторая, бунтарская сторона натуры Жюльена Сореля не может мирно ужиться с его намерением сделать карьеру лицемерного святоши. Он способен ко многому себя принудить, но учинить до конца это насилие над собой ему не дано. Для него становятся чудовищной мукой семинарские упражнения в аскетическом благочестии. Ему приходится напрягаться из последних сил, чтобы не выдать насмешливого и гневного презрения к аристократическим манекенам в парижских салонах. «В этом существе почти ежедневно бушевала буря», замечает Стендаль, и вся духовная история стендалевского честолюбца соткана из приливов и отливов неистовых страстей, которые разбиваются о плотину неумолимого «надо», диктуемого разумом и осторожностью. В этой раздвоенности, в конечной неспособности подавить в себе гордость, врожденную честность, и кроется причина того, что грехопадению, которое поначалу кажется самому Сорелю возвышением, не суждено свершиться вполне. В сущности, при его уме не так уж сложно выбраться из ловушки, куда он попал после письма, разрушающего надежды на блистательный брак. Да и будь он просто выжигой, он мог бы спокойна принять предложенные ему «отступные». Ума-то на это хватило бы, а вот низости — нет. Совесть запрещает стерпеть незаслуженное оскорбление, совесть не позволяет преодолеть то расстояние между воспитанником ветерана Франции героической и преуспевшим карьеристом Франции оскудевшей, которое Сорель покрыл было благодаря своей толковости. «Красное и черное» — не просто история краха беззастенчивого ловца удачи, но прежде всего трагедия несовместимости в пору безвременья мечты о счастье со служением подлинному делу, трагедия героического по своим задаткам характера, которому не дали состояться.

Не находя выхода в гражданском деянии, ранимая и пылкая сердечность Сореля безбоязненно выплескивается наружу лишь за пределами общества, там, куда закрыт доступ обману и мелочной злобе. Вся жизнь его на людях — мучительное самообуздание. Только в редкие минуты он отдается бездумной радости не находиться в постоянной вражде со всеми и вся. В горах близ Верьера, оставшись наедине с самим собой, в тихие вечера в загородном поместье, в безансонском соборе, весь отдавшись торжественному перезвону колоколов, в парижской опере, внимая восхитительному голосу итальянского певца, Жюльен переживает блаженные мгновения, когда тонкая восприимчивость, по-детски безотчетное поклонение красоте заполняют его до краев. Но особенно громко эта дивная музыка счастья начинает звучать в нем в моменты, когда любовь пробуждает всю его самоотверженность и нежность, когда каждое движение его души находит отклик в близкой женщине. В любви Сорель испытывается строже всего и получает писательское благословение, невзирая на все свои наивные попытки превратить ее в инструмент своих тщеславных замыслов. То, что попытки эти обречены, что он без остатка отдается страсти, вместо того чтобы использовать ее ради выгоды, есть в глазах Стендаля вернейший признак величия, которое не избавляет ни от заблуждений, ни от податливости на иные соблазны, но запрещает быть подлым.

Социальный по своей природе разлад талантливого плебея и ничтожных верхов, ставший разладом двух сторон его собственной души, находит свое продолжение — и, быть может, в этом-то секрет притягательности «Красного и черного» — в самых потаенных уголках мятущегося сердца, оборачивается расщеплением разума и чувства, расчета и непосредственного порыва. Логические умозаключения ведут Жюльена к убеждению, что быть счастливым — значит иметь богатство и власть. Любовь опрокидывает все эти хитросплетения логики. Свою связь с госпожой де Реналь он затевает поначалу по образцу книжного донжуана. Сделаться возлюбленным высокопоставленной дамы, жены мэра, — для него вопрос «чести», но первая ночная встреча приносит ему лишь лестное сознание преодоленной трудности. И только позже, забыв об утехах тщеславия, отбросив роль соблазнителя и погрузившись в поток очищенной от всякой накипи нежности, Жюльен узнает подлинное счастье. Подобное же открытие ждет его и в истории с Матильдой. Когда он ночью взбирается по лестнице с пистолетами в карманах, он подвергает себя смертельному риску для того, чтобы возвыситься над молодыми ничтожествами из салопа маркиза де Ла-Моль, которым его предпочла гордая аристократка. И опять через несколько дней расчеты юного честолюбца сменяются испепеляющей страстью. Он мучительно переживает охлаждение Матильды. Притворные ухаживания за благочестивой вдовой маршала де Фервак, казалось бы, могут без труда проложить ему дорогу к епископской мантии. И в этот момент становится ясно, что долгожданный успех, венчающий все упования и интриги, не имеет для него особой цены, что у него нет такой уж неутолимой жажды властвовать и внушать почтение, что самое большое его утешение — в любви Матильды.

Так обозначается двойное движение образа у Стендаля: человек идет по жизни в поисках счастья; его ум исследует мир, повсюду срывая покровы лжи; его внутренний взор обращен в недра собственной души, где кипит непрерывная борьба природной чистоты против миражей, навеянных воображением честолюбца. Роковой и нелепый выстрел в госпожу де Реналь резко обрывает это медленное, подспудное миро-и самопознание. Оно разрешается здесь в стихийном кризисе, когда конечные истины еще не осмыслены, но уже властно завладели личностью, толкая ее на отчаянный шаг. Пока что они зыбки, неотчетливы, не поддаются закреплению в слове, и Стендаль, обычно столь щедрый на психологические разъяснения, ограничивается тем, что предельно сжато сообщает внешнюю канву происшествия. Каждому из нас в меру своей чуткости предложено ощутить действительно несказанное, близкое к невменяемости смятение — запутаннейший клубок ярости, отчаяния, боли, тоски, жажды отомстить за поруганную честь. В душе Сореля рушится вера в самое дорогое, в незапятнанную и втайне боготворимую святыню. Жизнь вдруг предстает такой постылой, а собственные прошлые упования такой бессмыслицей, что единственный выход — уничтожить самого себя, уничтожив и то, чему до сих пор молился. Попытка Сореля убить обожаемую женщину — одновременно попытка самоубийства, он это, по крайней мере, подозревает. И потому, словно завороженный, мчится навстречу двум смертям. Позже, в тюремной камере, к нему придет выстраданное предсмертное прозрение. «Оттого я теперь мудр, что раньше был безумен», — говорится в эпиграфе к одной из заключительных глав «Красного и черного»; покушение в церкви и есть последний неистовый взрыв былого безумия и вместе с тем порог обретенной мудрости. Переступив его, Сорель отбросил ложь, которую прежде принимал за правду.

В первую очередь утешительную ложь, которой он, при всей своей настороженности, обольщался, где-то в закоулках подсознания лелея надежду, что в обществе не вовсе померкли проблески разумности и оно когда-нибудь да оценит его. «Никакого естественного права не существует. Это словечко — просто устаревшая чепуха… Право возникает только тогда, когда объявляется закон, воспрещающий делать то или иное под страхом кары. А до того, как появится закон, только и есть естественного, что львиная сила или потребность живого существа, испытывающего голод или холод, — словом, потребность… Нет, люди, пользующиеся всеобщим почетом, — это просто жулики, которым посчастливилось, что их не поймали на месте преступления». Волчьи нравы джунглей — таков историко-философский приговор, который устами подсудимого Сореля выносит жизненному укладу эпохи моралист Стендаль, завершая им свою хронику безвременья.

Другая истина, озарившая Жюльена в тюрьме, приносит, наконец, отдохновение его измученной душе. В преддверии смерти он постигает тщетность своих честолюбивых грез. И тогда разум помогает юноше стать самим собой и узреть счастье там, где оно не химерично. Он ошибался, дав себя поглотить заботам о карьере. Он ошибался в ближних, ослепленный внешним блеском и словесной мишурой. Единственные часы ничем не отравленного блаженства, выпавшие ему на долю, — летние вечера в саду, когда он, переполненный нежностью и сладостными мечтами, трепеща и ликуя, сжимал руку госпожи де Реналь, а липы над головой тихо шелестели и издалека доносился лай собак на мельнице… Единственный друг, который был у него, — застенчивый, неловкий Фуке, который когда-то смущал его добросердечной грубоватостью манер и простонародным выговором. В тюрьме ожидающий казни переживает очищение; в нем просыпается лежавшее дотоле под спудом великодушие, склонность к мечтательной задумчивости, щедрая доброта, душевное тепло — все то, что он раньше скрывал даже от самого себя.

Назад Дальше