В хозяйстве Гаврилы Степановича таких злачных мест было три: ближняя вышка, дальняя и срединная, расположенная на краю лесного болота.
Итак, егерь пустился кормить своих подопечных, а я взял курс на библиотеку.
Кто хотя бы раз возвращался по шпалам с «Левобережной» на узловую станцию «Моссельмаш», тот очень знает, как это утомительно. Если наступать на каждую шпалу, то шаг получается мелкий и принужденный, если же прыгать через одну, то приходится совершать невольное усилие, что, безусловно, сказывается на нервах. Примерно такая нагрузка мне и выпала, когда я пересекал снежную целину между Пустырями и усадьбой. Дабы не утопать в заносах, я пошел по стопам сорок шестого, наверное, размера, проложившим в том же направлении заблаговременный путь. Безвестный ходок был, судя по всему, исполин. Чтоб попасть след в след, мне приходилось выделывать скачки, измотавшие меня скоро до крайней степени. При каждом подобном скачке полы моего тулупа распахивались, будто крылья, и с высоты птичьего полета я, полагаю, напоминал большую голодную ворону, клюющую разбросанные крошки. Одолеть столь противоестественным способом две с половиной версты ради тяги к знаниям решился бы, разве, какой-нибудь Ломоносов. Но Ломоносову, мужчине гренадерского роста, мои усилия и не потребовались бы. Так что я мог по праву собой гордиться.
Поскольку из-за серьезных перегрузок мне постоянно мерещилось, что усадьба нарочно от меня удаляется, отсюда и далее я стал воспринимать ее как одушевленное существо. И в известном смысле оказался прав.
Усадьба ветеринара и потомственного дворянина Михаилы Андреевича Белявского, как и многие помещичьи усадьбы, сторонилась крестьянских дворов, вечно отдававших потом, перегноем, навозом и людскими испражнениями, то есть всеми известными ароматами, сопровождавшими тяжелую подневольную жизнь. Из угодий, жалованных некогда фамилии Белявского, она предпочла вершину пологого холма, отгородившись от крепостных огородов еще и пахотным полем, и березовой рощей на склоне. Но этого усадьбе показалось мало. Она окружила себя липовым парком с аллеями, набрав охрану из обнаженных языческих изваяний, стерегущих подступы к собственно покоям.
Усадьба, заложенная в далеком 1763 году, строилась, как ей тогда казалось, на века. Ее историю я узнал отчасти из рассказов Анастасии Андреевны, отчасти — из анекдотов здешнего долгожителя Сорокина, а более всего — из «монографии», написанной пращуром Насти, урожденным помещиком Димитрием Вацлавичем Белявским, и озаглавленной «Научное жизнеописание шляхтича Вацлава, или Созидатель». Названный труд был извлечен для меня законной его наследницей из домашнего архива семьи Белявских. Из той же «монографии» я узнал семейную легенду о вепре-оборотне, но она достойна подробного изложения и потому — в свой черед. Теперь же, пользуясь случаем, я хочу более распространенно поведать об усадьбе, сыгравшей отнюдь не маловажную роль в моих злоключениях.
Основал усадьбу младший из белостоцких шляхтичей Белявских, пан Вацлав. Прибыл он из Ржечи Посполитой в Санкт-Петербург, не имея за душой ничего, кроме обязательной чести да писем к дальнему родственнику, цирюльных дел мастеру при дворе тогдашней императрицы Екатерины. Брил ли сей родственник холеные ноги ясновельможной государыне, пускал ли кровушку ее хворым фрейлинам для излечения, то неизвестно. Известно только, что юному Вацлаву он расхохотался в лицо и выставил его за порог, дав совет использовать рекомендательные грамоты в ближайшем нужнике. Честолюбивый пан Вацлав, явившись в Россию искать славы и состояния, нашел только место в посольском департаменте с мизерным жалованьем, едва позволявшим ему сводить концы с концами. Да и место возникло благодаря лишь каллиграфическим образцам его отменного почерка.
Помыкав горе, пообносившись, но и пообтеревшись, находчивый пан Вацлав уловил в природе свежие эстетические поветрия. Столичные вельможи потянулись к прекрасному. Просвещенная до мозга костей государыня со своими наперсниками ревностно взялась насаждать эту тягу в своем окружении. Да, собственно, никто и не возражал. Так, разве, где-нибудь без свидетелей.
Пораскинув умишком, нищий чиновник Белявский, хотя и лишенный сочинительских даров, но взамен прилично владевший французским, сделал первый ход: перевел на русскую рифму пикантный отрывок из бульварной поэмы какого-то иноземного щелкопера. Точно, что не Парни. Парни еще пешком под стол бегал. За первым ходом последовал и второй, куда более сильный: дав мзду секретарю графа Орлова, пан Вацлав изловчился через того подсунуть рискованный опус всесильному фавориту. Прибавьте четыре «венгерского» на момент прочтения, и граф одарил способного переводчика деревенькой с полусотней душ у черта на рогах. Деревенька уж и тогда называлась Пустыри. Испеченный таким образом помещик, не испытывая далее судьбы, вышел в отставку и укатил в свое будущее родовое гнездо.
Подъемных, чтоб устроиться со вкусом, подобающим отпрыску древнего шляхетского рода, у Белявского не хватало. Зато хватало в округе невест на выданье. Посватавшись к соседке своей, Авдотье Макаровне Студневой, пан Вацлав получил от благодарного тестя приданое авансом и хлопнул его на помпезную, по здешним представлениям, усадьбу.
Усадьба воздвигалась крепостными силами и согласно господским чертежам, до которых пан был великий охотник. «Спасибо, в карты не спустил», — подумал, верно, тесть, лицезря простоволосую Венеру, извергавшую струйку воды из мраморных уст своих посреди фонтана. Долго ли, коротко ли тошнило красавицу, принимавшую на свежем воздухе мутные ванны, того летопись фамилии не сообщала. Должно быть, пока не засорилась дренажная система или трубы не лопнули, потому как откачать из них воду осенью никто не догадался.
Позже, по смерти хозяина, усадьба достраивалась и перестраивалась по меньшей мере дважды, но пришедшая революция в образе георгиевского кавалера Трофима положила конец этим упадочным начинаниям. Над бельведером усадьбы взвилась красная рубаха, добровольно сданная последним помещиком-эскулапом на нужды победившего сельского пролетариата. Рубаха стала флагом и, вместе, мандатом, перекроившим усадьбу в сельсовет.
Эту красную рубаху я лично видел в красном же уголке, устроенном пионерами с разрешения местного парткома еще в тридцатые годы. Скорее всего, на оборотной стороне ее была надпись «война дворцам», потому что на стороне, доступной обозрению, предлагался «мир хижинам». Но хижины почему-то на мир не согласились. Особенно когда пошла дележка приусадебного имущества. Так, во всяком случае, утверждал долгожитель Сорокин.
«Лишь только напряжением крайней воли и твердой руки большевик Трофим восстановил законность, подбив из нагана самого нахального и бойкого мародера, двоюродного брата своего Павла». Руководствовался он при этом якобы исключительно революционным правосознанием. Участник тех событий дед Сорокин вполне одобрял сей поступок и придерживался мнения, что сгубила Павла «роскошная блудница», венчавшая барский фонтан. Венера будто бы слишком хорошо сохранилась для своего преклонного возраста. Не умалили ее достоинств ни камни, метавшиеся исподтишка дворовой ребятней всех предыдущих поколений, ни климатические условия, далекие от итальянских. Соблазненный ее совершенными формами, Павел увез роковую женщину к себе на двор и там принял смерть от пули как разложившийся пособник «буржуазного образа».
Краткий период оккупации усадьба служила штабом немецкому гарнизону, расквартированному в Пустырях, была тяжело ранена взрывом партизанской гранаты, но после отступления захватчиков починилась.
В уже упомянутом красном уголке, претендовавшем на роль краеведческого музея, под стеклом стенда экспонировались разложенные на бархатной бумаге ржавые осколки, стреляные гильзы и помятая фляжка, состоявшая на вооружении у Красной армии.
В послевоенные годы усадьба была окончательно назначена на должность библиотеки и клуба. Библиотека занимала две комнаты в левом крыле здания. Прочие комнаты отошли под клубный инвентарь, наглядную агитацию, духовой оркестр с аккордеоном и трофейным роялем «Беккер», кружок «Умелые руки», давно закрытый по причине отсутствия таковых, и кабинет заведующего. Правое крыло было частично реконструировано под сельский кинотеатр со зрительным залом и будкой киномеханика. Головная часть усадьбы, имевшая форму ротонды и отведенная по данной причине для вечерних танцев, ныне пустовала. В этом оживленном когда-то центре культурной жизни теперь были установлены только фанерный стол для соревнований по пинг-понгу да детский бильярд.
Именно вокруг этого бильярда разгуливал в мокрых унтах мой новый знакомый Филька, гремя стальными ядрами, когда я ввалился в парадное. Тут-то я и сообразил, по чьим следам я спешил на свидание с Настей. При виде меня лесничий замер, точно гренадер с потешным шомполом.
— А ты здесь еще на хрена? — поинтересовался он вместо приветствия.
От его вчерашней доброжелательности не осталось и намека. Филькины глаза изучали меня враждебно и подозрительно.
— По записи. — Я решил сказаться больным. С больных, как известно, и спроса меньше. Но лесничий так не думал.
— По какой записи? — помрачнел он еще сильнее.
— К врачу. — Обстучав валенки о коврик, я снял шапку и осмотрел помещение.
— Ну-ну. — Филя, сразу потеряв ко мне всякий интерес, воротился было к прерванной партии, но вдруг опять встрепенулся. — К какому врачу?! Ты что плетешь?!
— К офтальмологу. — Я беззаботно приблизился к бильярду. — Чей удар?
— А в ухо?! — обрадовался лесничий.
— Подержи-ка, — всучив гиганту свою кроличью шапку, я поспешно отпрянул. — Сейчас меня больше зрение беспокоит.
Растерянный Филимон с шапкой в руках остался позади, а я рванул по коридору налево, рассматривая на дверях пояснительные таблички. Библиотека оказалась четвертой по счету комнатой. Не стучась, я распахнул дверь и шагнул к столу, за которым Анастасия Андреевна, свежая, как хлеб из пекарни, и веселая, как ветер из песни на музыку Дунаевского, заполняла какой-то формуляр. Поскольку окрест я никого, за исключением Герцена и Огарева в казенных рамах, не заметил, деятельность ее показалась мне весьма странной.
— Это ваш формуляр, — пояснила Настя, будто читая мои мысли. — Окно выходит на аллею, вот я вас и предупредила. Ведь я помню ваши данные. Вы же за книгой пришли?
— За ней. — Отчего-то я почувствовал себя глубоко уязвленным. — Продолжайте, девушка из народа. В графе «специальные отметки» прошу поставить «удовлетворительно». Это — о моем самочувствии.
— И как же мы себя чувствуем? — спохватилась Настя без всякой иронии.
— Мы?! — Я оглянулся очень кстати, успев таким образом посторониться.
Чуть не сбив меня с ног, в читальню влетел Филимон.
— А он здесь на хрена?! — придушив моего кролика, рявкнул здоровяк.
— Тише. — Настя нахмурилась, и лесничий как-то сразу присмирел. — Он здесь, чтобы книги читать. Еще вопросы есть?
— У меня вопрос! — поспешил я вмешаться. — Где же он?! Только что был!
В поисках клочка бумаги я лихорадочно стал обшаривать карманы джинсов, где обычно хранились какие-то позабытые рифмы, шпаргалки или, по меньшей мере, автобусные билеты. После стирки, во всяком случае, они всегда обнаруживались.
— Книги хочу читать, — бодро сообщил я лесничему, выигрывая время. — И писать тоже хочу. Я хочу окунуться в мир чтения и письма. Утопающий хватается за что попало. Разве нужно его за это презирать и трунить над ним, как поступает Анастасия Андреевна из худших побуждений?!
Сметенный моим потоком сознания, Филя разинул рот, а я наконец извлек на свет бумажку, найденную уже в кармане егерского тулупа и сложенную вчетверо. Это оказалась потрепанная газетная вырезка.
— Вот! — обрадовался я, предъявив Анастасии Андреевне фрагмент периодической печати. — Есть правда на земле! Но правда есть и выше! Здесь у меня списочек для обязательной программы, и, кроме того, факультативно пожалуйте…
— Ну хватит, — гневно перебила меня Настя. — Придумали оба, где отношения выяснять.
— Мне Свифта еще. — Шаркнув валенком, я смиренно склонил голову. — Английского желательно. «Путешествие в страну великанов». Срочно желаю усвоить нравы и повадки соперника.
По уху я все же получил. Но зато поле боя осталось за мной. Анастасия Андреевна прогнала Филимона, и тот выбежал, хлопнув дверью так, что она чудом не слетела с петель. Через секунду фигура лесничего мелькнула за окном, стремительно удаляясь в направлении Пустырей.
Настя встала из-за стола и подошла ко мне очень близко.
— Так вам и надобно, — сказала она с укором.
— Да, — согласился я, потирая ухо. — Этого мне было и надо: остаться с вами наедине.
— Для чего же? — Лицо ее было рядом, но смотрела она мимо.
Больше не в силах сдерживаться, я привлек Настю к себе и обнял, сейчас же позабыв треволнения минувших суток. Она не сопротивлялась. Ни тогда, ни после ни один человек не был мне так дорог.
Обрубков
Вдруг и впервые меня перестало заботить, как я выгляжу в глазах окружающих. Я бросил наблюдать за собой со стороны. Только Настино мнение имело для меня теперь вес, а оно было совершенно в мою пользу. Куда-то канула моя извечная мнительность. Пессимизм, очень свойственный творческим натурам на третьем десятке, пал смертью храбрых. Черные очки улетели в корзину, а мир вокруг меня заиграл, обрел и наполнился. Словом, я полюбил. Допускаю, что есть люди, кому не выпало на веку счастья подлинной и разделенной любви. Если так, то им и горя мало. С детства наслышанные о существовании этого чувства, они всю жизнь успешно принимают за него какую-то иную гамму эмоций.
Две бессонные ночи мы с Настей провели в ее доме, но слепая хрычовка смотрела на меня с такой неприязнью, будто к ней вернулось абсолютное зрение и как раз в тот момент, когда в постель ее внучки забрался самый отъявленный упырь. Причем зрение вернулось, а слух пропал. Все Настины попытки заговорить с ней разбивались о глухую стену безмолвия. При этом дряхлая аристократка так сжимала губы, словно ее собирались пытать касторкой. Сей молчаливый бунт Настя переносила вполне равнодушно, тогда как мне он доставлял много неловкости. Возможно, я обязан был вперед ознакомить благородную ведьму со своей родословной, затем посвататься к Анастасии Андреевне, обручиться и наконец, доказав серьезность своих намерений, обвенчаться с ней по славному обычаю старины. Только после, когда мы уже всецело доверяли друг другу, Настя поведала мне, что в молодости Ольга Петровна Рачкова-Белявская задавала такого дрозда, что местный поп даже к покаянию отказывался ее допускать без строжайшей епитимьи. Она и поныне оставалась ярой сторонницей женских свобод. А к своей внучке Ольга Петровна меня попросту жестоко ревновала.
И все же в третью ночь мы с Настей перебрались на мой «постоялый двор». Обрубков нас принял радушно. К Насте он относился с нежностью, хотя и скрывал это под маской иронии.
В комнате с настенными иллюстрациями из «Нивы» мы были совершенно предоставлены самим себе. Настя навела в ней порядок и уничтожила пыль. Я водрузил на ломберный столик пишущую машинку и заправил в нее чистый лист бумаги. Мы приготовились здесь жить и работать, не особенно задумываясь о будущем.
Бабушку свою Настя заботой не оставила, проводи с ней большую долю времени, свободного от присутствия в библиотеке, и появляясь лишь за полночь. Вечерами я коротал часы ожидания в политических диспутах с Гаврилой Степановичем или же делая черновые наброски к задуманному роману. Наброски, в основном, состояли из профилей Анастасии Андреевны, далеких от оригинала, как обломки дирижабля «Италия» — от Большой земли. Иногда среди них возникали изображения кабана. Кабан портретного сходства не требовал и удавался лучше. Наблюдательный ум пришел бы к выводу, что вепрь по-прежнему будоражит мое воображение. Так оно и обстояло.
Утрами я прокладывал маршрут на дальнюю вышку. Именно этот объект выделил под мое попечительство Гаврила Степанович, оставив за собой все прочие.
Зато ночи безраздельно принадлежали нам с Анастасией Андреевной. И тогда в перерывах между близостью мы не могли наговориться.
— А у тебя были до меня женщины? — спрашивала Настя.
— Часто, — признавался я как на духу. — Особенно соседка по коммунальной квартире. Она уже, понимаешь ли, инвалид труда, а я пока что нет. Потому в магазин из нас двоих, как правило, я спускаюсь.
— Хорошо, — одобряла Настя мой альтруизм. — Ведь должна же одинокая дама есть, не правда ли?