— А не успел он просигналить тем, от кого получает конверты Индо-Австралийского банка, что вы пронюхали о нем и взяли на крючок?
— Мог. Но если это люди Индо-Австралийского банка, чего мне беспокоится? Я проявил бдительность? Проявил… Это и есть моя работа.
— Допустим.
— Если я вляпался во что-то, куда не следует совать нос, что ж… Пусть тогда глубже припрячут концы в воду, чтобы не попадались, как попались мне. Это хорошо, что попались мне, а не кому-либо еще. Я так считаю… В общем, встречаться с этим человеком или нет, решать вам, господин Пиватски. Он приезжает из Триеста ночью, утром будет ждать моего звонка и только за несколько минут до встречи, если она вам будет угодна, узнает насчет явки в банк на улице князя Милоша. Если вам не нравится предложенный мной сигнал идентификации на встрече, он будет заменен по вашему указанию… В любом случае, состоится встреча или нет, я сам отвезу его потом в Триест на машине, итальянская граница открыта…
Джеффри молчал.
— Возможно, господин Пиватски, вы считаете свой приезд в Белград нецелесообразным? — спросил Титто.
От волнения его итальянский акцент усилился.
— Вы поступили правильно, — сказал Пиватски, почти не дав Титто закончить фразу. Он постарался, чтобы его голос прозвучал теплее. — Вы сомневались, а сомнения в нашем деле признак здоровья. Общими усилиями разберемся… Я отправлюсь на встречу с этим человеком на улицу князя Моллюска…
— Это произносится Милош…
— А! Милоша… Спасибо. Вы оставайтесь в гостинице. Как только он вернется из банка в свой номер, увозите его в Триест. Я покину этот город сам по себе. Разговор, как я говорил, забудьте до поры. Свой долг вы выполнили… Отвезите меня теперь в гостиницу и распрощаемся. Больше никакого интереса ко мне. Ясно, Титто?
— Да, господин Пиватски.
Джеффри не ночевал в Белграде. Сразу после прослушивания пленки и разговора с Титто, он вернулся в гостиницу, рассчитался за номер и заказал такси, на котором добрался до аэропорта.
Поглядывая через дребезжащее боковое окно машины, марку которой было невозможно определить, на тусклое освещение славянской столицы, экономившей на электричестве, Бруно пытался собрать воедино свежие впечатления. Но память подсовывала обрывочные образы, из которых общей картины не складывалось. Например, как кассир гостиницы считал банкноты, одновременно разговаривая с портье и рассматривая женщин в холле. Ни Джеффри, ни деньги его, судя по всему, не интересовали. Коротковатые, покрытые черной порослью пальцы, ловко перебиравшие пачку местных денег, на которые пришлось менять доллары, чтобы расплатиться, жили независимой жизнью. Портье, на этот раз подхвативший чемодан, отказался от подачки. Джеффри не покидало странное ощущение, что все служащие гостиницы, с которыми он сталкивался в последние часы, просто изнывали от чувства собственного превосходства и скуки.
Билет он взял на первый западный рейс, оказавшийся лондонским. Из Хитроу вылетел в Сингапур рейсом индийской авиакомпании.
Допустим, что Титто и загадочной личности с тростью нельзя доверять и они, обнаружив его исчезновение из гостиницы, начнут что-то предпринимать. Это произойдет только через десять часов, но Джеффри все равно опаздывал. Истекал временем, как кровью. Титто и тип могли появиться в Триесте раньше, чем он увидится с Бруно Лябасти, поскольку обсуждать полученные сведения по телефону было бы безумием. Да, именно с ним. Не с Клео Сурапато. Ведь не Клео, а непосредственно люди Бруно отправляют в Швейцарию наличность в конвертах Индо-Австралийского банка в обход обустроенного пути, причем охраняемого собственной, их же хозяина фирмой «Деловые советы и защита».
Но — с какой целью?
2
Барбара сбросила туфли, пинком откатила табуретку, на которую в сумерках налетела коленкой, зажгла свет. Оторвала ленту, выползшую из факса. Волоча бумажную полосу по ковру, прошла к дивану.
Большая часть ленты — биржевые сводки. Два заказа на статьи из Джакарты. Дальше шло сообщение, подписанное «Крот-18». Судя по индексу, оно было отправлено с края земли. Какой-то сумасшедший передавал из белградской гостиницы «Славия». Каким чудом в тех краях завелись финансовые новости? подумала Барбара, поправляя прядь.
В тексте говорилось:
«Кого касается. Конфиденциально.
Здесь стало известно, что через четыре дня в Швейцарии последует освобождение из-под стражи двух секретных агентов французской таможенной службы Бернара Рюи и Пьера Шульце. Обоих заманили в западню, расставленную в буфете базельского вокзала.
Приманка — список номерных анонимных счетов иностранцев в банках Берна. Швейцарские власти согласились отпустить французов под негласное твердое обещание Парижа не засылать впредь агентов на швейцарскую территорию».
Сведения показались существенными.
За массивной перегородкой, обтянутой такими же обоями, как на стенах, стоял «Мефисто», её компьютер, в память которого Барбара и отправила сообщение.
Скомкала и подожгла факсимильную ленту, прошла с факелом в туалетную и утопила его в сливе. Сняла лосьоном грим, стерла губную помаду.
По потолку обширной комнаты, составлявшей её жилище — сразу спальню, столовую, кухню и гостиную, — водили хоровод отблески рекламы малайского ресторанчика напротив. Надавив на крышку автоматического термоса, Барбара нацедила чаю.
Французская рукопись, брошенная на подлокотнике дивана, старомодно называлась «Записки». Ниже пояснялось ровным, почти ученическим почерком: «одного легионера по имени Бруно Лябасти». Она попыталась представить этого человека с седеющими усами, шрамом на выпуклом подбородке и голубыми глазами молодым, в камуфляжной форме, обвешанным оружием, злым и напористым… Кажется, на выходную форму легионеров вешались красные эполеты с бахромой, а под короткой оливковой курткой навертывался синий широкий кушак?
Барбара рывком поднялась, зашла в ванную, вгляделась в зеркало. Это было честное зеркало, оно отразило её лицо до мельчайшей морщинки, высветило все оттенки на губах, под глазами, на щеках…
Образ Бруно вызвал в памяти лицо другого человека, слегка асимметричное, с сухими губами и голубыми глазами, такими голубыми, какие, казалось, невозможны у человека на земле. Что он тогда плел за кружкой пива в журналистском клубе на двадцать втором этаже бангкокской гостиницы «Дусит Тхани»? К нему цеплялся Гари Шпиндлер из «Бизнес уик», по совместительству работавший и на «Файнэншл таймс». Гари срывал свое никудышное настроение на этом человеке, задавая ехидные вопросы о Ханое и Бангкоке, где этот человек, русский, жил…
— Тебе, Барбара Чунг, тридцать восемь. Запомни! — сказала она отражению в дорогом зеркале, потому и дорогом, что оно не способно было по техническим своим данным лгать относительно чьей-либо внешности.
Русского звали Шемякин, Бэзил Шемякин.
Барбара расширила пальцами глаза, выставила подбородок и басом снисходительно сообщила зеркалу:
— Мое имя Бонд, мадам… Джеймс Бонд.
Шемякин, Бэзил Шемякин. Корреспондент то ли московской, то ли кельнской, то ли ещё какой-то газеты, статей которого никто из его коллег, обретавшихся между Бангкоком, Сингапуром, Джакартой и Манилой, не видел и не читал. Но ведь здесь никто не знал русского языка и не видел восточноевропейских газет. Хорошее прикрытие, верно? Да и вообще, Россия это очень далеко, оттуда, с тамошних холодов, обычно являются одни шпионы и мафиози. Скорее шпион, чем мафиозо, Шемякин жил в Бангкоке, где имел собственную квартиру в престижном кондоминиуме. Он собрался в Джакарту по своим туманным делам, намеревался остановиться в Сингапуре, и Барбара, как дура, обещала ему показать город. Который он определенно хорошо знал.
Надо будет одеть что-то традиционное, может, даже в талию…
Звонок запаздывал, по её расчетам, на четыре дня.
Все-таки Шемякин — скорее всего, русская мафия. Госслужащие — а кто ещё все эти агенты правительственных разведок? — держат себя иначе, их интересует политика. Шемякин сосредотачивался на экономической информации, это было заметно.
Свет лампы высвечивал листки «Записок одного легионера по имени Бруно Лябасти».
Ну, что там?
«…Легионер является получать жалованье в парадном белом кепи при всех обстоятельствах. Даже если, кроме кальсон, на тебе ничего нет. Выкрикиваешь, вытянувшись, имя, звание, срок службы и ссыпаешь монету в кепи. Кругом и — в кабак!
Я — легионер. Пишу записки ради практики в языке, поскольку этот язык теперь мой родной. Правда, я легионер первого года, не имею права вести дневник. Я не имею права делать многое. Но старослужащие, которых в полуроте зовут «старыми горшками» (у них за погонами больше чем по пяти лет и они стали французскими гражданами с французскими именами), пьют шнапс и играют в карты в казарме, спят на посту с открытыми глазами… Но по порядку…
Некий мальчик Дитер Пфлаум, то есть я, из Зеленгофа, на юго-западе Берлина, работал на ферме «Доман», которая поставляла молочные продукты в квартал богачей Дальхелм. Хозяином был Рихард Пагановска, счета вела его жена Лизбет. На ночь из-за бомбардировок все трое прятались в подвале на Кениг-Луиза-штрассе. Туда же заводили наших битюгов Лизу и Ганса, которых мне приходилось запрягать в пять утра. Собачка Полди увязывалась со всеми. Остававшееся не выкупленным к полудню молоко мы сдавали зенитчикам.
Господин Пагановска говорил, что нам беспокоится нечего.
Действительно, главный показатель непобедимости рейха оставался незыблем. Хозяин имел в виду парадный портрет, который можно было увидеть, если заглянуть в окно гостиной любой виллы в квартале Фриденау, где жили наши самые выдающиеся клиенты — правительственные чиновники. Портреты вождя продолжали висеть.
Мы возили молоко также в Кренцберг, пастору Лекшейдту из церкви Мелантхон. Тот с утра играл на органе, чтобы заглушить вой сирен, грохот зениток и рев американских самолетов. Хозяин Пагановска, сгружая для пастора бидон, подпевал «Из самой глубины страждущего сердца взываю». Кстати, я теперь не лютеранин. Перешел в католичество. С испанцами, которых в полуроте треть, и филиппинцами веселее.
Ну вот, у Лекшейдта на дворе обретались беженки, которыми руководила врачиха Мария Дюрант-Вевер. Имя показалось мне таким прекрасным, что наших трех коров я переименовал — Мария, Дюрант и Вевер. Все немецкие женщины, обещала врачиха, будут более или менее изнасилованы русскими монголами, если они придут. Хозяин Пагановска, которому она никогда не платила за молоко, сказал, что жаднющая баба сама мечтает быть более или менее изнасилованной более или менее несколькими русскими монголами сразу. Я ещё подумал, что мой хозяин пораженец и следовало бы сказать об этом пастору.
Теперь подхожу к главному.
На рассвете 22 марта 1945 года в Берлине похолодало, стоял туман. В районе Рейхштрассе мы тащились в хвосте колонны грузовиков с ящиками, обтянутыми стальной лентой, а также картинами, мебелью и скульптурами. Машины шли медленно. Я спрыгнул с нашей телеги, уцепился за борт последнего и снял с него какой-то футляр. Охраны не было. В футляре находился деревянный кулак, покрытый позолотой… Поразительно, что этот предмет ещё остается у меня. Но о его значении — позже…
28 марта самолеты впервые прилетели бомбить Берлин с востока, а не запада. Из-за этого зенитные батареи вступили с опозданием. Летчики действовали иначе, чем американские. Резали крыльями по крышам, а не сбрасывали бомбы с высоты. «Русские», — сказал хозяин Пагановска и впервые отправился в бомбоубежище днем. Хозяйка же отказалась уйти из очереди за пайком и получила его на удивление быстро, потому что почти все разбежались, чего раньше не бывало. После этого к нам поступило распоряжение перегнать коров на территорию зоопарка. Горилла Понго за два дня русских налетов потеряла 22 кило из своих 240. Господин старший зоолог доктор Вальтер Вендт считал её в общем-то в безопасности. Воровали на мясо многих животных, но жрать гориллу все равно как людоедствовать.
30 марта на святую пятницу перед Пасхой на меня одели форму фольксштурма. С Пагановска я распрощался. От русской канонады сама по себе принялась выть сирена воздушной тревоги на посту наблюдения, который мы охраняли. А в понедельник рухнула от снарядов церковь Мелантхон. Пастор Лекшейдт служил общую панихиду над братской могилой. Мне нужно было поговорить с ним о своем будущем. Мне исполнилось четырнадцать, я был сирота, поскольку отец погиб в Польше, а мать отравилась от жадности старыми консервами. Пастор заменял мне родственников. Но после панихиды к нему подошла девочка, которая плакала, потому что её брат был эсэсовцем и не признавал церкви. Она хотела узнать, можно ли за него молиться. Пастор сказал, что Господь не отворачивается ни от кого.
Чтобы поблагодарить за доброту к брату, девочка отдала пастору плакат, из которого можно было делать кульки для пайка. Обычный, с надписью «Германия победит!» Девочка выглядела такой жалкой, что я решил драться с русскими всерьез, а то эти монголы в случае своей победы в самом деле её изнасилуют. Говорят, что у них на уме только шнапс да бабы. Все остальное, в том числе и собственность, у них запрещены. Пастор подарил мне бутылку шампанского, наказав не пить, а чистить зубы. Порошка больше не выдавали, а запас вина в церковном подвале сохранился. Я распил бутылку с Рудольфом Решке, коллегой по фольксштурму, с которым потом мы покатили трамваем в последний работавший кинотеатр в Шарлоттенбурге, где показывали «Большой номер» про цирк, да ещё в цвете.
21 апреля командир фольксштурма Дитер фон Хальт построил на Олимпийском стадионе всех, кто оставался после тяжелых боев в живых и на ногах. Он сказал, чтобы каждый шел куда заблагорассудится. Перед этим нам прислали итальянские патроны, которые к нашим винтовкам не подходили… Пастор Лекшейдт после всего, что пережил наш батальон, показался мне идиотом. Он теперь жил в подвале, куда ему перетащили из дома пианино. Когда я подошел к подвалу, он пререкался с экономкой. Ему хотелось петь псалом девяностый со слов «Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний…», а она настаивала на сорок шестом — «Бог нам прибежище и сила…»
Я решил не заходить и подался в кондитерскую в районе Дальвитц-Хофф-гартен. Старик-подавальщик сказал, что осталось лишь три бутылки с сиропом. Я достал «люгер» и спросил: «Кафе это или не кафе?» Из-под прилавка появилась банка с сардинами. Я их сожрал прямо у стойки. Тогда одна посетительница стала возмущаться, что член фольксштурма ведет себя, как американский гангстер. Мне не мешали есть в окопах даже мины, чего там обращать внимания на старую задницу!
Вторую банку сардин я не стал просить, а просто зашел за стойку и взял. Там было их штук пять, завернутых в газету «Фолькишер беобахтер». Я ел и читал оказавшееся на обрывке сообщение, что разведкой перехвачен приказ русского маршала Жукова. Берлинцы, не погибшие на баррикадах, будут депортированы в трудовые лагеря в Сибири, а женщины отданы во вторые и третьи жены русским монголам в мусульманской Киргизии. От сытости я задремал. А когда выбрался из заведения, вспомнил, что спросонья оставил на столике «люгер». Но эта смешная вещица в боях только мешала. Зато оставались три заряда к панцерфаусту. Несколько раз я намеревался выбросить из ранца деревянный кулак. Но почему-то не решался. Сухое дерево было легким. Может, поэтому. И кроме того, я стал относиться к этой чурке, как к талисману…
Рано утром следующего дня на перекресток у Кюрштрассе, охранявшийся взводом эсэсовцев, к которым я прибился из-за жратвы, выскочил русский танк. Он едва развернул башню, когда схлопотал прямое попадание. У оставшегося в живых водителя в карманах нашли снимки главных монументов Берлина. Странно, но этот первый в моей жизни военнопленный выглядел спокойнее нас, которым предстояло его прикончить. Он оказался белесым и очень похожим на Решке, которого засыпало у Шпиттельмаркета, когда мы отсыпались в развалинах. Рыжий фельдфебель похлопал танкиста по плечу и показал жестом, что он может идти куда хочет. Русский попытался вроде улыбнуться, а когда повернулся спиной, рыжий кончил его одним выстрелом. Я решил, что буду таким же милосердным в будущем.