Сингапурский квартет - Валериан Скворцов 27 стр.


Эпидемия не успела тронуть Бэзила. Отстаивая благодарственную обедню, он удивился, как горячо молится отец. В костеле толкались только китайцы. Босой францисканец с подвешенным на шее ящиком для пожертвований покосился, когда они перекрестились щепотью справа налево, но ничего не сказал. Даже кивнул, когда отец, слегка дернув подбородком в его сторону, как бы спросил: «Ничего, что мы так?»

— Толковый… — бормотнул отец Бэзилу. — Бога, сынок, только дураки делят.

Окна двухкомнатной квартирки, которую они снимали на харбинской Модягоу, старой, заставленной одноэтажками улице, выходили на развороченные груды земли, среди которых стояли трамвайные вагоны без колес. Рельсы разобрали и увезли на переплавку ещё японцы. Это было их последнее постоянное пристанище в Китае, где отец прожил пятнадцать лет. Мама вообще родилась там — в семье кассира Восточно-Китайской железной дороги.

Великий вождь тогдашнего Китая Чан Кайши не подписал Ялтинских соглашений, по которым союзники обязались после разгрома Германии вернуть эмигрантов в СССР. К югу от Великой Стены генералиссимус Чан никого не отдал генералиссимусу Сталину. Предусмотрительные все же убирались из Харбина и Шанхая от греха подальше в Индокитай, а если были связи и деньги — ещё дальше: в Австралию и Канаду. У родителей денег не было. Поэтому путь был один — в Индокитай…

Бэзил помнил рассказ отца про березовый сок, нацеженный им в последний раз в Бычках, в российском лесу, подступавшем к холму, на котором стояла его деревня Барсуки. Это было весной 1930 года. Отец шел через Бычки в Мятлево, чтобы сесть на поезд… Он рассказывал, что с утра на востоке взошло огромное тусклое солнце, а на другом краю неба висела окутанная туманом горбушка луны.

В 1929 году восемнадцатилетний Николай Шемякин, бежавший из теплушки, в которой перевозили семью на северное поселение, добрался до Владивостока. Когда баржа, на которую погрузили вагоны, плыла у Хабаровска через Амур вдоль торчавших из воды гигантских ферм взорванного железнодорожного моста, завязался разговор с человеком в путейской фуражке. Попутчик работал машинистом паровоза, постоянно жил в Харбине, считался «коренным», как он сказал про себя, на Восточно-Китайской железной дороге. Имел на руках бумагу советского консульства, в которой печатью заверялось, что такой-то заявил о желании стать гражданином СССР. Бумагу пришлось выправлять для поездки в Тулу — продавать дом, который остался после умершего вдовым и бездетным брата. Железнодорожник сулил большие заработки, если Николай сумеет перебраться через кордон на китайскую сторону.

Николай сумел. Правда, решился на это после того, как на Владивостокском вокзале у него украли мешок со всем имуществом. Вымотанный скитаниями, он заснул на скамейке, овеваемый бризом. Мешок вытянули из-под головы, подменив чурбаком. Через год Николай сумел перебраться назад, в Россию. В те дни, когда он шел с контрабандистами через сопки, Особая Дальневосточная армия и солдаты маньчжурского «молодого маршала» Чжана Сюэляна изматывали друг друга в никчемных столкновениях под Хайларом. «Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися, а мы тоже не сидели, того дожидалися…» — горланили ушедшие от войны живыми демобилизованные красноармейцы, висевшие на подножках переполненных вагонов, которые изношенный паровоз с черепашьей скоростью тянул по скрипучим наплавным переправам — они заменяли взорванные до самого Урала мосты.

В Барсуках Николая живым не считали. Родня разлетелась по ссылкам. Родительский дом уцелел, нового хозяина ещё не нашлось…

Сельсоветский сторож Трифон, приходившийся Шемякину двоюродным дедом, поднял китайские деньги и пачку харбинских папирос «Сеятель», которые вывалились из шерстяных брюк Николая перед глажкой. Сощурившись, дед сунул находку в кисет.

Ночью Шемякина предупредили: из сельсовета послали за милиционерами в Мятлево, днем приедут забирать его «как шпиона». Николай рассмеялся. Потом представил, что придется многое объяснять и доказывать — причем, наверное, всю оставшуюся жизнь и не на свободе… И ушел обратной дорогой, через березовый лес. Сыграло роль и то, что он обещал маме вернуться в Харбин.

Бэзил долгие годы с горечью думал о том, сколько усилий тратится втуне, чтобы вырваться из ловушек, которые расставляют страх, зависть, ненависть, тщеславие, жадность и трусость, присущие людям его земли. И чванливое невежество… Размышляя о родителях, он как бы примеривал судьбу отца и мамы. Он представлял себя врачом, выучившимся медицине по самоучителю. Наемником в русском полку английского сектора иностранного сеттльмента в Шанхае. Партнером богатых старух на танцульках в гонконгских дансингах. Барабанщиком и исполнителем «степа» в джазе, набранном из русских балалаечников, при ресторане ханойской гостиницы «Метрополь». Вышибалой в ночном клубе Сайгона. Учетчиком, обвешанным пистолетами, в бангкокском порту… А как жилось маме? И что было бы, не встреть она его отца? Устроила бы жизнь как-нибудь, может, и перестала бы быть русской… Вместе отец и мать давали друг другу силы оставаться людьми. Удивительная удача, против которой оказались бессильными и бедность, и злоба, и случайность, особенно опасные вдали от родины. Ни умерший первым отец, ни покойная теперь и мама при нем этой темы не касались. А может быть, он просто не помнил.

Бэзил вообще начал помнить себя поздно. В памяти хранились только обрывки… Юная мама. В светлом платье, кажется, из китайского шелка, и белой панаме. Узкие ремешки туфель обвивают сухую лодыжку. Был ли жакет? Мама держит Бэзила за руку. Июньский пыльный ветер задирает на затылок воротник матроски. Они ждут у кирпичной тумбы, где трамвайная линия, соединяющая харбинскую Пристань и Новый город, делает поворот у виадука через железную дорогу.

— Смотри, — говорит мама, — супер-экспресс «Азия»…

Мешают клубы синего пара, Бэзил едва замечает вагон со стеклянной башенкой-фонарем, из которого их разглядывают то ли китайские, то ли японские офицеры в песочных кителях.

С визгом тормозит трамвай. На землю ловко спрыгивает отец. На нем светлые брюки, темный пиджак, запонки в воротничке, желтое канотье с голубой лентой. Когда он наклоняется к Бэзилу, видно, что шляпа, лихо сдвинутая вправо, и длинные волосы едва прикрывают обрубок уха. Мама чему-то смеется. У неё широкая свободная походка, и Бэзилу нравится смотреть на её легкие туфли, на щиколотки, красиво обвитые ремешками. Комбинированные штиблеты отца рядом кажутся огромными. Папа оттопыривает локти «фертом», вставив ладони в карманы короткого пиджака. Ветер теперь заходит с Сунгари, в лицо, и воротник бэзиловской матроски лежит ладно… На Китайской улице под белым балконом ресторана «Модерн» папа приподнимает канотье, мама опять смеется, а Бэзил, кажется, канючит, пытаясь подтянуть их к резной кассовой будке кинотеатра «Крылья молодости», обвешанной афишами.

Вероятно, это относилось к тому времени в самом конце войны, когда на русских, даже на тех, кто вступил в отряды бывших царских генералов Шильникова, Анненкова или Глебова, сотрудничавших или делавших вид, что сотрудничают с японцами, власти Харбина начинали посматривать косо. Но отца это не волновало. Среди местных воротил он считался крупным врачевателем… Как говорила мама, несуществующих недугов.

Однажды, когда Бэзила ещё звали Василий и он ходил в детский садик, среди ночи его подняла смутная тревога. Ему впервые в жизни приснился сон. Серая старуха рвется в их дом на Модягоу, а он едва-едва удерживает обитую войлоком дверь… Сердце сильно билось, и это было единственное, что оставалось от яви, когда он сообразил, что произошедшее случилось с ним в иной жизни.

В спальне — горячий шепот отца:

— Как я могу опозорить себя, если отряд выступает по договору, по найму и будет биться на стороне одного чванливого маршала против другого такого же? Это, конечно, стыдно… Я понимаю. Вообще стыдно… Но знаешь, сколько они заплатят? Ты бросишь у Вексельштейна работу, которая тебя изматывает. Ваську определим в хорошее учение, в гимназию Генерозова…

Вексельштейн управлял помещавшейся на Мостовой улице редакцией газеты «Маньчжурия дейли ньюс», куда мама иногда брала с собой Василия. Когда бы они не высаживались из тесного японского автобусика возле двухэтажного дома редакции, ставни-жалюзи верхнего окна со скрипом распахивались, свешивалась густая взлохмаченная шевелюра, сверкало пенсне, и густой баритон вопрошал по-английски:

— Как дела, миссис Шемякин? Как поживает юный сэр Бэзил?

Вероятно, Вексельштейн неуклюже пытался ухаживать за мамой. Он угощал Бэзила конфетами, видимо, в надежде, что мальчик поделится с матерью. Однажды управляющий подарил им два килограмма сухого молока и пачку американского яичного порошка. И конфеты, и сухое молоко, и яичный порошок считались при японцах страшным дефицитом и не всякий день имелись в Харбине даже у состоятельных.

— Пожалуйста, прошу вас, разрешите ему принять, мадам Шемякин, говорил застенчиво Вексельштейн протестовавшей маме. — По всей вероятности, это будет полезно и твоему папе, Бэзил… Миссис Шемякин, не так ли?

Отец продавал кровь китайской лечебнице. В трех кварталах от Китайской улицы, на Конной, обычно пустынной ранним утром, Бэзил трижды в неделю ожидал отца с велорикшей у госпитального барака. Побледневший, осунувшийся отец полулежал в коляске, которую велел везти тихо, и рассказывал что-нибудь забавное о богатых китайцах, покупавших его кровь.

— Ни один мандарин не согласится расстаться с оперированным аппендиксом. Его кладут в баночку со спиртом, где он и хранится столько, сколько понадобится, пока не придет время положить это сокровище вместе с хозяином в гроб. Бедняк умрет от истощения, но ни за какие блага не станет донором крови. Перед небесным Нефритовым императором благочестивый верующий обязан предстать в полном комплекте. Ну, а мы без предрассудков… Как насчет того, чтобы завернуть в амбулаторию на Малой Сквозной? Там покупают скелеты по завещанию. А? Хотя, наверное, много не дадут. Скелетов и без завещаний в наши дни с избытком…

— А как же евнухи, папа? Которые при императорском дворе? Куда девается отрезанное у них?

Отец хмыкнул.

Наверное, туда же, куда и аппендиксы… Что ты читаешь теперь?

Бэзил научился читать рано, ещё в три года.

— «Набат поколения», «Сердце и печень Конфуция и Мэнцзы», «Армия и революция», «Оглянись»… На китайском. У соседской стряпухи остались от покойного мужа.

— И разбираешь без словаря? Не привираешь?

— Чунь сказала, что у меня каменный живот.

— Каменный живот?

— Ну, да. Она считает, что память у человека в животе. А у меня память хорошая…

Отец опять хмыкнул. Потом, как всегда, моментально помрачнел.

— Эх, ты, русский человечек… Тебе бы про Илью Муромца, а ты — печень Конфуция…

Когда мама укутывала отца в овчинный тулуп на продавленном диванчике, он смешил её, рассказывая, как на приеме состоятельные китаянки заливаются краской и опускают глаза, показывая на фигурке из слоновой кости, где ощущают боли. И быстро засыпал. Лицо его становилось бесцветным.

— О, Господи, — говорила мама. Она подолгу смотрела в окно на пустынную Модягоу.

После ночи, когда Бэзил увидел первый в жизни сон, отец исчез на полгода. Мама уволилась из «Маньчжурия дейли ньюс». Вексельштейн приехал на Модягоу на мотоцикле, в клетчатых галифе, в жестких крагах на икрах и руках. Уговаривал остаться в редакции, говорил, что и ему противно публиковать ерунду, да что делать… Мама сказала, что пока перебьется.

Отряд русских наемников, в котором Николай Шемякин считался фельдшером, в ходе бестолкового боя попал в окружение близ Ичена в провинции Хубэй, был рассеян и затем частью уничтожен, частью пленен. Продев проволоку под ключицу командиру отряда поручику Неелову, а остальных нанизав на неё ушными раковинами, солдаты погнали русских наемников, подкалывая штыками, на север, на продажу. В четвертую ночь, сползшись на мокрой глине в кружок, голова к голове, каждый отгрыз соседу ухо. Разоружили конвой, захватили три автомобиля и на них умчались «к своим» в сторону Ухани. За автомобили, захваченные документы и лихой рейд получили от китайского хозяина полуторную плату, которая вместе с содержимым казначейского ящика, взятого вместе с документами и скрытого от хозяина, обеспечила каждому безбедное существование года на три.

— Меня спасли ты и твоя мама, — сказал отец Бэзилу. — Вы ждали, вот я и вырвался…

Потом начался долгий путь по Азии, завершившийся для отца в Маниле, на Филиппинах. Он покончил жизнь самоубийством. Мама умерла в чужой для неё России, куда Бэзил привез её в девяносто втором. Она вспоминалась теперь всегда одной и той же — такой, какой была в Харбине: юной, возле виадука и ресторана «Модерн» на Китайской улице, в шелковом платье, белой панаме, с лодыжками, обвитыми тонкими ремешками туфелек. Остальное куда-то ушло, вытеснилось…

Все это было прошлой, теперь далекой осенью — и Голицыно, и обманувшая ожидания московская случайная дама, и Шлайн с пачкой долларов, и воспоминания… В Бангкок он вернулся в октябре прошлого года вместо ноября по плану…

Повесив на место трубку телефона-автомата на выходе из зала прилета в сингапурском аэропорту Чанги, Бэзил Шемякин помедлил, выжидая, пока «тойота» представительства московского холдинга с финансистом Севастьяновым на заднем сиденье выберется из пробки перед выездным шлагбаумом аэропортовской стоянки. Ефим Шлайн не очень-то ловко наводил тень на плетень в Голицыно, скрывая имя своего героя…

Севастьянов. Так прозывался теперь шлайновский самурай из самоучек, беглец-везунчик, борец за прогресс в международных расчетах и авантюрье Войнов.

Зачем вот только тертый Шлайн затевал эту дешевую игру на рассвете в Голицыно?

«Тойота» представительства скрылась из вида. Шемякин поднял руку, подзывая такси.

3

С плаката авиакомпании «Галф эйр» над конторкой араба-приемщика в гостинице «Стрэнд» улыбалась белозубым ртом и огромными зелеными глазищами стюардесса в голубой чалме и желтом бурнусе. Недорогое место давно обжили постояльцы, прибывающие в Сингапур с Юга или Востока. Пока шло оформление, портье с оторванным и пришпиленным булавкой к плечу аксельбантом не без умысла караулил чемодан Бэзила — рассчитывал на чаевые.

Из огромного окна номера на четвертом этаже открывался вид на цементный двор, заставленный велосипедами и мопедами. Внизу громоздились пластмассовые ящики из-под бутылок. Мыльный ручеек бежал вдоль тронутой плесенью стены, сквозь цоколь которой пробился хилый кустик какого-то растения. Его орошали брызги из сливного патрубка кондиционера, укрепленного на ржавом кронштейне.

Пейзаж, конечно, не вдохновлял, но более веселый — в гостинице на берегу залива и с видом на закат и восход — обошелся бы на сотню дороже, а трогать выданную Шлайном пачку ради подобных пустяков не стоило. Бэзил вообще не был уверен, что в это появление в Сингапуре ему придется заниматься Севастьяновым

Он снял трубку и вызвал оператора.

— К услугам, сэр…

— Мне нужна Москва. Телефон в Москве…

Без ответа его перебросили к телефонисту на центральной станции Сингапура, который скороговоркой выпалил:

— Оплата здесь, в Сингапуре? Ваш номер?

— Это Шемякин, — сказал Бэзил дежурной в газете, когда его соединили. Где-то очень далеко, за Гималаями, морями, пустынями и географическими зонами, почти возле больницы, в которой лечили Наташу, голос отрикошетил и вернулся.

— Кто это? — донеслось следом.

Наверное, вопрос дежурной тоже отрикошетил, потому что она крикнула снова:

— Да кто это? Шемякин? Вы? Алло! Сингапур!

— Я… Вызовите меня сразу после того, как мы сейчас разъединимся… Гостиница «Стрэнд», номер телефона… комната четыреста четыре.

Он повесил трубку. Телефон опять зазвонил.

— Две минуты, сэр, — сказал оператор.

— Меня сейчас вызовут из Москвы. Не прозевайте, пожалуйста. Это из газеты.

— Разумеется, сэр.

Кто вызывал, тот и платил. Бэзил соединил свой ноутбук с телефонным аппаратом и отправился под душ. Через минуту пришлось бежать, заворачиваясь в полотенце, к надрывавшемуся телефону.

Назад Дальше