Впрочем, первое, что пришло в голову, когда они с Мазиным увидели чемодан, была мысль о том, что убит и сам Стояновский. Принадлежность вещей не вызывала сомнений. Подтвердил это Семенистый:
— Борькино хозяйство. И топорик его.
— Обоих убили! — ахнул Вадим.
Мазин рассматривал окровавленную рубашку.
— Не многовато ли? Может быть, все-таки одного? Посмотрите на эти пятна.
— Мы же не знаем группу крови.
— Я не про группу. Обратите внимание на характер пятен. Рубашка не залита, а испачкана, даже вымазана кровью.
Однако самой веской уликой оказался топорик: маленький, с металлическим топорищем и острым, недавно заточенным лезвием, к которому прилипло несколько волосков. Коротких темных волосков, которые никак не могли принадлежать рыжему Стояновскому.
— И все-таки, Игорь Николаевич, почему он все это не сжег в топке?
— Ну, топорик, положим, жечь бесполезно, а ботинки… Не мог же он уйти из котельной босиком? Холодно, да и подозрительно.
— А зачем было везти вещи в Береговое?
— Нужно было избавиться от них. Не так уж глупо сунуть чемодан в пустой вагон на небольшой станции. Его могли обнаружить и за тысячу километров отсюда.
— Хитро придумано. Значит, Стояновский убил?
Мазин пожал плечами:
— С уверенностью можно сказать только одно: следы в комнате оставлены его ботинками. Все остальное — предположения. И очень много совершенно неясного. Ведь, по нашим данным, Стояновский уехал в отпуск двенадцатого, но в этот день Укладников был еще жив и здоров, и в чемодане Стояновского никак не могли находиться вещи, связанные с убийством. Остается предположение, что он вернулся с дороги (или совсем не уезжал), убил Укладникова и снова уехал. И тогда уже подбросил чемодан в пустой вагон в Береговом. Очень сложно. Но ничего попроще, к сожалению, не приходит в голову. Пока Стояновский — наиболее реальная версия. Ею и придется заняться.
Так начался поиск.
Начало пути обычно кажется легким. Повезло на первых порах и Вадиму. Эдик Семенистый определенно подтвердил, что геолог уехал двенадцатого: «Это точно. Мягким махнул. Так и сказал: «Гулять так гулять!» И хотя лейтенант полагал, что никуда Стояновский двенадцатого не уезжал, он все-таки разыскал на вокзале проводницу вагона, в котором мог ехать геолог, и развернул перед ней веер фотоснимков, почти уверенный в том, что проводница не найдет среди них знакомого лица.
Получилось совсем не так.
— Этот, рыженький. — Она без всяких колебаний ткнула пальцем в нужное фото, хотя Стояновский на снимке выглядел скорее темным.
Поговорить тетка любила.
— Моя б воля, молодой человек, я б вашего брата, одинокого мужика, вообще б в поездах не возила. Самолетом летайте лучше. Стоит столько же, летит быстро, девки смазливые пассажиров обслуживают — чего лучше? А у нас как сядет такой — хоть в отпуск, хоть в командировку, — сразу либо в купе бутылки тащит, либо в ресторане наберется так, что и нам беспокойство одно и другим пассажирам, особенно если люди пожилые, покой любят…
— Значит, этот тоже напился? — прервал словоохотливую проводницу Козельский.
— Да ты знаешь, парень, как тебе сказать… Может, он бы и не напился, если б его тот хромой не разыскал.
— Что еще за хромой?
— Будто я знаю. С другого вагона. Пришел к нам и заглядывает по купе. А я эту публику сразу вижу. Спрашиваю: «Вам кого здесь, гражданин, нужно?» Он тогда: «Я тут одного молодого человека ищу». — «Что за человек, какой из себя?» — «Рыжеватый должен быть», — говорит. Я его проводила, конечно. Правда, сначала они так уставились друг на дружку, вроде бы и не знают один другого. А потом хромой спрашивает: «Ваша фамилия будет?..» Ну, фамилию я, парень, запамятовала. Да и вообще тут я из купе вышла, потому что неделикатно при чужом разговоре присутствовать.
— Как выглядел хромой?
— Обыкновенно. Немолодой уже, в годах мужчина, хотя и не толстый.
— Хорошо, — лейтенант вздохнул. — Напились они, значит, вместе?
Проводница проявила некоторое колебание:
— В ресторане они пили. Посидели в купе немножко, а потом рыженький выскакивает, веселый такой, и ко мне: «Мамаша, в какой стороне ресторан у вас?» Ну, думаю, вырвался, голубь. Показала, конечно. Пошел он с этим хромым. Пошел — и нету. Пассажиров-то немного было, каждого видно. «Ай-я-яй, — думаю, — на ногах не вернется». А он еще лучше отмочил. Почему я его и запомнила. Один вернулся и говорит: «Дайте билет, мамаша, мне в Береговом сойти срочно нужно…»
— Где? — изумился лейтенант.
— А в Береговом, в Береговом, — охотно подтвердила женщина. — И вроде не очень пьяный. Да ихнего брата разве поймешь, алкоголиков проклятых? Другой и на ногах стоит, а такое устроит. Вот был со мной случай…
Но случай Козельского не заинтересовал. Он и так узнал много. Даже то, что проводница не запомнила, куда был билет у «рыженького», не особенно огорчило его.
Мазин тоже казался довольным:
— Эффектное начало. Итак, Береговое из случайности начинает перерастать в нечто закономерное. Придется вам туда отправиться, Вадим, и покопать на месте поглубже. Но сначала сходите-ка в вагон-ресторан. Иногда официанты запоминают интересные вещи.
И действительно, официантке из крымского поезда лицо Стояновского тоже оказалось знакомым.
— Был у нас этот парень. Долго сидел, помню.
— Много пил?
— Нет, не так чтоб очень…
— Не запомнили, с кем он сидел?
— Кажется, пожилой такой мужчина. Прихрамывал. А может, и не прихрамывал. Нет, толком не помню. Много их у нас бывает.
— Разговаривали между собой?
— Да все разговаривают. Ресторан же. Но нам их слушать некогда.
Ничего больше о пожилом прихрамывающем человеке, которого Козельский мысленно прозвал «инвалидом», узнать не удалось. Но в Береговом лейтенанта ждала еще одна удача. Стояновский останавливался в гостинице. В книге, куда администратор каллиграфическим почерком записывал приезжих, черным по белому значилось — Стояновский Борис Витальевич. Приехал двенадцатого апреля, выехал — четырнадцатого. Цель приезда — командировка.
Отсюда и начались осложнения. Ни на одном предприятии о Стояновском, разумеется, никто не слышал. Не мог он приехать и к близкому человеку. Зачем было бы тогда останавливаться в гостинице? Что же делал здесь два дня Борис Стояновский?
Об этом думал Козельский, лежа на неразобранной постели и рассматривая фото геолога. Снимок он изучил до мельчайших деталей и не сомневался, что легко узнал бы Стояновского при встрече, но что-то беспокоило в нем лейтенанта, много неясного оставалось в этом снимке. Насколько определенны были внешние черты, настолько не улавливался характер. А Козельскому хотелось представить себе этого человека изнутри, его мысли, желания. Но не тут-те было! Стояновский терялся за своей фотографией — самое обыкновенное, заурядное лицо. Мазин говорил: «Поймите преступника — и вы уже наполовину поймали его». А Козельский лежал и не мог пенять, кто же перед ним — расчетливый убийца и грабитель, человек, мстящий за несмываемую обиду, или просто неуравновешенный субъект, случайно погубивший чужую и свою жизни? Все это предстояло выяснить, но пока что поиск, кажется, зашел в тупик.
Надев пиджак и подтянув галстук, Козельский спустился на первый этаж к администратору.
Администратор, видимо, не так давно демобилизовался из армии. Это заметно было и по его новому офицерскому кителю без погон, и особенно по его манере держаться — умению слушать и отвечать на вопросы ясно и коротко.
— Простите, пришлось вас еще разок побеспокоить.
— Прошу, пожалуйста.
— Мне бы хотелось узнать, Стояновский останавливался в отдельном номере или в общем?
— Одну минутку. — Администратор полистал книгу приезжих. — Вот и соответствующая запись: номер двадцать три, второй этаж, двухместный.
— А нельзя ли взглянуть, кто жил вместе с ним?
— Конечно, можно. Прошу, пожалуйста. Брусков, корреспондент областной молодежной газеты.
При упоминании этой газеты Козельский поморщился. Вспомнил заметку, казавшуюся его лично. «На пути опасного преступника, — писал корреспондент, — вырос лейтенант Козельский». А дело-то было пустяковое. Потом ребята долго смеялись: «Вырос, а ума не вынес». Может быть, поэтому Вадим и не обратил внимания на фамилию Брусков, хотя она и показалась ему знакомой. Главным было то, что человека, жившего в одной комнате со Стояновским, можно разыскать.
— Разрешите записать? — Лейтенант протянул руку за книгой.
— Прошу, пожалуйста. Если желаете, вы этого товарища повидать можете. Товарищ Брусков сейчас живет в тридцать втором номере. Он работает над очерком о наших подпольщиках периода Великой Отечественной войны.
— Спасибо.
Козельский ринулся на третий этаж.
Тридцать второй номер оказался местным «люксом». Душ в нем, правда, временно не работал, зато плюша было больше, чем в комнате Козельского. Лейтенант ожидал увидеть пишущую машинку, пожелтевшие документы и стопку исписанных листков, но на столе у Брускова стояла обыкновенная банка с кабачковой икрой и лежало полбатона. Журналист подкреплял силы.
— Извините за вторжение.
Брусков смутился и стал сгребать со стола хлебные крошки.
— У меня к вам один вопрос.
Козельский протянул служебное удостоверение.
Валерий попытался накрыть икру и батон газетой.
— Очень приятно, очень приятно…
— Нужна ваша помощь. Конкретно вот что. Не встречался ли вам один из этих людей?
Вадим положил на стол фотографии.
Брусков перебрал их, поднося близко к носу, и после некоторого раздумья отложил снимок Стояновского.
— Это лицо мне знакомо.
— Где вы с ним встречались?
— Здесь, в гостинице. Мы жили в одном номере. Я тогда очерк писал — вернее, материал собирал, на химкомбинате. Это когда я узнал о Розе Ковальчук…
— Кто такая Роза Ковальчук?
— Героическая девушка. Разведчица партизанская.
— А… А об этом парне вы что-нибудь знаете?
— О нем ничего не знаю. Даже как зовут, не знаю. Да мы и не разговаривали ни разу. Он приехал, я спал. Утром ушел рано. Поток я видел его у дежурной. Вот и все. Больше не видел.
— И все-таки запомнили его неплохо?
Брусков потер пальцами подбородок.
— Видите ли, когда я увидел ботинки…
— Какие ботинки?
— В чемодане, в поезде…
Козельский даже хлопнул себя по лбу. Как же он сразу не вспомнил. Ну конечно, Брусков! Тот самый Брусков.
— Так это вы нашли чемодан?
— Ну да, я.
— Здорово! Меня зовут Вадим, между прочим.
Это «между прочим» Козельский позаимствовал у Мазина.
— А я Валерий.
— Слушай, Валерий, я читал твои показания, но там ни слова насчет ботинок, что они тебе известны.
— Я это сам только сейчас понял. Тогда я переволновался. Впервые пришлось с живым вором дело иметь. Да и огрел он меня так, что нога до сих пор болит. Так что про ботинки эти я тогда и не вспомнил. А потом стало что-то мерещиться. Как будто видел я где-то эти ботинки. Понятно, сначала подумал, что воображение разыгралось — мало ли таких «сапог»! А сейчас точно вспомнил, когда фото увидал. Я спал, а он вошел, топал этими ботинками, разбудил меня. Я лежал, злился. Ну вы-то хоть убийцу его нашли?
— Вот что, Валерий, — Козельский не ответил. — Я тебе, понимаешь, всего рассказать не могу. Но очень важно, что этот парень здесь делал, в Береговом. Может, что мелькнет у тебя в памяти, а?
Брусков покачал головой:
— Ничего. Если б знать такую петрушку…
Козельский засмеялся.
— Все так. «Если б знать…»
— Постой. Кажется, мелькнуло немного. Он у дежурной насчет оранжереи спрашивал. «Где у вас в городе оранжерея? Цветы там купить нельзя?» Я только обрывки разговора слышал.
Оранжереи в Береговом не оказалось. Было «Парниковое хозяйство химкомбината», которое Козельский обнаружил на самой окраине после долгих поисков. Когда он вошел под стеклянную крышу, где выращивали красивые, похожие на лотос белые цветы с незнакомым названием «калы», то вспомнил самшитовую рощу под Хостой. Было жарко и сыро. Толстая женщина в грязном платье с короткими рукавами разгребала жирную черную землю.
— Простите, мне нужно поговорить с вами.
Женщина глянула на него недружелюбно.
— Вы работали здесь тринадцатого апреля?
— Если не воскресенье, так работала.
Мимо прошла девушка в розовом платочке и пальто — видно, собралась уходить. Но приостановилась, прислушиваясь к разговору.
— В этот день у вас покупал цветы один молодой человек…
— Никто у нас ничего не покупал. Мы только для организаций цветы продаем.
Девушка пошла к выходу.
— Ему были очень нужны цветы.
— Понятия не имею Мы такими делами не занимаемся.
— Но, может, не вы, а кто-нибудь другой из ваших работников?
— Без меня тут никто не распоряжается.
Осечка вышла полная. Козельский, ругаясь про себя, вернулся на автобусную остановку. Там под навесом стояла девушка в платочке.
— Товарищ, вы не рыженького такого спрашивали?
— Вот этого. — Козельский от волнения забыл развернуть весь веер. Достал одну карточку.
Девушка закивала:
— Покупал он цветы, покупал. Только Матрене не говорите, что я сказала. Это ж не полагается, отдельным гражданам продавать. Она не хотела сначала, а он говорит: «Мне очень нужно, я заплачу, сколько вы скажете». Кажется, по рублю за цветок с него содрала.
— Золото мое! — обрадовался Козельский. — Как вас зовут-то?
— Я не скажу. Матрену боюсь.
— Ладно. Пусть это будет наша тайна. А для чего ему цветы нужны были?
— Не знаю. Не говорил. Сказал, очень нужны — и все. Я рядом работала, весь разговор слыхала. Зачем — не говорил.
— Ну и за то спасибо.
Подошел автобус. Козельский хотел было подсадить девушку, но она замотала головой:
— Мне другой нужен.
Козельский уехал одни. Он был доволен собой. Нитка тянулась.
Сошел лейтенант на главной площади, где на бетонном постаменте зеленый танк с пробоиной в борту указывал на запад коротким орудийным стволом. Рядом стоял памятник погибшим подпольщикам-комсомольцам. Список фамилий на гранитной плите и даты: первые цифры разные, вторые одинаковые — 1942. «Моложе меня ребята были», — подумал Козельский. И пошел через площадь к гостинице, представляя, как закончит свой доклад Мазину словами: «Думаю, Игорь Николаевич, что, как говорят французы, нужно искать женщину».
V
Свободными вечерами Мазин любил бродить по городу. Был у него и любимый маршрут. Через шумный; в разноцветных неоновых бликах центр, где люди всегда спешат — кто на встречу со счастьем, а больше на очередной сеанс в кино, он спускался к набережной и шел вдоль реки, мимо остановившихся отдохнуть у стенки теплоходов, слушал, как где-нибудь в тесной рубке вахтенный крутит со скуки старые пластинки, смотрел, как светятся из глубины отражения звезд и огней на мачтах, дышал сырым, набегающим со стороны моря воздухом и у железнодорожного моста поднимался снова наверх, проходил тихими старыми улочками, где под акациями, на самодельных скамеечках, судачили уставшие за день женщины. А потом перед ним вырастало большое, построенное почти сто лет назад здание вокзала, и он опять попадал в мир суеты, шума, мчащихся машин, кафетериев с прозрачными стеклянными стенками, где пили вино, смеялись и не обращали внимания на человека, который шел неторопливым шагом, держа руки в карманах плаща.
Маршрут этот был любимым, потому что Мазин знал здесь каждое здание и ничто не отвлекало его, не мешало думать. Такая уж у него была работа, и он никогда не жалел, что выбрал ее. В свое время ему предлагали и аспирантуру, и другие более спокойные и лучше оплачиваемые места. Он отказывался, хотя друзья сочувствовали и посмеивались над «увлечением детективщиной». Его считали чудаком, но все это было в прошлом. Друзья разбрелись по свету. Мазина давно уже не числили в молодых, никто больше над ним не смеялся, потому что никто не смеется над человеком, выбравшим трудную и нужную профессию на всю жизнь и оказавшимся, как говорится, на своем месте.