Сделали Толе палочку с набалдашником. Парнишку уверяли, что с нею даже «красивше». И хорошо, что врач больницы углядел в городе Толю с этой форсистой палочкой, отнял ее и выписал новые костыли. А то бы снова попал Толя на койку или охромел бы на всю жизнь.
Зина и Маргарита Савельевна приступом взяли «больного», и он, к удивлению учителей, не остался на второй год и даже переэкзаменовку по математике на осень не получил.
Еще в ту пору, когда ходил Толя на костылях, вздумал он учиться музыке. Стал мало-мало тренькать на балалайке «Сербиянку» и бросил. Взялся за гитару. Осилил «Соколовский хор у „Яра“». Тоже бросил. Переметнулся на мандолину, потом на гармошку. Прошел все инструменты, какие были в детдоме, быстро, легко, и… ни на одном играть как следует не умел.
Привезли бильярд. Толя гонял шары день-деньской, пока не сделался первым игроком в детдоме. Закинул и эту игру. Перешел на чику.
Чика давалась труднее. Среди ребят были невиданные мастера по чике, и они обчистили Толю как липку. И оказался он весь в долгах, и ничего другого ему не оставалось, как сойтись с карманниками, никогда не переводившимися в детдоме. Они охотно и бескорыстно обучали Толю тонкому ремеслу.
У Толи длинные, гибкие пальцы. Тихий парнишка Женька Шорников с ангельским взглядом и неряшливо заштопанной шеей после операции, мальчик, на которого и не подумаешь, что он способен залезть в карман, позавидовал Толиным пальцам:
— С таким клепками озолотеть можно!
Женька ошибся. Кроме пальцев, карманнику полагается имегь и крепкую «гайку», как говорят ребята. С «гайкой» у Толи дела обстояли неважно… «Теорию» он освоил быстро. Дома, среди своих, делал классные «наколки». Но стоило ему войти в магазин и прислониться к карману, в котором таились деньги, как он вспыхивал, словно брался за горячую железяку, а потом бледнел, а потом дрожал, а потом попадался.
Но долги по чике Толя все-таки погасил. Он подрядился к одному водовозу черпать воду из проруби, и тот выдавал ему процент с каждой бочки.
Зато книжки читать Толе никогда не надоедало. Читал он что попало и где попало: в школе, на уроках, ночью, зажигая тайком свет, и даже в уборной умудрялся читать. чем приводил в изумление ребятишек и в негодование учителей.
Школьную и детдомовскую библиотеки Толя «проглотил», просился в городскую библиотеку, но там сказали, чтоб принес табель. Толя не пошел за табелем — худой у него табель, даже не худой, а чудной: по литературе, географии и истории в табеле отличные отметки. А по математике и тому подобным наукам у него лишь изредка «песики» провертываются. Остальные же «плохо» и «оч. плохо». И ничего Толя с собой поделать не мог. Другой раз заставит себя слушать и слушает, а его куда-то уводит, уводит, и окажется он в джунглях Африки либо на Северном полюсе…
Очнется — учитель по прозвищу Изжога формулы объясняет. При чем тут формулы?! К чему вся эта надсадная наука? Он станет путешественником или еще кем-нибудь поинтересней, и чихать ему на дроби и на Изжогу вместе с ними.
Не будь у Толи сломана нога, сроду бы не попасть ему в хорошую библиотеку. Валериан Иванович — мягкая душа — не смог отказать больному мальчишке, сходил, записался в библиотеку отделения Севморпути — лучшую в городе — и попросил в свою карточку вписать и Мазова Анатолия.
Библиотекарь, не снимавший картуза с «капустой» даже здесь, в «храме книг», замялся:
— Вы знаете, ребят мы не записываем.
— А почему?
— Видите ли, — еще раз замялся библиотекарь с «капустой» на картузе, эти книги собраны со всех концов страны в дар нашему городу, и мы стараемся сохранить их, а дети, знаете…
— Знаю. Рвут книги, треплют. Но разве те, что прислали сюда книги, Репнин кивнул на стеллажи, — рассчитывали, что тома сии будут стоять свидетельством их добродетели?
— Ну зачем же? Мы выдаем книги летчикам, населению, у нас даже есть передвижные библиотеки, в том числе на Хатанге даже…
— Книги будут в сохранности. В крайнем случае, утрату возмещу.
— Тогда залог пожалуйте, — потупился парень с «капустой».
— Какой залог?
— Десять рублей.
— Хорошо, я пришлю с мальчишкой десять рублей.
— Ну не сердитесь. Такой порядок. Я извиняюсь, конечно… Простите…
— Порядок есть порядок. Против него я возражать отучен, — пробубнил Валериан Иванович.
Именно в те дни и свалилось как снег на голову письмо Толиного отца Светозара Семеновича. Толя и не подозревал даже, что сам навел отца на свой след.
В больнице Толя познакомился с двумя беженцами из северного лагеря. Больница в Краесветске одна, и в нее направляли всех больных без разбора. Два эти арестанта бежали слишком рано, в апреле, и обморозили ноги. Их вылечили, вернули обратно, добавив по пять лет сроку.
В больнице от нечего делать Толя, должно быть, все рассказал этим беженцам о себе, а они в тесной лагерной жизни натолкнулись на Толиного отца — Светозара Семеновича Мазова.
Письмо было написано на полоске бумаги, снятой с банки от сгущенного молока. Конверт из оберточной бумаги, склеенной хлебным мякишем.
Валериан Иванович с недоумением начал читать письмо, адресованное на Краесветский детдом.
«Уважаемый тов.!» Слово «тов.» было исправлено на «гражданин». «В нашу местность, где мы строимся, привезли из Краесветска беженцев. Они поознобились и лежали в больнице вместе с парнишкой по фамилии Мазов, по имени Анатолий, по отчеству Светозарович. Все сходится с моим сыном, возраст тоже сходится. Он остался маленький, когда меня изолировали. Я слышал, всех наших сослали в Краесветск, и что с ними — неизвестно. Может, поумерли, а мой сын попал в приют? Уж очень все сходится. Вот почему беспокою вас своим письмом. Напишите, правда или нет? Очень я переживаю. Пока ничего не знал, спокойней был. Может, нам никогда и не свидеться. Но уж одно знать — живой — радостно, и смысл бы в жизни стал. Сообщите, Христа ради, гражданин начальник. Очень я переживаю. Я не убегу отсюдова. Пусть был бы только живой да человеком бы стал. Извиняюсь за беспокойство. С низким поклоном Мазов Светозар Семенович».
Валериан Иванович долго сворачивал письмо, засовывал, никак не попадая в конверт. Отвернулся к окну. С дровяника прыгали ребятишки в мягкий торф. Толя сидел в сторонке, на чурбаке. Новенькие костыли его рядом. Он что-то кричал, подпрыгивал на чурбаке. В глазах его была зависть.
Валериан Иванович неделю читал и перечитывал письмо, не зная, как поступить: показать его Толе или скрыть?
«Нет, пусть ссыльный, пусть арестант, но все же отец родной… А если потом до последнего дня будут попрекать этим отцом ни в чем неповинного мальчишку?»
И все же, перемучившись сомнениями, с тяжестью на душе, Валериан Иванович решил отдать Толе письмо, да все чего-то тянул, никак не мог набраться духу.
В это время принесли еще одно письмо от Светозара Семеновича. Он предполагал, что первое письмо не дошло, затерялось.
«Надоумили меня добрые люди подать в розыск, на адресный стол. Но я решил прежде еще раз попытать счастья, и тогда уж действовать по-другому… Предчувствие о сыне у меня, — писал далее Светозар Семенович, — все время во сне вижу, только почему-то маленького вижу, ползунка…»
Валериан Иванович хотел позвать к себе Толю, чтобы отдать ему оба письма. Но парнишка сам явился, открыл дверь и перекинул костыли через маленький порожек. Был он бледен и чем-то встревожен, пристально смотрел на Валериана Ивановича и не решался о чем-то спросить.
«Кажется, он узнал о письмах?! Это ж ребята! Они ж все пронюхают!..»
— Ты чего? — первым заговорил Валериан Иванович, соображая, как ему быть. — Не упал ли? — Он поглядел на Толину ногу, тяжело и толсто загипсованную.
— Нет, не упал. — Толя чуть приостановился и вдруг выпалил: — Это правда, что вы белый офицер?
Валериан Иванович сидел минуту неподвижно. Брови его медленно сходились к переносице, от которой покатила на лоб мертвенная бледность. Он готовился к этому вопросу, постоянно готовился и все же отвечать на него не знал что. Ведь не крикнешь мальчишке в лицо те же слова, какие он выпалил на точно такой же вопрос молоденькому следователю в кожаной куртке, в штанах-галифе и с железной непримиримостью в глазах: «Я русский офицер! И горжусь тем, что служил отечеству так, как велела мне честь и совесть русского офицера! Между прочим, среди них были Лермонтов, Пржевальский, Раевский, Кутузов, Суворов. А кто вы такой? По какому праву здесь, на моей земле распоряжаетесь?!»
Тогда все было проще. Следователь напорист, горласт и малообразован был. Валериан Иванович тоже был еще сравнительно молод, хотел красивой смерти и потому геройствовал, доводил до исступления следователя-юнца своей утонченной язвительностью и высокомерием.
Да, там все было проще.
А здесь вот что сказать? Что ответить этому мальчишке? Ему ведь все ясно. Есть красные и белые. Свои и чужие. Он видел их в кино. Белые — в окопах по ту сторону, красные — по эту. Белые стреляют из пушек, а красные с гиком летят на конях и рубят беляков нещадно, к великому удовольствию зрительного зала.
— Что ж ты стоишь? Сядь. Тяжело на костылях.
Валериан Иванович подвинул Толе табуретку, а сам отвернулся к окну.
— Да, я действительно служил в старой армии. Воевал, — поправился. Сначала с немцами. А потом…
Услышав свой голос, Валериан Иванович вдруг понял, что он оправдывается. Оправдывается! Его передернуло. Почему, собственно, он должен оправдываться перед этим парнишкой? И перед всеми остальными детьми? Разве мало сделал для них? Разве он не отдал им всего себя? Разве он мало мучился? Неужели он должен всю жизнь мучиться? За что мучиться-то? Он разволновался, зашагал по комнате этим своим старым четким, строевым шагом, на который переходил всегда, когда нервничал. Скосил взгляд на Толю. Парнишка сидел убитый, низко опустив голову. Говорить ему сейчас что-нибудь было бесполезно — парнишка услышал главное: человек, к которому он успел привязаться, оказался беляком! И он уже вяло, просто чтобы не молчать, заговорил:
— Не все офицеры, Анатолий, вешали и пороли людей шомполами. Между ними, как и между прочими людьми, тоже есть разница. Когда-нибудь ты разберешься в этом. Потом, когда вырастешь. А сейчас оставь меня, пожалуйста… Пожалуйста…
Толя поднялся, утвердился на костылях, взялся за скобу, но не уходил.
— Да, одну минуту! — Валериан Иванович выдвинул столешницу и торопливо сунул под бумаги письма Толиного отца — забыл, что они лежат сверху. — На вот, — вынул он из стола и протянул Толе десять рублей. — Отнеси этот залог в библиотеку Севморпути. Там тебе будут выдавать книги. — Губы Валериана Ивановича покривило. — Без залога не дадут. Бери! Чего ты?!
Толя не сразу взял деньги. Он стоял на костылях, упрямо потупившись, а Валериан Иванович стоял с протянутой десяткой. Мальчишка пересилил себя и, чуть слышно сказав спасибо, засунул деньги в карман.
Уходил он словно побитый, скрипя новыми, еще не притертыми костылями. У него на шее отросла косичка — в больнице, видно, не стригли. И меж лопаток, приподнятых костылями, провалилась ситцевая рубаха. Валериан Иванович едва удержался, чтобы не погладить эту худую и почему-то усталую спину. И еще Валериан Иванович думал, что Толя, наверное, на отца мало похож, уж очень раним, порывист, порою жесток, а отец из-за имени ли, из-за склада ли письма представлялся Репнину человеком степенным, рассудительным и мягким.
Валериану Ивановичу боязно было оставаться одному, и он словно гнался за мальчишкой, старался думать о нем, только о нем.
Толя спрятался в раздевалке и долго сидел там на подоконнике, ковыряя ногтем замазку, чувствовал себя в чем-то виноватым, а в чем — разобраться не мог. Прислушался, соскочил с подоконника, вышел в коридор. Навстречу ему, равномерно вскидывая ногу, шагал Борька Клин-голова. Толя прислонил костыли к подоконнику, изловил вспорхнувшую «жошку» и, когда Борька гневно уставился на него, дал ему по широкоскулой морде так, что Борька брякнулся в окно и чуть не вышиб раму.
К удивлению ребят, Борька Клин-голова отквитываться не стал. Ребята подумали: из-за того, что Толька на костылях. Но один Толя знал почему. Это он, Борька Клин-голова, разносит слухи по детдому, треплется о Валериане Ивановиче.
Проныра Маруська Черепанова узрела, что Маргарита Савельевна не заперла сейф. Она, конечно же, добралась до бумаг и прочитала их, в том числе и личное дело Валериана Ивановича, из которого и узнала, что он ссыльный офицер. Борька Клин-голова за обертку от шоколадки выпытал все у Маруськи и поддел в первую очередь Толю, которого все считали любимчиком заведующего.
Маргарите Савельевпе, ведающей канцелярскими делами, Толя тоже попенял насчет сейфа. Она, как всегда, испугалась, изругала себя за утерю бдительности. Маруську Черепанову Толя приструнил по-свойски — взял ее за ухо и подержал маленько. Жаловаться Маруська на него не пошла: знала, что рыльце в пушку.
Все как будто хорошо: Борьке Клин-голове дал, воспитательнице выговор сделал, Маруську «воспитал», но никакого успокоения все равно нет. Как же это так? Валериан Иванович, такой вежливый, «постановой», по тети Улиному, такой ко всем ребятам справедливый, и…
Тут же Толя с удивлением подумал, как часто Валериан Иванович повторяет ему слова: «Разберись», или: «Потом разберешься». Парнишке же не потом, а сейчас подавай ответ, готовый, чтобы голову не ломать. Что ж эта самая жизнь — сплошная задача, что ли? А он вот не любит никаких задач, не переваривает математику!
Пока Толя решал свою задачу, Валериан Иванович, меряя шагами комнату, тоже решал задачу, но уже за себя и за него.
Чтобы ребята, те ребята, которым он отдал всего себя, сделались ему судьями, ему и в голове не приходила никогда такая мысль! И вот… Волей-неволей он пытается оправдаться перед ними, и прежде всего перед этим чувствительным и жестоким мальчишкой, который сдуру сломал себе ногу, а если за ним не доглядывать, и шею себе свернет.
Итак, шомполами он никого не порол, шкур с красноармейцев не сдирал и вообще лично сам никого не убил и не обездолил. Но и царь, и адмирал, которым он верой и правдой служил, лично сами тоже никого не убивали! И тем не менее…
Громкие слова насчет отечества и земли родной, которые он когда-то бросал кудлатому, петушистому следователю, и самому ему казались несколько театральными, и он без смущения и неловкости не мог вспоминать о них.
«Задним умом все мы, русские, богаты! Воистину так», — усмехнулся Валериан Иванович.
«Ну-с, хорошо! Было и быльем поросло», — говорил Ступинский. Как видишь, любезный товарищ, не поросло. Да и вряд ли порастет. Говорят, римский император Нерон уничтожил двести семнадцать человек. Гимназистик он в сравнении с нынешними императорами! А вот поди ж ты, от Римской империи и до наших дней дошел он под именем «кровавый». А мои грехи соответственны моей ординарной персоне: служил, способствовал, заблуждался, хотел российскую казну украсть. Служил кому? Если прямо говорить — врагам своего народа. Способствовал чему? Кровопролитию на своей земле и, как это ни ужасно, в конечном счете сиротству. Он искупает свою вину!
Но разве есть вина мальчишки в том, что он родился именно у этого отца?
Глупо и вопрос-то ставить так. Глупо и жестоко. Однако он знает людей, которые и вопроса никакого ставить не будуг. Им все совершенно ясно на этом неспокойном свете: есть свои и чужие, друзья и враги, люди с кристальной биографией и с подмоченной.
Трудно человеку с подмоченной… Даже если сам он ее не подмачивал, все равно трудно. И он, Валериан Иванович Репнин, человек с подмоченной, сделает все, чтобы мальчишка, его воспитанник, вышел в свет с хорошей, чистой биографией.
Поздней ночью Валериан Иванович сел к столу, обмакнул перо в «непроливашку», помедлил и начал писать: «Глубокоуважаемый Светозар Семенович! Действительно, в нашем доме проживает Ваш сын. Он растет хорошим парнем. Больше я ничего Вам о нем не напишу, чтобы не травмировать Вас. Вам и без того…»
«Ишь ведь сочувствие слюнявое, старомодное так и лезет уз меня! Разве это человеку нужно?» — Репнин скомкал листок, бросил к печке, и на другом листке побежали ровные буквы. Перо спотыкалось о бумагу:
«Уважаемый Светозар Семенович!
Предчувствие Вас не обмануло. Да, в нашем доме живет Ваш сын. Но прошу Вас больше никогда не напоминать о себе. Так будет лучше. Сочувствую Вам, сожалею, что усугубил Вашу и без того горькую судьбу. Делаю это ради Вашего же сына.