Кража - Астафьев Виктор Петрович 2 стр.


— Надо говорить нормальным языком. Толя.

— Нормальным неинтересно. — Он сделал ручкой воспитательнице и побежал к Валериану Ивановичу, а она осталась в коридоре одна и, грея под полушалком руки, горько подумала: «Я всегда любила детей и люблю их сейчас. Но почему, почему они не принимают меня всерьез? Впрочем, я всегда любила детей послушных, аккуратных, отличников, а эти…»

Когда Толя доложил о своей идее Валериану Ивановичу, тот чуть за голову не схватился — такую распотеху доставить горожанам. Он по возможности деловито и спокойно начал втолковывать:

— Гоша еще ребенок. Понимаешь, ребенок! Не надо никакой музыки. Да и хоронят всегда с духовым оркестром. — Это был самый убедительный довод, и Толя, подумав, не сразу, но согласился с ним.

— Может, тогда стихи читать или песню спеть? — внес он новое предложение. — Молитвы ж читают над покойниками. А мы неверующие, атеисты.

«Вот еще атеиста Бог дал на мою голову!» — загоревал Валериан Иванович и мягко, деликатно стал разъяснять Толе, что и стихов-то тоже никаких не нужно, лучше сказать несколько добрых слов, и все.

— Не из хрестоматии, понимаешь?

— Н-ну, — неохотно согласился Толя и пошел было, но быстро вернулся. Если что сделать, Валериан Иванович, так все мы…

«Нужно этого голубчика из дома выпроваживать, а то он напридумывает!» Он послал Толю к поварихе тете Уле на квартиру за метром, надеясь еще какое-нибудь занятие подыскать ему потом.

Толя вмиг слетал к тете Уле, занимавшейся после работы швейным ремеслом, принес старый клеенчатый метр, свернутый в кружок.

Екатерина Федоровна, бывшая портниха, снимала мерку с Воробьева, тетя Уля помогала ей, а Деменков и Попик, чуть отодвинувшись, напряженно следили за ними. Этим парням дано тайное поручение: следить за тем, чтобы труп Гошки куда-нибудь не увезли.

Все пока шло нормально. Никто и никуда Воробьева не увозил. Гордые наложенной на них ответственностью, парни решили и ночью поста не покидать.

Часть ребят вовлечена в дело, которое им покажется хоть и не таким важным, как у Деменкова и Попика, но занятием все-таки более интересным, чем, например, уроки в школе.

Пять человек отправлены с меркой в лесокомбинатовскую мастерскую заказывать гроб. Десять человек — в лес за пихтовыми лапами. Кружком обступили девчата Екатерину Федоровну, шьющую на руках новые штаны Гошке и новую рубаху из сатина, помогают делом и словом воспитательнице, а больше учатся ремеслу. У Екатерины Федоровны волосы шишом на затылке, а на глазах круглые очки, и она смешно держит иголку, оттопырив мизинец. Так форсистые дамочки едят ложечкой варенье. Вид Екатерины Федоровны домовитый и простой, говор ее, грустно-умиротворяющий, размягчает девочек, они становятся послушными, тихими и старательными рядом с этой женщиной, стесняющейся, когда ее зовут воспитательницей.

— Шить на покойников полагается руками, а не на машинке, потому что в тихое место отправляется человек и сопровождать его надо тихо, достойно, без стука, без речей и пьянок. Я не люблю, когда голосят над покойником и когда оркестр играет. Усопший ничего-ничего не слышит, а тут в тарелки бьют. Для живых бьют, чтоб душа их шибче загоревала. Но люди, если горюют, им и без того горько, а если не горюют, зачем заставлять их горе изображать? — Екатерина Федоровна, перекусив нитку, опять шьет быстро-быстро, смешно оттопырив палец с длинным ногтем, и степенный ее говорок слушают девчонки.

Парнишки иные подбегают послушать, да неинтересна, видать, им бабья болтовня.

Ходят, бродят, болтаются по детдому из комнаты в комнату парнишки.

Ребята эти, свободные от дел, затевали разговоры все на одну и ту же тему: о Гошке Воробьеве. А потому как Гошку в доме не любили и знали о нем очень мало, то быстро перескакивали на воспоминания о том, как умирали папа, мама или дедушка.

Валериан Иванович, воспитатели — все взрослые люди — старались устроить жизнь детдомовских ребят так, чтобы они как можно реже занимались воспоминаниями, не бередили бы и без того больные души. Но сейчас им невозможно помешать. Память ребячья устроена, как замок: только поверни ключ и…

И вот уже то в одном, то в другом углу заведующий замечает сгорбленную фигурку: чаще всего это те, кто недавно прибыл в детдом или у кого здоровьишко неважное. Табунный народ, скопом отбивающийся от городской шпаны, толпою бредущий в школу и беглой рысцой из школы, гурьбой вваливающийся в кинотеатр, в столовую, в баню. Единые в шуме и в радости, в игре и в драке детдомовцы, как только нахлынет горе на них, начинают таиться.

Которые побольше — уходят в город, по опыту зная, какое ненадежное укрытие — угол.

Но это те, кто уже обжился в детдоме. А как быть с теми, что совсем недавно были дома, а потом проводили на кладбище родных, кому они были нужны и кто им еще больше был нужен? Они забываться уже стали. И вдруг умер Гошка. Опять шьют чего-то, ходят тревожные и непривычно скорбные люди опять разбередили больную детскую душу.

Сжимается сердце Валериана Ивановича. Опустить бы руку на стриженую голову, прижать ребенка к себе, но тогда он обязательно разрыдается, и его не вдруг успокоишь. Пройти мимо? Ноги не идут. Остаются слова, только слова, и заведующий говорит:

— Петя, ты уж большой. Подумай о малышах. Они увидят, что тогда…

Валериан Иванович на минуту заходит в свою комнату, плескает в стакан лекарство. Язык обожгло, отравлено все во рту. С трудом удерживая посудину, стучащую о зубы, расплескивая капли на галстук, он пьет, уже не чувствуя горечи, а задохнувшись оттого, что в стакан вылил, помимо нормы, еще одну длинную каплю. На минуту он опускается на кровать, не снимая обуви, лежит, чувствуя под валенками скользкую от краски половицу, слушает, готовый пружинисто вскочить, если в дверь постучат. Сердце набирает ход, а в теле и в руках появляется расслабленность, и липкая сонливость склеивает глаза. Поднять бы ноги с полу, разуться, выпрямиться и забыть обо всем, обо всем…

Но всякий раз, как только он опускался на узкую железную кровать, на мочальный матрац, на тощую казенную подушку, на эти детдомовские постельные принадлежности, его кругом обступали ребята со своими одинаковыми и в то же время такими непохожими судьбами. И во сне они не оставляли его. Они всегда были вокруг него и вместе с ним. И ему казалось порой, что не было у него иной жизни и что он вечно жил в этом доме, с этими неведомыми ему когда-то заботами и делами. Но не приходилось ему еще ни разу заботиться о мертвых детях.

Как нелепо — мертвый ребенок! Мертвый Гошка Воробьев, человек, не успевший даже вырасти!

«Гошка. Как же это будет по-людски-то? Георгий? Да, Георгий. Георгий Победоносец — святой, помнится, такой был, Фу, какие глупости в голову лезут!»

Где-то старательно выводят имя Георгия на фанерке детдомовские художники, навострившиеся писать лозунги к 7 Ноября и к Первому мая. Они, чего доброго, на дощечке напишут: «Гошка Воробьев» — и добавят еще какую-нибудь от сердца идущую чушь. Надо подняться и дать эскиз, нарисовать на бумаге. А то художники так изобразят, так разрисуют…

Пусть только перестанут дрожать руки, пусть немножко приотступит дрема. И тогда он напишет.

Чего же он напишет? Родился, умер никому не известный Георгий. И ребята будут удивляться — какое у Гошки звучное имя! Но не будут удивляться тому, что он так мало жил на свете, этот Георгий, Гошка Воробьев.

Воробьев появился в Краесветском детдоме осенью, с последним пароходом. И не один. Еще с пути следования капитан парохода известил краесветскую милицию телеграммой о том, что на борту его судна пиратничает группа беспризорников, и просил принять меры.

«Группа» вывалилась с парохода в составе шести человек. Первым шел, бодро постукивая костылем, Паралитик. За ним Лешка Деменков, Попик, Сашка Батурин и еще один парнишка. Среди этих изрядно подносивших казенную одежонку и довольно-таки одичавших «вольных людей» хоронился тонкошеий мальчишка, которому первоначально Валериан Иванович дал лет девять-десять.

«Вольные люди» убежали из одного уральского детприемника и почему-то решили податься на Крайний Север. Они, видите ли, там еще не бывали и хотели лично посмотреть на строительство нового города Краесветска, о котором молва катилась по всей стране.

Были у них и еще кое-какие «мотивы». О них, само собой, никому ничего не сообщалось. Главный «мотив» — пробраться на иностранный корабль и рвануть за границу — подивиться, как они там живут, буржуи. Говорят, большие ротозеи, деньги кладут куда попало, даже в наружные карманы, российских людей российские воришки давно уже отучили так делать.

Гошка на содержании. Был он когда-то мастер, да весь вышел. На базаре того самого города, где погибли отец и мать Гошки, поднимавшие из воды взорванный в гражданскую войну мост, и куда так тянуло все время парнишку, сдыбал его один дядька, и не в своем кармане вовсе сдыбал. Он поднял Гошку будто младенца, красуясь своей силой, ахнул, словно колол дрова, и посадил его на булыжник, как на горшок. У Гошки хрустнуло в спине, и показалось ему, что позвоночник уперся ему в затылок, а внутри пусто как-то сделалось, будто ни кишок, ни живота, ни печенок, ни селезенок в Гошке уже не осталось, и пронзило его по пустому нутру знобким сквозняком. Гошка сгоряча убежал за овощные ряды и там свалился меж отбросных ларей на капустные листья.

Ночью «вольные люди» перетащили Гошку с базара на станцию, засунули в вагон под скамейку и, решив, что Гошка к угру «прочухается», поехали смотреть Хакасию. Говорят, идолы какие-то в хакасской степи стоят. Надо идолов посмотреть. Не видели. Гошка в вагоне и на самом деле маленько оклемался, а может, водка его взгорячила, которой в пути разжился Паралитик, срезав флягу с пояса спавшего пассажира.

Словом, добрались они до Хакасии. Но земля эта «вольным людям» не поглянулась. Уныло в степи, однообразно, и люди совсем не остерегаются. У них даже красть как-то неловко. Идолы, правда, попадаются — не соврали люди. Но что они, эти камни со стертыми ушами и носами? «Вольные люди» и позанятней кое-чего видели.

Покинули Хакасию. Ночью по причальным канатам, как циркачи, забрались на старенький пароход «Улуг-хем» и поплыли куда глаза глядят. В дороге от нечего делать заметили, что с Гошкой все-таки неладно: без конца бегает парень в гальюн, синий сделался. Достали закрепительных пилюль, велели Гошке целую горсть проглотить — не помогло. Стали поговаривать о том, чтобы «подкинуть» Гошку в милицию, а там уж знают, кого куда девать.

Гошка не захотел отставать от компании, притворился, будто с животом у него все хорошо обстоит. Раз компания собирается на Север, уж не бросят же его. Ему на Севере быть позарез необходимо — Север пользителен при чахотке, а при других болезнях, наоборот, вреден.

Подействовало.

Собрались парни перезимовать на магистрали, по весне уж двинуть в Заполярье. Но попустились замыслом: раз необходимо для Гошкиного здоровья, поехали они холоду навстречу, тогда как беспризорники испокон веку поступают наоборот: бегут от зимы в теплые края.

Дорогой «вольные люди» нанесли немалый ущерб пассажирам парохода, держали в постоянном напряжении команду. Спали они на палубе, на дровах, возле кочегарки, на запасных трапах. Из коридоров первого и второго класса их прогоняли. Гошку помещали в середину — грели собой, но он все равно мерз. Решили лечить его.

Полностью исчезла судовая аптечка вместе с настенным ящиком. Фельдшер парохода остался не у дел, таскался за Паралитиком, деловито постукивавшим костылем, упрашивал вернуть хотя бы часть лекарств, за что обещал уход и лечение больному. На том и порешили: вернуть аптечку, но чтобы с Гошкиной головы и единый волос не упал, чтобы лечили его по всем правилам науки.

Остаток пути Гошка провел на кушетке медпункта парохода.

В Краесветске Гошка немедленно был определен в больницу. Остальные «вольные люди» из милиции были препровождены в детский дом и повели там жизнь с расчетом до весны, а там уж и в дальние страны двинут — на буржуев смотреть.

Через полтора месяца Гошку выписали из больницы. Главный врач больницы, чего-то стесняясь и не глядя в глаза Валериану Ивановичу, сказал:

— Мальчишка смертельно изувечен. Если он доживет до весны, с первым же пароходом направим его в южный санаторий, там его, может, и спасут. Я же… Его бил мастер… Опущение желудка, мочевого пузыря. Одним словом, как говорят в народе, все внутренности отбиты. — И без перехода добавил, сбиваясь со строгого тона на недовольный: — Берегите мальчишку! — и ушел, сердито ткнув растопыренными перстами в дугу своих очков.

Какое-то время Гошка еще ходил в школу, даже в игры и в драки встревал, а потом школьники начали поводить носами, сторониться его, и учителя спрашивали Гошку с места, к доске не вызывали. Ученики придумали Гошке грязное прозвище.

Бросил Гошка школу.

Сколько-то дней шатался он по улице, околачивался в столовых и кинотеатрах и возвращался домой вместе с ребятами, будто с уроков. После и таиться перестал. Он становился все более замкнутым, злым, то и дело лез в драку, но был уже настолько слабосильным, что даже с девчонками совладать не мог. Меньше силы, больше зла — он бил чем попало: молоток — так молотком, полено — так поленом, нож — так ножом.

Валериан Иванович твердил ребятам, что Гошка болен, просил не связываться с ним, уступать.

Да разве умеют ребята уступать? Гошка не ходил в школу, не тупел над уроками. Ему часто меняли белье, порой отдельно готовили еду. Капризам его потакали воспитательницы, заведующий, тетя Уля — и чтобы они, ребята, еще ему уступали! Нет уж, шиш с маслом этому Гошке! Видали, больной! Придуривается небось, учиться не хочет.

Валериан Иванович пытался снова определить Гошку в больницу. Мальчишка закатил истерику, порвал на себе рубаху, бился головой о стенку. После этого ребятишки окончательно решили; притворяется Гошка, волынит, и от зависти вконец невзлюбили его.

Валериан Иванович часто брал Гошку к себе, читал ему книги, рассказывал что-нибудь, и удивительно кротким, непривычно милым становился Гошка. Иногда он засыпал в комнате заведующего, по-птичьи уткнувшись подбородком в плечо. Валериан Иванович уже подумывал, не поставить ли вторую койку в своей комнате.

И вот весна как будто поспешила выручить Гошку, узнав, что он больной. Сначала она вломилась в окно ярким блеском солнца, срикошетившим от снега. Аж зажмурился Гошка от такого солнца, аж виски у него заломило, а внутри, где жил постоянный и уже привычный холодок, как будто что отмякло, нежным тополиным пушком все там обволокло.

Раз-другой капнуло с крыши — и зачастило, зачастило. Капли густели, как сера, и растягивались в сосульки, тонкие, ребристые, острохвостые. Так хотелось похрумкать Гошке сосульку, да не дотянуться до нее. Палкой бы сшибить, да нельзя сосульку есть — знобко телу. Вытаяла высокая завалина, запарила, обсохла. Гошка выползал на нее и сидел нахохлившись целыми днями, в валенках, в шапке, в простеньком детдомовском пальтишке — слушал, молчал, подремывал.

Солнце с каждым днем поднималось все выше и выше. Вытаяла еще одна сторона завалины, и Гошка стал передвигаться вслед за солнцем. Так в полусне, не размыкая глаз, и полз он по завалинке на ощупь к теплу. К нему никто не смел приблизиться. Стоило подойти и вывести парнишку из сонного состояния, он принимался визгливо кричать:

— Чё вам от меня надо? — и жутко, не по-мальчишески ругался.

Вокруг Гошки возились, почирикивали воробьи. Вид у них был козыристый, какой бывает у всех птах, переживших зиму, да еще к тому же заполярную.

Гошке оставляли на столе еду, и он ел, когда ему вздумается. Гошке выписывали лекарство. Он пил его сердито, как будто принудиловку отбывал. На прием в поликлинику сердобольная Маргарита Савельевна водила его за руку, почти силком.

И вот больной сам выпросил ложку, завернул ее в тряпицу и носил в кармане — сам начал пить лекарства. В четвертой комнате снова запахло больницей. Есть начал Гошка. Бывало, он выпивал компот, отщипывал немного хлеба, и все. А тут принялся суп хлебать, второе ковырял вилкой, уставал от такой работы и однажды шевельнул морщинами на лице, пробуя улыбнуться: «Ешь — потей, работай — мерзни!» Желтое лицо Гошки тронуло загаром, губы его зашелушились, он сделался покладистей характером. В доме поговаривали о том, что Гошка «вытаивает».

Назад Дальше