— Мама купит мне таку вот, — крутил он пальцем над головой, — кепку суконную с пуговкой. А еще летось заберут из детдома Ольку и Тишку. Им уж по катанкам купили, по новым.
— Чё фасонишь? — взъедались младшие ребята. — Подумаешь, кепка! Подумаешь, катанки! А бильярд у тебя есть? А шашки? А компот тебе дают?
Нет, компота Ваньке дома не давали. Бильярда и шашек у него тоже не было. Зато у него родители были. А родители лучше шашек, бильярда и даже компота…
Детдомовцы по гостям ходить не любили. Если и забегали к ребятам, то больше к тем, что жили повольней и победней. Такие чаще всего обитали в бараках. Выжившие в ссылке жизнестойкие кулачки сызнова разжились рухлядью, скотом, домишками и, как встарь, с надменностью обзывали пролетариями этих барачных жителей. Правда, переселенцы тоже разные.
«Того же Ваньку Бибикова взять», — думал Толя и вдруг, как по щучьему веленью, увидел этого Ваньку Бибикова. Швыркая носом, Ванька копошился в сугробе возле второй школы, добывая из снега тетрадки, учебники, чернильницу.
— Кто это сделал?
— А тебе-то чего-о-о?
— Говори, кто?
— Хмырь оди-ин! Я б ему всю маску растворожи-и-ил, да мамка не велела-а-а. Нам, говорит, смирно жить полагается. А у хмыря этого отец летчиком лета-ат! — Ванька, слизывая с губ слезы, все копался в сугробе.
— Чего еще не нашел?
— Карандаш. Отец отдере-е-от.
Толя взялся помогать Ваньке. Перерыли они вдвоем весь сугроб, карандаш не попадался.
— Хоть домой теперича не ходи-и, — плакал Ванька. — Им чё карандаш? Им ераплан не жалко-о-о…
Толя знал в лицо этого самого хмыря. Сидел как-то на одной парте с ним. Не одну учительницу довел тот до сердечного приступа. Его из школы в школу переводили. Другого давно б исключили. Уж очень знаменитый в Заполярье летчик был его папа. И пока он летал, сынок его нахальничал хлестче любого детдомовца.
Так долго копошившаяся злость вдруг толкнула Толю в школу. Он бежал по лестнице, и гнев его разрастался, будто наконец нашел он громоотвод, в который влепит весь заряд, сжигающий душу.
— Не трога-а-ай! — ревел Ванька.
Толя ринулся в школу — Ванька за ним. Толя ногой лягнул Ваньку, и тот полетел с крыльца.
— Не надо-о-о! Попаде-о-от из-за него-о-о!.. Зачем сказа-ал? — слезно раскаивался Ванька.
Толя влетел по лестнице на второй этаж и у первого попавшегося ученика спросил, где такой-то. Ему показали на раздевалку.
В раздевалке задастый парень в голубой шикарной курточке с «молнией» обрывал вешалки. Брал в охапку три-четыре пальтишка, наваливался на них, и вешалки, всхлипнув, отрывались.
Раздевалка почему-то сооружена на пожарной площадке, почти под потолком. К ней вела крутая узкая лестница.
Внизу испуганной стайкой толпились школьники. Толя влетел в раздевалку, взял за куртку с «молнией» парнишку и притянул к себе. На него с круглого, румяного, видать, никогда не битого лица с вызовом и смятением смотрели два сытых глаза. Он улыбался Толе, как своему. Цинга не тронула этого мальчика, все зубы у него на месте. У него всегда были чеснок, лук, свежие овощи, а может, и фрукты.
Толя расчетливо, изо всей силы головой ударил в улыбающуюся морду, услышал, как хрястнуло что-то переспелым арбузом, и столкнул парня с лестницы. Сынок пошел не в папу, летать не умел. Он падал с лестницы с грохотом и бряком. Приземлился грузно и, почувствовав на губах кровь, взвизгнул с поросячьим ужасом.
В конце коридора распахнулась дверь учительской, и оттуда помчались на шум преподаватели.
Толя скатился по брусу лестницы, успел еще раз пнуть катающегося по полу летчицкого сыночка, и пулей из школы.
На улице он схватил за руку Ваньку и умчал за собою через улицу в магазин.
Они смотрели в окно. Толю колотило. Ванька ежился от страха, думал, что их сейчас же арестуют.
Минут через пять из школы под руки вывели побитого сына летчика две учительницы. Они зажимали ему рот платком, наклонялись к нему, гладили.
Толя проводил их взглядом, «Выслуживаются перед таким… А зубы ему железные вставят, а то и золотые…»
— Смотри у меня, ни гугу! — погрозил он Ваньке пальцем…
— Могила! — заверил его оживающий Ванька и восхитился: — Хорошо ты его, по-нашему…
— Ладно, чапай домой, еще влетит от матери. Карандаш я тебе свой отдам. Приходи.
И Ваньку проводил Толя взглядом до угла, пощупал деньги в кармане, сжал их, стиснул в кулаке.
Скоро он остыл, успокоился, бродил по городу.
Опять болела нога. «И чего это она болит сильнее, когда на душе муторно? Ноет и ноет, будто каменными пальцами на перелом нажимают. День какой-то выдался — не разбери-бери. Еще Ванька ровно с крыши свалился! А там домой придешь — цап-царап и… „Гуляй со мною, миленький!“. Но будь что будет. Не могу больше один…»
Дома его ждали. Никто из ребят не попался. Единственного милиционера, кинувшегося за Попиком, тот привел к «Десятой деревне». Милиционер посвистел, посвистел и отступил за подмогой.
Все тихо дома. Никто ничего не знает. Женька и Мишка явились домой совсем недавно, будто с лесозаготовок.
Отпустило. Стали вспоминать, похохатывать. Голос у Женьки сипел пуще прежнего, перекалился, видно, голос. Бывает же! Говорят, у иных людей от страха живот слабеет или сердце разрывается, а у этого вот горло распаялось.
И хотя в комнате все ребята были в сборе, хотя они смеялись, радовались удаче, Толя нахохленно сидел на кровати и чувствовал себя будто на отшибе. Одиноко ему было сегодня и дома.
— Ну, ты чё, патриёт? — подтолкнул его Попик. — Не лови мух ноздрями, работа сделана чисто.
— Зачем лишние деньги взял? — спросил Толя, как будто могло это иметь какое-то значение.
— А я на харю той мымры накинул полсотенную, — хохотнул Попик, противная харя у ей, блин!
«Ох и хитрый! Ох и пройдоха!» Толя отделил от пачки полсотенную и протянул ее Попику.
— Твоя. Бери, — а сам с запоздалой раскаянностью подумал: «Отдать надо было Ваньке эту полсотенную. Вот бы Попик-то завертелся тогда!»
Взвесив на ладони пачку денег, Толя хотел сказать торжественно, как в книжке: «Клянусь, больше никогда не возьму чужого! Клянусь быть…» Но сказал хрипло и коротко:
— Все!
Ребята поняли его. Женька нервно забегал глазами и просипел:
— Я тоже все! Завязал!
Мишка Бельмастый ничего не сказал. Его если не втягивать в «дело», сроду ничего не возьмет, но за друзей готов страдать и хоть на казнь пойти. Попик захихикал, башку свою круглую почесал:
— А я не знаю. Гад буду — не знаю, — и перевел щекотливый разговор на другое: — Кто в милицию с грошами пойдет?
— Я и Мишка, — ответил Толя. — Женьке нельзя. Женька слабый.
— И мне нельзя, — заверил Попик с сожалением. — Меня там знают. Вам хуже будет, если пойду. — Он еще почесал голову и посочувствовал: — Ох, блин, и дадут вам! Выдавать вы никого не могите, — как о решенном заранее, сказал он, — значит, дадут! Но Бог терпел и нам велел. Юрия Михалыча вон как лупцевали. И ничё — здоровый, жизнерадостный ребенок! Так говорит обо мне Марго Савельевна.
— И нас этим не удивишь, тоже биты! — хорохорился Толя. — Правду, Мишка?
Мишка ничего не ответил.
Попик еще поюлил маленько, потрепался, затем неслышно утащился в раздевалку, выждал момент и выскользнул из дому. Должно быть, в дежурный магазин подался, «свою» полсотенную расходовать и те рублишки, что вытащил на базаре и прикарманил. А может, к Деменкову утянется. Попик у всех «шестерит» помаленьку и в то же время вроде бы ни от кого не зависит. Такие оборотистые люди, как Попик, умеют устроиться в жизни, в любой.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В детдоме и без того было полно событий, интересных и разных, а тут еще приехал на коне профсоюзный дяденька Махнев.
Этого дяденьку, Махнева Авдея Захаровича, прислали в детдом шефы как представителя от Краесветского лесокомбината. Где-то за полмесяца до смерти Гошки Воробьева и прочих событий появился он, сухонький, весь изморщенный, как будто в печке его пекли. Был он весь такой домовитый и усатый, в длинных валенках, смятых под коленями, что ребята сразу же отнеслись к нему, как к деду, и потешались над его наивной простотой.
Он осмотрел жилье детдомовцев, похвалил за порядок, порадовался тому, что у каждого по две простыни, и сказал, что сам он сроду не спал на двух, чаще совсем без простыни обходился.
Затем Авдей Захарович пошел в кладовую, строго проверил кухонную раскладку. Тетя Уля и Валериан Иванович послушно отчитывались, подавали ему разные квитанции, накладные. И хотя все ребята знали, что ни тетя Уля, ни Валериан Иванович никогда не возьмут себе лишней крошки, все-таки переживали за них — вдруг недостачу обнаружит представитель от шефов? Вон как насупился, усищи растопырил. Так и норовит углядеть непорядок.
После проверки материальной части дяденька Махнев попросил выстроить ребят в коридоре. Кастелянша, тетя Уля, Маргарита Савельевна и Екатерина Федоровна бегали по комнатам, спешно меняли рубахи тем, у кого они уже запачкались, и заставляли надеть пионерские галстуки тех, у кого они были.
Все быстро, с любопытством и шумом построились.
— …р-р-рна! — властно пророкотал Валериан Иванович команду и, ладно ударив валенком о валенок, стал по-военному докладывать Махневу о том, что дети такого-то детдома в количестве таком-то выстроены, а для чего — не сказал: не знал, должно быть.
Махнев, в самокатных валенках с кожаными запятниками, стоял, оттопырив руки, и с чувством большого удовольствия и достоинства принимал рапорт.
В это время появился в детдоме Ступинский — вести занятия по военному делу, которые проводил он теперь еженедельно. Он замахал руками, когда на него обратили внимание, — дескать, продолжайте, продолжайте.
— Ну, как живете, ребята? — спросил тенорком Махнев, как будто и не видел еще ничего и не знал.
— Мирово! — последовал дружный ответ.
— Как кормят?
— Мирово!
— Какие у вас отметки?
— Мировые!
Валериан Иванович поднял глаза к потолку, спрятал улыбку.
— А слушаетесь ли старших?
— Слушаемся!
— Хорошо слушаетесь?
— Хорошо слушаемся.
— Почему тогда приломали свои музыкальные инструменты?
— Они сами приломались.
— Как это сами? Они что, самоубивцы?
— Ага, харакирятся, как самураи…
Строй шевельнуло смешком.
— Как самураи, значит? Ловко! Денежки наши трудовые играючи переводите? Ловко! Ну ладно — подрастете, узнаете, как эти денежки добываются. А пока, конечно, я попрошу тама, — показал Махнев за спину, чтобы вырешили средства от нас, шефов, на музыкальные инструменты, на постельное белье, и само собой, на всякое другое имущество…
— Еще на коньки и на лыжи попросите тама! — крикнули Авдею Захаровичу из строя.
— На коньки и на лыжи? — Авдей Захарович что-то прикинул в уме. Ладно, попрошу, — и наставляюще продолжал: — Вот видите, как государство заботится о вас! А вы в распыл добро пущаете. Учитесь как следует, пока возможность есть такая. Не фулюганьте, старших слушайтесь.
— Постараемся!
— А какие жалобы будут на обслуживающий персонал, на заведующего тама либо на кого — говорите хоть теперя, хоть потом по отдельности. Мы проведем работу, само собой, разъясним. — Махнев тут же посуровел. — А в случае чего и привлекем, потому что мы, шефы, вроде как бы ваши совецкие родители.
Жалоб не было.
Был обед. Хороший обед — тетя Уля тоже не ударила в грязь лицом.
Махнев обедал вместе со всеми и опять хвалил ребят за порядок и тишину. Дивился даже: дома, мол, двое-трое «гавриков», а за столом иной раз такой ералаш подымут, хоть пори их, а тут сотня с лишним, и все идет чередом, все чинно, тихо, мирно. Особенно понравились Авдею Захаровичу дежурные в чистеньких передничках, такие проворные, такие вежливые.
Ступинский во время обеда сидел с Валерианом Ивановичем в комнате и дивился:
— Н-ну, прокураты! Н-ну, ловкачи!
Валериан Иванович хмуро усмехнулся:
— Мы еще и не такое умеем… М-да!
Он озабоченно прошелся по комнате и сказал, что позвал Махнева совсем не для парада и веселья. Авдей Захарович заведует столярными мастерскими, он же и член завкома — власть не малая. И нельзя ли с его помощью на лесокомбинат летом хотя бы некоторых ребят приспособить — в мастерские, на биржу — вкус бы им к труду прививать надо. А то они летами вовсе дичают от безделья.
— Я тоже думал об этом, — подхватил Ступинский, — да все недосуг было с вами посоветоваться. Беседовал как-то с директором школы на этот счет, он руками и ногами замахал: мол, что вы, что вы, отвлекать ребят нельзя, они и без того учатся плохо, школу назад тащат.
— Положим, учатся они не хуже других, — обиделся за детдомовцев Валериан Иванович.
— Но и не лучше, — отметил Ступинский. — Кроме того, директор школы высказал опасение, что орлы твои, если их допустить в столярку, стащат инструмент или спалят ее, покуривая тайком.
— Очень это плохо, когда работу с детьми ведет человек, заранее думающий о них как о недругах. Очень плохо! Из-за этого у нас вечные нелады. Иначе мы бы совместно со школой давно бы уже все наладили и ребят приспособили бы куда надо и как надо. А директор лишь только табеля отдаст мне, вздохнет, как поп после обедни — слава те, Господи, отслужил! До осени избавился от детдомовских мучителей… Я вот о чем попрошу, — прислушавшись на секунду и поняв, что обед закончился, добавил Репнин. — Пожалуйста, поговорите сами с Махневым. Ребята после обеда добьют его, вот увидите, чуткостью добьют, и о деле мне с ним, с этим мил-человеком, не дотолковаться. Занятие я проведу сам. В свое время мосинскую винтовку изучил, как «Отче наш».
— Как с лесокомбинатовскими комсомольцами?
— Приятным пареньком оказался этот секретарь. Напрасно вы его тогда распушили. Он без году неделя на лесокомбинате. После праздника они придут к нам. Думаю, мы найдем общий язык. Буду просить, чтобы Зину Кондакову торжественно, при всех воспитанниках приняли в комсомол. Школа и мы рекомендуем.
— Затем пусть комсомольцы старших ребят возьмут в свои цехи, пусть к работе приучают и к дисциплине, а потом, глядишь, и в свою организацию примут, — посоветовал Ступинский.
— Воспитанники мои сначала одно дело должны сделать, — хмуро заметил Валериан Иванович. — Пусть сначала женщину из тюрьмы вызволят. А пока Зина Кондакова только и достойна…
— Ну, ну, вам виднее.
Опасения Валериана Ивановича подтвердились. После «мертвого часа», в который, конечно, ребята и не подумали спать, организовался хоровод. Девчонки и парнишки, коих в другое время ни в какой хоровод не загнать, взявшись за руки, ходили кругом и, чтобы потрафить гостю, дружно отрывали:
Взвейся, знамя коммунизма,
Над землей трудящих масс!
Нас ни Бог и ни святые
Не спасут нас в этот час!
Только красные герои!
Только красные орлы!
Только красные орлы!
Эх, пролетарские сыны!
Умиленный чутким приемом и песней, которую Авдей Захарович пел в гражданскую войну, еще в отряде Щетинкина, он ушел из детдома под вечер и, пожимая руку Валериану Ивановичу, чуть было не прослезился.
Валериан Иванович любезно провожал Авдея Захаровича до дверей и только поражался: «Вот чертенята! Вот довели ведь!..»
А ребятня, сдерживавшая себя целый день, начала резвиться так, что пыль столбом поднялась. Борька Клин-голова и еще человек пять, спровадив шефа, ходили на руках по коридору, а остальные орали, бегали. И никакого удержу на них не было. Они довольны собой: наякорили профсоюзного дяденьку Махнева, коньки выпросили…
Ступинский, с непривычки оглохший от шума и гама, высказал шутливое сочувствие заведующему детдомом, сказав, что ему полагается надбавка зарплаты за «вредность» и выносливость, и тут же кинулся догонять Авдея Захаровича.
Настиг он его уже у Волчьего лога. Посмотрел сбоку на довольнехонького Махнева. Пристальнее приглядевшись, заметил: в глубине его морщин вместе с радостью залегла сумрачная скорбь. Должно быть, Авдей Захарович думал о детях, которые не дожили до этих дней.