Кража - Астафьев Виктор Петрович 28 стр.


Тихо пробрались парнишки в раздевалку и не повесили свою одежонку вместе с остальною, а постояли и, не сговариваясь, сунули шапки и пальтишки с чужим, противным запахом в угол, за вешалки.

На кухне, вполголоса напевая: «В степи под Херсоном высокие травы…» — дежурные чистили картошку. Ужинать Толя и Мишка не стали, забрались в постель и разом, как бы свалив ношу, выдохнули:

— Мировуха!

— Мишка! — позвал Толя. — Иди ко мне.

Мишка рыбиной метнулся с одной кровати на другую. Парни залезли под одеяло, пошушукались, посмеялись, угрелись и незаметно в обнимку уснули.

Во сне оба вздрагивали, постанывали. Страшное, должно быть, снилось парнишкам. Женька Шорников и Малышок подняли головы. Они ждали Толю и Мишку, ловко притворяясь спящими. Натянули валенки парнишки и поспешили к Валериану Ивановичу.

Постучали.

Всегда чутко спавший Валериан Иванович зашевелился, зазвенела пружинами кровать, заговорили под грузным человеком все железки. Ребята приникли к дверной щели и в один голос доложили:

— Варьян Ваныч. все в порядке!

— Что в порядке? — хрипло отозвался заведующий.

— Толька с Мишкой отнесли деньги.

— А-а, ну хорошо, хорошо. Бегите спать.

Женька и Малышок ликующе подпрыгнули, поборолись маленько в коридоре, а потом прямо в подштанниках, по-домашнему, заглянули на кухню, взяли из таза горстку картофелин и уже в постели схрумкали их, как орехи.

Назавтра во время обеда за Аркашкой и Наташкой пришла мать. На ней была мятая, пахнущая дезинфекцией одежда. Должно быть, поспешила сюда прямо из камеры, и запах тюрьмы еще не выветрился. Лицо у нее утомленное, осунувшееся, с темными обводами у выгоревших глаз. Рукава телогрейки отчего-то свисали ниже рук, и чулок на женщине не было, утерялись, видно, в тюремной кладовке, а ждать, когда найдут чулки, она не захотела.

Злым рывком распахнула женщина дверь в комнату Валериана Ивановича.

Через несколько минут в притихшую столовую вбежала дежурная и с придыхом выкрикнула:

— Аркашка! Наташка! Вызывают в кабинет!

— Да пусть поедят, куда спешить-то? Не на пожар! — запротестовала тетя Уля, насыпая в кармашек Наташкиного платьица леденцов и урючных косточек. Сама же она и увела детей в комнату Валериана Ивановича, которую упорно именовала «канцелярией».

Валериан Иванович долго о чем-то разговаривал с матерью Аркашки и Наташки. Но о чем — ребята расслышать не могли, хотя и крутились у двери. Был уже звонок на «мертвый час», малыши разбрелись по комнатам, а все старшие ребята чего-то ждали.

Толя стоял, прислонившись спиной к стене, и тоже ждал. Лицо его как будто постарело, за эти дни, лишь глаза ровно бы воспалились от сверкающего снега, а в теле расслабленность была, усталость. Болело под ребрами тупо, будто он проспал всю ночь на остуженных камнях. Потряхивало нутро мелконьким кашлем.

Наконец тетенька вышла, утирая концом полушалка глаза, и вывела за руку Наташку. Аркашка весь красный шел следом, потупившись, терзая в руках шапку. Наташка, заметив Толю, бросилась к нему, обхватила его руками и, заглядывая снизу вверх, счастливо сообщила:

— А к нам мама пришла!

Сердце у Толи растроганно дрогнуло, и тут же летучий холодок коснулся его. Через силу улыбнулся он девочке, потрепал яркий бант на ее голове. Женщина резко отдернула девочку к себе, сорвала бант, будто сорный мак, швырнула его к ногам столпившихся ребят.

Наташка захныкала.

Женщина подняла ее на руки, хлопнула ниже спины и прижала к груди, а к боку Аркашку. Загораживая своих детей собою, точно курица-парунья, она пятилась к двери и кричала отрывисто, словно с оттяжкой, наотмашь хлестала по лицам:

— Шакалы! Шпана! Воры! Сволочье!..

Дверь взвизгнула. Пудовая гиря подскочила вверх, бухнула в ободверину, скрипуче повторила: «Сволочье!» — и закачалась на проволоке.

В растерянной тишине только и слышалось это ржавое, тягучее поскрипывание. По замарелому стеклу промелькнула торопливая женщина с ребенком у груди и следом узенькая тень мальчика, тоже быстрая.

Гиря перестала раскачиваться, повисла, но что-то еще раз-другой подавившейся цыпушкой пискнуло под нею.

Ребят будто ветром размело. Кого куда. Толя остался один в коридоре. Он шагнул к окну, уперся лбом в холодное стекло, все в ребрах льда, и так стоял, весь обвиснув. От стекла приятно холодило лоб, и лишь это единственное ощущение он воспринимал сейчас. Еще ныло под ложечкой, и кожа на груди сделалась ровно папиросная бумага. В голове не было никаких мыслей, и внутри, там, где полагается быть душе, пустота. Будто вместе с женщиной, с детишками ушло все и осталась только саднящая усталость и скорбное сожаление неизвестно о чем.

Сколько простоял Толя один в коридоре, упершись лбом в оледенелое стекло, он не знал. Не хотелось ему идти в комнату, не хотелось видеть ребят, опять тянуло на улицу, в лес, в одиночество.

Слез не было. Не плакалось. А хорошо бы завыть, торкнуться башкой в раму. От подтаявшего льда текло по лицу и за ворот рубашки, но он не мог оторвать взгляда от маленького, с пятачок величиной, продуха.

В махонькое отверстие прямо на него выплывала лодка, по-живому зыбясь и обозначая сначала контурно, а потом явственно самое себя и все, что в ней.

А в ней на носу, как в гнезде, закутанный в дождевик мальчишка.

Щелкают коваными наконечниками шесты. На мелких местах щелкают резко, на глубоких — глухо.

Руки перебрасывают шесты. И рукава то спадают до запястий, то отлетают до локтей. На. корме резкими, сильными рывками отталкиваются смуглые узластые руки, на которых набухли ветвистые жилы от кистей и до крутого локтя.

Это кормовой. Он управляет лодкой.

Женщина, что впереди, стоит с шестом, как в залуке, так и на струе, подбрасывает шест легко, непринужденно и о чем-то болтает, болтает…

— Ну что, Анатолий, тяжело? — услышал Толя и вздрогнул.

Лодка пропала, осталось перед глазами лишь мутное стекло с ребрами льда, оплывшими и истончившимися от дыхания.

Толя хотел закричать на Валериана Ивановича. Но не мог закричать. Перед ним стоял в помятых шароварах, в покоробленных кожаных сандалиях без ремешков пожилой человек с колючей сединою, искрящейся по щекам, и с чайником в руке. В голосе его как будто была строгость, а в глазах, небольших глазах, перепутанных красноватыми ниточками, участие.

Толя отвернулся, провел пальцем по синеватому, расширившемуся продуху, похожему на детдомовское озерцо за дровяником.

Стекло скрипело, как тупая пила.

— Перестань! — покривился Валериан Иванович. — И почему ты не в постели? «Мертвый час» все-таки.

Толя упрямо молчал, и в этом молчании чувствовался закипающий вызов.

— Законы для всех одни. И пока живешь здесь…

Толя спиной чувствовал, как заведующий возвращался из кухни, нацедив чаю, как приостановился он у двери своей комнаты, потоптался, почти неслышно обронил свое: «М-да!»

— Может быть, зайдешь? Чаю бы попили, — словно оправдываясь, предложил несмело Репнин.

— Не хочу я никакого чаю! Ничего не хочу! Отвяжитесь вы, ради Бога! тихо простонал Толя и откусил грязную льдинку с перекладины рамы.

Валериан Иванович ногою открыл дверь в свою комнату и, высоко держа чайник и стакан с блюдцем, исчез.

Толе почему-то сразу сделалось не по себе. Когда здесь над душою стоял Валериан Иванович, наорать хотелось или пожаловаться, припав к нему. Ребятишек вон увели — пожаловаться, двух чужих малышей, а ровно бы от души что оторвали.

Толя выплюнул льдинку, провел по лицу рукою. Стекло распаивалось, стачивались серые от пыли на подоконнике клыки. В верхней дольке рамы шмелем шевелился солнечный блик.

Ах, если бы еще раз увидеть лодку! Еще раз заслониться от всего!

Помнит шесты, руки, а лиц отца и матери не помнит. Не помнит, куда и зачем плыли. Но до удивительности отчетливо видит, как потемнело вокруг, слышит, как резче защелкали шесты, как забулькала вода у щек лодки. Берег побежал мимо, ровно бы на колесах, быстро, с рокотом. Суетясь меж выступивших из воды камней, нащупывая острием носа разрез струи, лодка плыла под сумрачный навес скалы, исполосованный птичьим пометом.

Отец и мать схватились руками за расщелины утеса, тревожно глядели вверх, а там грохотало, сверкало, раскалывалось небо. Утес вот-вот должен был вздрогнуть и низвергнуться на них.

Густо и шумно обрушился дождь. Он плясал рядом с лодкою, тонконогий, пузырчатый. Он вздрагивал, ежился, прыткой рысью припускал по черной воде. Молнии огромными серпами подкашивали его, как крупную траву, стрелами вонзались в густые, гибкие заросли. Небо рвало в клочья синим огнем. Грохотало так, что белые рыбки ельцы взлетали из раскрошенной воды, ворохами узких листьев опадали в лодку и подпрыгивали в ней.

Артельно, с шумом и гамом пронеслись на улицу детдомовские малыши. Они гнали по коридору чью-то шапку вместо мяча.

— Отдайте! Ну отдайте же! — суетился белобрысый мальчишка, пытаясь, как вратарь мячом, завладеть своею шапкой.

Толя подхватил ударившуюся в окно шапку, нахлобучил ее на белый кочан мальчишки и вытолкнул его за дверь.

«Мертвый час» кончился. Нужно было уходить.

Мимо комнаты заведующего Толя прошел на цыпочках, предполагая, что Валериан Иванович отдыхает.

А Репнин в это время сидел у окна, швыркал чай из блюдца, давно уже утратив все правила застольного этикета. Он думал неторопливо о том, что вот и еще одну беду, как гору, перевалили в доме, еще одна забота минула. А сколько их будет? Каких? Сама жизнь и работа тут такая — одолевать, искоренять людские беды. Здоровьишко ж не то уже. Да и годы немалые. Когда только и пролетели?..

Оставив недопитое блюдечко с чаем. Валериан Иванович выглянул в коридор. Толи нет. Ну и добро! Значит, легче парню стало. Значит, перегоревал. Ребячье горе отлетчиво, крылато.

Репнин заметил стул, все еще стоявший у двери, и оттуда, как выстрелы в упор, зазвучали слова женщины:

«Ворье плодите! Всех засудить надо!»

«Как это всех?»

«Тех, которые в милицию деньги принесли, арестовать — они об остальных расскажут!..»

«Мы уж тут сами разберемся, голубушка».

«Как же, разберетесь! Заодно с ними небось?»

«Не со всеми».

«Во-во! Я и говорю, одна шайка-лейка! Какой же процент они вам дают?»

«Когда как. В зависимости от настроения…»

М-да, это тоже надлежало вытерпеть, дать выпалить гнев человеку, а потом успокоить, умилостивить его, унижаясь и сдерживаясь, чтобы и самому не разораться и не навредить ребятам. Ведь если женщина будет добиваться, настаивать, могут для примера сослать в трудколонию Толю с Мишей — потом доказывай, что не они должны там отбывать наказание…

Валериан Иванович убрал стул. Женщина почему-то никак не хотела проходить от двери и все натягивала юбку на голые колени и прятала руки в рукава. Она стеснялась самой себя. Стыдливость свою она прикрывала грубой бранью, и заметно было — сразу полегче ей сделалось.

И то ладно.

Перед Валерианом Ивановичем проходят недавние события.

Гоша Воробьев. Кража. Брат и сестра — Аркашка и Наташка. Зина Кондакова. Паралитик. И прошлое не забывается, давит тяжестью. Парнишка стоит, упершись лбом в стекло. О чем он думает? Что свершается в его душе? Какая работа идет там? И пожалеть нельзя. И в разговоре блюди осторожность. Он сейчас чутлив ко всему, как птица при первой линьке. «А я потревожил его, старый осел… И слова-то подвернулись… И без того одиноко парню. Очень уж переменился он. Погрубел и понежнел — все вместе…»

Но тут же Валериан Иванович бранит себя за излишнюю мнительность: «Парнишка и парнишка, как и все прочие парнишки, и нечего преувеличивать. Он, видите ли, ждал немедленно награды за свой благородный поступок. Нет, ты, Анатолий-свет, проживи жизнь так, чтобы в конце ее люди сказали тебе спасибо, и тогда считай, что прожил ты ее не напрасно. М-да!..»

Помнит…

Дождь. Молнии. Река.

Как посветлело сразу, помнит. И хорошо дышалось. На той стороне реки еще уходил с приплясом дождь, еще горы были отгорожены там рябящим пологом, прошитым солнечной пряжей. А у лодки все уже сверкало умыто. Со скалы часто и крупно капало. Из каменной расщелины шумно лилась коричневая, быстро иссякающая вода. Мутный поток тащил по глубокой реке растопыренную хвою, сосновые шишки, сухой гриб, головки фиолетовых цветков, кружило пустоглазую шкуру змеи.

У дряблых, зализанных водою щек лодки слоистой свилью переплеталась волна. Что-то в глубине ее возникало белое, пятнистое и тут же морщилось, исчезало.

Это был студеный зрак реки — он жил на самом дне.

От него исходило смутное, гнетущее ощущение. Родом данным инстинктом мальчишка почувствовал, что это ощущение холода и глубины надо преодолевать.

Вот он, борт. Вот вода. Близко. Рядом.

Как страшно было руке спускаться по борту, будто по утесу. На ковыляющих пальцах ползла рука, ползла по борту к воде.

Он обреченно ждал, как схватит его сейчас тот, с холодным зраком, и…

Но тут пальцев коснулось игриво что-то холодненькое, щекотливое. Он облегченно засмеялся и перевесился за борт.

Никакого зрака там не было. Бежала волна, пересыпалась пузырьками. Он хлопнул ее ладонью по макушке, и она воронкою закружилась, заулыбалась и ушла. Хлоп другую — и другая волна заиграла брызгами. И тогда решил он в охапку схватить косматую веселую волну, раскинул руки, бросился на нее. Тут же его схватило скользкими холодными лапами самого. Мгновенно обволакивающая покорность оттого, что доверился, обманулся, точно сон, спеленала его. Крик застрял в горле. Звон в ушах. Царапающая боль в носу. И быстрый, как просверк молнии, женский вскрик…

…Какая же связь между тем днем и нынешним? Почему раньше никогда не вспоминалась лодка?

Толя шел за город к кладбищу, надеясь, что там он додумает, поймет что-то, а додумав, поняв, обретет покой.

О том, что покоя ему теперь никогда не будет, он еще не знал.

Он шел один, и все, что было в его душе, а всего-то было еще горсточка, нес с собою. Но и эту малую ношу тащить уже было нелегко. Живые люди еще больше растревожили его, и он хотел покаяться мертвому Гошке Воробьеву, покаяться и за себя, и за людей. Хотя с Гошкой он не водил дружбы, а просто жил с ним в одном доме.

Зазимок сдавал. Снова расквасилась дорога на кладбище, узенькая, хилая дорога. Прежде она была торная, а теперь редко по ней ходят и еще реже ездят.

Дул ветер, тугой, широкий, растянув вполнеба заводские дымы. Он подталкивал Толю в спину, щекотно шевелился за воротником пальтишка, из которого Толя так быстро и незаметно вырос.

Толя остановился. Нудило ломаную ногу старой, ржавой болью. Он потер ногу ладонью. В больнице говорили, что переломы у молодых так же, как и у старых, одинаково болят к мокропогодью.

На окраине города, ударившись стеклами в солнце, светился окнами дом. Успел он когда-то по-стариковски ссутулиться и осесть коньком к земле.

Боль в ноге поутихла. Толя хотел идти дальше, но так и остался стоять в дорожной выбоине, глядя на призрачно колеблющийся горизонт.

Оттуда, из туманной дымки, снова выплывала лодка. Солнце сжигало синюю паутину, высвечивая ее все отчетливей. Зарываясь носом в живую от солнца синь, лодка спешила к нему.

Толя за ухо стянул шапку, ровно бы желая услышать пощелк шестов, и стоял напряженный между старым многооконным домом, в котором ему осталось жить один год, и между лодкой, которая зыбалась на горизонте, в синих волнах, спешила и никак не приближалась к нему.

У спая неба и земли начало высветляться, остывать, и понесло оттуда знобкой, весенней свежестью. Она катилась над тухлыми испарениями болот, над чахлым редколесьем и переполняла тело мальчишки пьянящим властным и беспокойным зовом, лодка уже не взлетала на синие волны — померкла от предвечерней стужи синь.

Погрузилась лодка в глубину памяти.

Толя поежился, натянул шапку и двинулся дальше по дороге, на которой позванивали и крошились тоненькие, только что застывшие льдинки.

На кладбище он сидел возле просевшей, мокрой могилы, на мокрой кочке, заросшей брусничником, и впервые за много последних дней покойно было у него на душе, благостная расслабленность охватила его, и, если б можно было, он вытянулся бы сейчас на земле, глядел бы в небо и ни о чем не тревожился, не думал, просто бы молчал и смотрел. Но земля была студеная.

Назад Дальше