«Чтобы на запаску убраться, Кузину переводчик не надобен», — прикинул Иван и мысленно поблагодарил судьбу за то, что вывела его из-под бомбёжки. И поспешил. Обманулся. Локаторщикам «восьмёрки» потребовался человек для ночной связи с кубинским начальством. В их распоряжение Иван и поступил, немедленно получив задание пойти на склад за сеткой против москитов.
Эта сеть была тяжелее всякого невода. Иван с напарником еле её доволохали. Но без неё локаторщикам пришлось бы жарко. Изготовители всевидящего локатора и на мизинец не знали, что Кубе приспичит брыкаться, тягаться с американцами. «Восьмёрка» была сработана крепко, в расчёте на Якутский мороз, так чтобы перепад между улицей и кабиной составлял минимум двадцать градусов. Вот он и составлял теперь: на воле +28, в локаторной +48. А тут ещё сердобольный Славушкин с погудкой «Муерте, так с музыкой!» притащил ближе к ночи спирт, отдававший слегка бензинчиком.
— Ну, братцы, Кузин наделал дел! — доложил он, уместив флягу в ведёрко со льдом. — В Антигуа хоть не появляйся. Стёкла повыбиты, детишки ревут, падре, сука, конец света предсказывает. А народ — темнота! — верит и злобится. Дон Алонзо мне кока-колы не дал, облаял, как кошку. И даже бордель закрыт, представляете!? У дуэньи от Кузина месячные появились, чего с ней тысячу лет не было, ну и вприхватку — ик-пик, икота.
— Интересно, откуда такие подробности? — вылупился на Славушкина Иван.
— Не в этом дело, — замельтешил тот. — Вы за экраном лучше следите, не то зевнёте американцев и… и не успеешь налить…
— Учи учёного! — отмахнулся потный, как кочегар, оператор, утирая солёные ручейки со лба и глядя вполглаза в зелёный со стрелкой «иллюминатор». — Нашёл дедушка, чем внучку пугать! — и, подавившись, вскричал вдруг обиженно:
— Летят, мать их за ногу! Да сколько же их!?
На экране отчётливым роем показались белёсые точки — белые мухи смерти. Локаторщики оцепенели. Рассыпавшись на боевые группы, рой барражировал прямо над базой и на такой высоте, что зенитками, хоть хобот вытяни, не достать. А запускать «земля — воздух», как понял Иван из давешнего разговора между Лексютиным и Команданте, кубинцы не дали ещё согласия. Засветить такое оружие, равно как и пустить в дело Кузина, означало бы для них верную гибель. Ощетинившись всем «зверьём», Гуантанамо стёрла бы остров в порошок, так что Третья мировая война, если бы потом и развязалась, то без участия Кубы. К тому сроку её бы ни один Колумб не нашёл. Так говорили расчёт и здравый разум. И зачем Никита-эксцентрик, будто контуженный навсегда Сталинградом, солдат на остров швырнул, зачем затеял всю эту игру на нервах — одному Богу было известно, да и то в общих чертах. Пути невежественных и тем могучих людей неисповедимы. Им не перед кем отчитываться. Их личный зуд считается всенародным. А коли так — почешемся все. И вот, верша свои бессмертные, как им мнится, дела, они и тела исполнителей считают бессмертными, а свои — так и забальзамированными при жизни. А что такого? Жизнь есть должность, а должность — вечна. Так в бой, товарищи! За нами не пропадёт. А если сосёт под ложечкой, так это к деньгам, или наоборот — к торжеству коммунизма.
И всё же Ивану, да и другим, наверно, не хотелось ни за так, ни за деньги пропадать на острове пальмовых крабов и сиреневых птиц. Во всяком случае в этот момент никого не заботила мысль о воинской славе и назовут ли его именем профучилище в Земнорайске. И сколько бы ни ругался, ни топал ногами Никита, у Ивана, к примеру, идею пальмовой революции отодвигал клешнями москворецкий омар, в голову лезли родители, земляничный косогор детства и почему-то Сандуновские бани. Но сквозь всё это резко думалось, что проклятая база начинена керосином, фугасками и длинными ящиками с чешским клеймом, к которым солдат даже близко не подпускали. И достаточно одной «белой мухе», что сейчас на экране, скинуть единственное «яйцо», как всё в округе взлетит, и они породнятся с жителями Антигуа уже вторично — на небесах.
И если вам резали запущенный аппендицит в каком-нибудь Земнорайске, вы сразу поймёте ту зыбкую грань, то состояние безнадёжности, какое пришлось испытать локаторщикам в преддверии небытия.
— Ёлки-палки, надо «кубарикам» сообщить, — выдавил из себя оператор.
— А толку-то, толку? — сбиваясь на шёпот, произнес Славушкин. — Они ничего не решают. Соберут митинг, разве что…
— Резонно, — сказал Иван, но всё-таки, верный долгу, выцарапался из-под москитной сетки и побежал на КДП.
В дежурной комнате КДП гулял приятный сквозняк, обеспеченный стеклобоем Кузина. Положив ноги на стол, независимое трио кубинцев резалось в покер. А за пультом сидел незнакомый Ивану усталый спец, никак не меньше майора по возрасту, подчёркнутому лёгким, щетинистым серебром на волевом подбородке.
Иван доложил по-русски, затем по-испански.
— Patria о muerte! — повскакивали кубинцы, а один сверхгорячий даже карты рубашкой вниз бросил, стрит [30]показав: — Patria о muerte! Venceremos! [31]
— В другой раз, — снисходительно покосился на стрит небритый, будто четыре туза как минимум на руках имел, — и к Ивану уже вполоборота: — Пустое, земляк… Они ночами взлетать не обучены. Где вскочат — там и сядут.
— Так что ж это за готовность? Нумер нуль, что ли? — не удержался Иван.
— Приказы не обсуждают, — беззлобно отмахнулся усталый. — Идите к своим. Не отвлекайтесь.
Иван с тяжёлым сердцем потопал к локатору.
«Готовность к чему-либо — к труду, к обороне — наша главная доблесть, вне зависимости так ли это, — рассуждал он довольно уныло, по-вольнонаёмному. — Главное — состояние беспрекословности, оно же «душевный отклик». А дальше хоть трава не расти, всё само собой образуется».
Скепсис Ивана был преждевременным. Он не учёл силу предвидения, какая заложена в генералах с деревенского детства. Они как никто другой знают: туча — ещё не дождь. И когда это подтверждается ждут ордена.
Когда Иван уходил докладывать, локатор был окружён тревожной, угнетающей тишиной. В патлатых кустах шебуршала пискучая дрянь — видно, точили зубы москиты, рассерженные плохим запахом передвижки и докучливым, механическим жужжанием движка. Теперь же крытое сеткой пространство озарялось из распахнутых дверок локаторной достаточно ярким светом, и было видно, как раздетая до трусов обслуга пляшет танец сиртаки над ведёрком со льдом.
— Пронесло!! — встретил Ивана Славушкин, обдав попутно спиртовым ароматом. — Улетели в… на…, к… матери!
Сложность маршрута, объяснённого Славушкиным, позволяла надеяться, что бомбовозы не просто ушли, но и вряд ли вернутся. И всё как-то поменялось вокруг. И сорные кустики стали приятно лохматыми, и Славушкин сделался великолепным, и пожарное ведёрко — серебряным, и даже жамкающие москиты казались заместителями Соловьёв по политической части. Про спирт же и говорить смешно. Он полностью потерял привкус бензина, будто в неополоснутой бочке и часу не ночевал. Вот что значит — а мы ещё кочевряжемся — мирное небо над головой. Под ним и солома едома.
И как бы ни было то накладно, побольше бы таких ложных воздушных тревог, тогда и любые земные крохи — услада и всем ворчаниям конец.
Иван причастился к гуляющей кружке и влился в общий победный танец. Не оттопырился, дескать, ф-фе, ну их, этих гуляк, такие в метро на гармошках играют, не знают приличиев. И это опять же к пользе тревог склоняет, к готовности нумер один. Тревога объединяет.
Но не глыбко донце у кружки, когда из неё ордена обмывают или выход из окружения. И Славушкин как почётный житель Антигуа, взял на себя добавку добыть.
— В склад горючки сейчас не подступишься, — сказал он. — А в Антигуа — круглосуточно…
— Так облаяли же тебя, — напомнил Иван.
— Это с того, что я на слова бедный, — стоял на своём Славушкин. — А ты объяснишь в красках, как мы американцев погнали.
— Ну да, веником и «пошли вон!» — проворчал Иван.
— Тебя для того и учили, чтоб складно врать, — упёрся Славушкин, и локаторщики его поддержали:
— Положение исключительное, Иван!
— Ты один у нас разговорчивый…
— А если тебя хватятся, не откроем. Скажем — двери заклинило… У нас всегда так. Не первый год замужем, что ты!
Локаторщики, видно, поднаторели всем и вся пути отрезать. Отвертеться — поди попробуй! Тем паче, в распоряжении Ивана был «кадиллак» Кузина с полной заправкой, а Славушкин, как нарочно, выходной пароль знал.
Иван сердито в предчувствии, что непременно попадёт в передрягу, сел за руль. Внешне раскрепощённый Славушкин бойко плюхнулся рядом и не совсем уверенно из Земнорайских запасов Ивану выделил:
— Не бойся, скоро поженимся…
На выезде, возле ворот, стерегомых усиленными патрулями, он проскулил как-то надрывно:
— Виктория, братцы, вик-то-ри-я! В смысле — победа.
И, получив в хвост «En modo global!» [32], «кадиллак» помчался в Антигуа.
Глава VII
Дневные волнения утомили Антигуа, и приземистый, вытянутый, как береговое село, городишко спал. Лишь в центре животворной иконой светилось неоновое окошко дона Алонзо — владельца питейной лавочки.
И тут Славушкин маху дал. Первым выскочил из машины и вразвалочку, с видом на мировую к дону Алонзо сунулся. Ставни светлого заведения упали, будто подрубленные, и — мрак, тишина.
— Это же я, Сальвадор, дон Алонзо! — заегозил Славушкин.
Глухие ставни не колыхнулись, молча дали понять, что именно Сальвадор-подрывник, Сальвадор-самозванец глазам степенного дона сегодня особенно неприятен.
— Ишь ты, скажите пожалуйста! — размахался руками Славушкин, перед Иваном стыдясь. — Когда деньгу делаешь, нельзя быть злопамятным. Это тебе не государственный магазин, не за спасибо гнёшься!
— Бесполезно, — сказал Иван. — Тут нам ничего не обломится.
Славушкин покряхтел, почесался:
— Знаешь, Иван, только ты никому, сам понимаешь, — издалека пошёл он. — Тут в бардаке у меня, ну, у дуэньи, проще сказать, кое-что припрятано. Литра с три в молочных бутылках. Чистого. Me компрендес? [33]
— Да ты что? Второй час уже, — напомнил Иван. — Дуэнью твою не добудишься.
— Не говори, чего не знаешь, — сказал Славушкин. — Дуэнья Пуга днём в погребе отсыпается. На холодке! А ночью её и втроём не уложишь. Халатом утрётся — и ни в одном глазу.
Входной фонарь весёлого заведения был погашен. Путь клиентуре здешних окрестностей перекрыли сегодня дорожные патрули, да и злодейство Кузина вспугнуло девушек, отбило охоту трудиться. Однако на втором этаже светилось узорчатое, с выходом на балкон окошко, что не дало почему-то радости Славушкину, а как бы застигло его врасплох.
— Не спит, зараза, — сказал он нервно, с какой-то опаской в голосе и, заплетаясь, повёл Ивана по винтовой лестнице на бельэтаж. — Я выдам тебя за большого начальника, — бормотал он. — Меня, конечно, здесь уважают. Да… Не то что Чанова! Ты уж не подведи меня, держи грудь колесом и говори что я скажу. Она немного с придурью, шебутная… Понял?
Иван почему-то понял, что Славушкина трёпка ждет. И не ошибся.
— А-а-а, — мистер Злавочкин, — опасно растянув «а», поднялась с атласной подушки дородная, в осеннем соку рыжая бандерша, наглоглазая, с громадной, «бельевой», по выражению прачек, грудью, какой почтенную публику на привозе раскидывают по пути к овощному прилавку. — Nuestra simpatica raton de voyu, [34]Злавочкин!
— Не знаю, о чём она, но это недоразумение! — с потусторонним лицом заюлил «мистер Злавочкин» и «начальника» наперёд выставил, загородился: — Это наш хефе, шеф Гранде, сеньора Пуга! — и кулаком шефа в бок подтолкнул, — да объясни ты ей, бестолковой, что у нас зарплата двадцатого, кхм, кхм, то есть по старому стилю — третьего. И стёкла вставим, скажи, за счёт революции. Мало ли что между друзьями бывает? Чего уж там, а?.. Я же не для себя стараюсь. Ребята ждут.
О, Господи, чего для ребят не сделаешь! Иван в причудливой, краденой из «Дон Кихота» манере изысканно объяснил, что сиюминутные, право же недостойные омрачать светлые очи прекрасной сеньоры ремизы Злавочкина вызваны не слабокарманностью, а молодостью, забывчивым нравом, и такую мечтательность сеньора Пуга, чья душа столь же необъятна, добра, как и её великолепное тело, должна как истинная католичка простить, за что ей сторицей и воздастся третьего, и не позже, по Юлианскому календарю.
Проповедь растопила сеньору Пугу. Как и всякая хабалка, она не в силах была устоять перед лестью воспитанного, а стало быть, и кредитоспособного кабальеро — на острове эти понятия стыковались, не разбегались по разным углам.
Царским жестом она подманила к себе Славушкина, куклёнком его развернула и наградила шлепками. И тот, места, куда ата-та пришлись, почесав, смикитил, что гнев на милость сменён, даже вообразил лишнее.
— Я рассчитаюсь, Иван, не сомневайся, — сказал он искренне. — Но ты, будь другом, спроси, не возьмет ли натурой?
— Ты безумец, — отрезал Иван.
— Я не безумец, — покраснел Славушкин. — Я на машину коплю, вношу валюту, — и, губы по детски надув, закапризничал: — Лече, сеньора Пуга! Отдайте мне лече русо… [35]
— Esperas, sovieticos! — сверкнула пронзительными глазами дуэнья. Она мгновенно смекнула, насколько нуждаются визитеры в «русском молоке», насколько они зависимы. — Tengo una peticion para usted… [36]— и крикнула в боковую полуоткрытую дверцу: — Amparita!
На зов её из альковного полумрака вышла девушка и… и Иван как-то плохо стал что-либо соображать.
Иван давно мнил себя непробиваемым. Все эти попищал очки из «дворянских гнёзд», скованные сюртуками томления, и укрупнённые золотыми моноклями слёзы вызывали в нём некий протест, а напыщенные рыдания Вершинина под сорочий аккомпанемент трёх сестёр заставляли складываться пополам и бежать с видом «живот болит» со спектакля. Такого рода литературно-драматическая любовь, казалось, так и просилась на музыку Лекока — Легара. Тогда бы там и па-де-труа и уморительное с подскоками детонне объяснялись естественно: «Наш ум отшиблен канканом, ну что с нас взять, господа?».
Однако сейчас Иванов ум тоже сместился, освободил место для пустоты, и слова Пути укладывались туда сыпучей поленницей, с перебросом одно на другое.
Суть разговора сводилась к тому, что девушку Ампариту — племянницу бандерши — ждут не дождутся в Гаване родители, куда она отчаялась нынче добраться, поскольку военные патрули перекрыли дорогу, и проскочить в город можно лишь под охраной и патронажем хефе. Такая маленькая услуга хефе зачтётся: к русскому молоку будет добавлено нечто менее отравительское… К тому же сеньор ничем не рискует: начальству на острове все дороги открыты, а будет кто спутницей интересоваться, так хефе с его воспитанием сможет любого на старокастильском куда подальше послать.
Иван стоял вкопанно, не понимая, что с ним происходит. Девушку он не рассматривал, в оценку по мелочам не брал. От отпечатал её в себе разом, как это бывает внезапно в лесу, когда на белой березе тебе открывается лоскутом бархата царская бабочка махаон, и ты, не вглядываясь в узоры, следишь за пассами её таинственно-медленных крылышек. И хотя совершенно не представляешь, что с ней потом делать, берёт трепет бабочку всё же поймать. Не хапом, конечно, а лёгким зажимом крылышек двумя пальцами, что незаметно вроде бы ни для неё, ни для тебя. И сам не знаешь, что больше в тебе в такую минуту — немого азарта или тоскливой боязни бабочку упустить… Ведь не увидишь потом! Разве что ночью приснится.
Славушкину, тому попроще было. Он твёрдо знал: «Всех бабочек — на булавку!». Он лишь секунд-но взопрел, будто влетел в чужую избу с мороза, но тут же подразобрался, где печь, где икона, и пялился на Ампариту открыто, в рассуждении, что она, конечно, весьма, даже очень, но какая-то составная, будто сельский велосипед: лицом — чистая Фудзияма, но вот глаза, хотя и с козьим разрезом — тут всё правильно, но синие, с задавучей искрой, каких японцы — себе дороже — не носят; да и в целях лёгкой походки, чтобы не трепать обуви, имеют ногу короткую, маленькую, не то что у этой длиннохвостой змеи, что не испытывает ни должной робости перед Славушкиным, ни желания ему угодить. Отрастила ресницы в два сантиметра, дура, и подмигнуть офицеру для неё теперь, видишь ли, целый труд. Отменная девушка, но… но плохая.