Алиса в Стране Советов - Алексеев Юрий Александрович 4 стр.


— О Господи! Мы ли не накопили? — вырвалось у Ивана.

— Кхм, а Диамат-то не зря, — ожесточил вдруг рисунок лица Примат. — Есть повод для выяснений… Видишь павильон? Там одна девочка плачет, расходует зря материал…

И как миллион раз повторённая статуя, простёр руку к странному зданию в виде поставленной на попа гармошки-трёхрядки.

Цоколь «гармошки» был раскрашен в полоску под клавиши, чердачный этаж — усыпан кнопочно головками малых прожекторов, а на крыльце возле стеклянных дверей висел саратовский, надо думать, звонок-колокольчик размером с колодезное ведро.

— Это и есть «гармония»? — вслух подивился Иван. — А где же сам гармонист?

— Советую повременить, — с какой-то каверзой в голосе произнёс Примат. — Не поленись колокол за верёвочку дёрнуть, и будет самое оно…

Иван ступил на забежную лестницу и дёрнул. Верёвочка с жалким стоном лопнула, оборвалась, а из немого колокола вылетела муха-заморыш и вжикнула, будто её из «варежки» сплюнули.

— Оно? Самое оно? — нарочно спросил Иван.

— Советую не залупаться! — озлился Примат и заорал: — Кузьма, твою мать, тревога!!

От этого непристойного крика стеклянные двери павильона Гармоничной личности порозовели, озарились каким-то фальшивым огнём, и оттуда вывалился пожарный в роскошной с бляхою амуниции и с укутанным в одеяльце ребёночком на руках. Топорник был величав и строг. Легионерская каска с тугим ремешком заставляла его держать подбородок выступом, как этому роду войск и положено, а выпученные от удушья глаза, казалось только и ждут команды — аларм! в огонь! в воду!

— Прекрасно! И лицо, и одежда, и главное, конечно, поступки, — аттестовал удальца Неважнокто, заложив в глаз баранку и Ивана сквозь дырку сверля. — Девочка спасена, теперь родительство устанавливать будем.

И подмигнул свободным глазом пожарному. Кузьма рассёдланно, чрезвычайно охотно Алису — кого же другого! — распеленал и с удовольствием с рук спустил, сказавши:

— Надеюсь, не будем упорствовать, гражданин «я не я, не моя»? Надеюсь, свидетели не потребуются?

— Я за свидетеля! — выскочил будто из-под земли Ба-бах. — Мы завсегда! Мы с удовольствием.

Иван онемел: «Этот-то что может знать?!». А Неважнокто сказал: «М-молодца!» — и Ба-баху кивком на подоспевшего «к пирогу» Хотьбычто указал: — Небось, он тя подбил, ну?

— Никак нет… сознательность, — вытянулся стрункой Ба-бах. А Алиса капризно топнула ножкой — будет она вам плакать, как же! — и взяла в оборот пожарного, пожаловалась Ивану:

— Папочка, этот противный Кузьма не хочет мне свою мать показать. Сам же грозится, а потом говорит: «Она в чёрном теле, ох-оханьки!»… Какие враки! Старушек ни в какой Африке не едят.

— Ну, не такие они у нас горькие, — полез в заступники за Кузьму Ба-бах, а Хотьбычто окатил его ледяным взглядом и Примату сквозь зубы сказал:

— Оголтелая аллегория, что и требовалось доказать. И про Белочку, я же предупреждал, там подтекстик, де, какие могут быть «тёлочки» от таких «ослов»? Липа! Филькина грамота. Это, кхм, и ежу понятно.

— Липа лыка не вяжет, — знающе наморщила лобик Алиса. — Под-ёжик, под-котик, под-кролик, подтекстик… Филька под-грамотный! На домике, где «Коммунизм неизбежен», пишет вместо «открой» — «закрой варежку»… И муха не залетит, замёрзнет, пропадёт, как Кузькина мамочка.

Взрослые обомлели. Нависла чёрная, каслинского литья пауза. Только Ба-бах шелестел:

— Ну даёт, во даёт! Мухи же зимой не летают, а летом варежки на...й кому нужны!..

— Вот! Послушай, деточка, что говорит рабочий класс, — зацепился за шелест Неважнокто, налившись свежей кровью и побурев. — А то шепелявишь нам тут без понятия «мамочки», «тапочки». Чёрнотелые у нас по погоде отдыхают в Крыму без всякого людоедства. Пусть дикарями, но мухи зря не обидят. Коммунизм — отдельно, мухи отдельно! И вот, Кузькину мамочку мы вам сейчас покажем… — и к пожарному обернулся: — Девочку к логопеду! Папашу в «Америку»!!

«Avec plaisir! [9]Con mucho gusto! [10]— сладко забрезжило у Ивана в башке. — Там и до Кубы рукой подать… Ампарита, моя Ампарита!». А Кузьма сказал:

— Слушаюсь! Но у меня гвоздей нет, и есть опасность… Как их укараулить двоих?

— Сядешь сверху и возьмёшь девочку на закорки, — сказал Хотьбычто.

— Тогда не потянем, — замялся топорник. — Есть опасность, что с места не сдвинемся.

— У Безопасности никогда ничего нет, кроме опасности, — буркнул недовольно Примат.

— В-вымогатели, мать вашу в гроб!

Обманный свет разом померк в голове Ивана: «Так вот что скрывается под этой одеждой, лицом и поступками!?».

Тёртый Ба-бах, видать, тоже смикитил, каков «пожарничек» перед ним; засуетился, зашарил в карманах, откуда посыпались шпунтики, шайбы, шурупчики, и наконец извлеклась горстка гвоздей:

— Вот, мне для хорошего дела не жалко, — покосился он на Ивана, — хотя таких папочек можно бы и без тапочек, без расходов на «арматуру».

«С чего этот “живой” свидетель про тапочки заговорил!? — подивился Иван. — Чем я ему жизнь испортил?».

— Понятно, — сказал Кузьма, а может, и не Кузьма вовсе, гвоздики принимая.

— Да нет, они из забора попадали… после дождя, — сказал Ба-бах.

— А молоток? — спросил топорник пронзительно.

Ба-бах поёжился, пробормотал «ета самое», порыскал за пазухой и вынул замасленный гвоздодёр.

— Это ничего, — сказал он нагло. — Я сам, по шляпку вгоню, чтобы вам пальчики не зашибить, не запачкать.

«Откуда эта страсть помогать сильным?» — окончательно приуныл Иван. А тут ещё Алиса путалась под ногами:

— И мне «крашеный» гвоздик… и мне! Что вы меня оттесняете? Не хочу на закорки, хочу на замякиш.

— Опять пузыришься, опять подтекст!? — прикрикнул Неважнокто, по сторонам озираясь. — Диамат, твою так! Куда одры подевались? И малого дела нельзя никому поручить.

Диамат посмотрел на Примата глазами Брута и сказал:

— Успеется…

И точно. Всклубилась пыль, послышалось ржание, крик «поймите правильно!», и к павильону подкатила телега с «Америкой». На крышке горбился давешний похоронщик, мерзавец, и орал:

— Я к тому, что от слов не отказываюсь! Но вдвоём подыхать оно повеселее будет…

«О Боже, неужто до совмещённых гробов докатились?!» — остолбенел с головы до пят Иван.

— Верно, браток, напару сподручнее, — расхрабрился вконец Ба-бах. — А ну-ка, давай его на раз-два рубероидом.

И, кинувшись разом в голову, в ноги, они подняли задеревеневшего, будто рулон, Ивана, а «пожарный» пригласительно крышку гроба откинул:

— Милости прошу к нашему шалашу…

— А вот и неправильно! — топнула ножкой Алиса. — Милости так не просят. «Милому алкашу воблы нашалушу» — говорит Тожемне герцогинюшка.

— Работайте, товарищи, работайте, — подстегнул дрогнувших добровольцев Хотьбычто и, уцапав девочку, будто портфель, под мышку, в сторонку засеменил.

От герцогинюшкиных слов работнички перенервничали, наверно, и Ивана в гроб не уложили, а с грохнули, так что в глазах у него стало темно. Затем крышка захлопнулась, и потемнело вдвойне.

— Ну, как устроились? — прогудел с воли голос Неважнокого.

— Отлично! — сказал Иван. — Наконец-то в отдельной квартире.

— Наглец, — буркнул Неважнокто. — Другие хуже живут и не выдрючиваются.

— Как правило…

— Сам погибай, а других обслужи…

— Либо-чтоб-всем!..

— Гордость!

— Либо-чтоб-никому…

— Рабочий патриотизм! — загомонили за стенкой на два голоса, и гвоздики «крашеные» по крышке запрыгали: дзень-дзень… ах, ённать!.. тюк-тюк-тюк… ых, чтоб тебя!.. дзынь-дзынь… Готово!

— С раската его, как князька Гвидона, и плюхом! — напутствуя, прогудел Неважнокто. — Ветер по морю гуляет и всю придурь изгоняет.

Две задницы тотчас на крышку шмякнулись, завозились, устраиваясь, и тот, что в ногах у Ивана уселся, причмокнул:

— Чмно, н-но, сивые!

Немазаная телега хрумкнула ободьями, и экспедиторы голосом человека, надкусившего сладкое яблочко, слитно запели:

Через порт трёх морей,

Отъезжает еврей…

— Да вы что, совсем оборзели!? — вскинулся напоследок Иван и, о крышку ударившись, окончательно ушёл в забытьё.

Глава III

Ивана подташнивало от килевой качки, и он обострённо слышал тягучие вздохи беспокойного моря. Волны катили гроб перекатисто и неровно, стуча о крышку дробными ударами. Добарахтаться таким самоходом до Кубы было вряд ли возможно. В надеждах оставалось разве что сделать пересадку в Босфоре — то есть отшпилить крышку, нырком соскользнуть на приютный плотик, какими выстлан по обе стороны этот узкий, местами не шире Клязьмы пролив.

Если начистоту, такой порыв он уже испытал три года назад, в конце шестьдесят второго, когда изгнанником возвращался с Кубы на исполнившем свой нефтяной долг танкере «Трудовик».

Танкер был пуст, высоко торчал над водой, едва скрывавшей винт-резак. Но не это остановило Ивана, когда он, запечатав в пистон шортовых плавок стодолларовую дарёную купюру, вышел на задранную корму и сказал себе: «Нигде, кроме как в Авиньоне».

Команда «Трудовика» предрассветно дремала, на палубе не было ни души. И старый город тоже ещё почивал, не разбуженный криками муэдзинов. Турецкое утро едва только начало розовить купола минаретов, но на плотиках уже копошились ранние куколки — ловцы загара; и босоногие оборвыши-«полиглоты» встречали русское судно коварно бьющими на подаяние воплями: «Шпартак» хорошо! Купуруза говно! Дай «Прима», праток-тофарич!».

Портовые стрелки сигарет знали чем растопить суровую душу советского мореплавателя, как подобраться к его заколотому на булавку карману.

«Отрезанному ломтю не житьё — поедом скушают», — справедливо укреплял себя в мыслях изгнанник Иван, подплывая к Босфору. Кто же не знает, что ждёт в отечестве высланного до срока спеца, да ещё лейтенанта тайной гвардии. Партия и правительство под псевдонимом «Родина» по-матерински требуют от сыновей не подвергаться влиянию заграничной улицы — из дому лишний раз не выходить, блюсти пододеяльную «трезвость» и, конечно, бесполость, поскольку любовный плен, как бы ты ни был ранен, приравнивается к предательству: постель чрезвычайно располагает к выдаче паролей, секретов и чертежей строительства социализма в отдельно взятой стране.

В момент, когда ты на лезвии, на краю, интуиция важнее рассудочности. Иван душою предчувствовал, чем отольётся ему «сыновье непослушание», какого ремня ему дома дадут с припевом «кормили-воспитывали!». От одного нытья этого можно было взбеситься. И всё же, с кормы к прыжку изготовившись, мысленно повторив «Стамбул-Париж» (небезызвестный путь русской эмиграции), он на словах «праток-тофарич» дрогнул… Да, дуря себя: «Там пачка осталась, шпанят угостить надо бы», — вернулся в каюту «за сигаретами», где и застрял в насильственных рассуждениях об офицерской чести.

Ничто не мешало Ивану прикинуться перед турками беглым матросом — отечество эту пулю с удовольствием проглотило бы. Но он нарочно внушал себе, что слишком много знает о боеготовности Кубы, сам в том участвовал, и прослыть обличителем ракетных манёвров родины человеку с улицы Трубной не к лицу. Зачепушил себя окончательно: дескать, стукачей Трубная за людей не считает, и в пивной Орлова всенепременно скажут, что он сдрейфил, скурвился, предал. «Выбрать свободу» — для них абстракция, миф, поскольку «уйти в бега» — понятие для Трубной достойное лишь в пределах границ, охраняемых Карацупой. А так — анафеме предадут, проклянут…

Конечно же, Трубная не Ватикан. Но в способности к самообману наш человек не знает себе равных.

Потом уже, проморгав Босфор и оказавшись в неодолимом саженками Чёрном море, Иван сам же свою слабину проклинал, как и тот день, когда его на Остров Свободы закинули. Мысленно он даже сравнивал себя с галерным рабом, тем только и радым, что толкает упрямо вёслами в сто пушек корабль на страх другим народам и государствам. «Да и какая там к чёрту честь, какое «освободительство», — ругал он себя, — когда туземцами «избранный» образ жизни зависит лишь от того, чьи «галеры», чьи танки вперёд подоспеют?».

Высылка с острова воспринималась Иваном как сонный бред. Но ведь и отправлен туда он был чисто по-идиотски — с серпастым паспортом и наказом прикидываться где только можно мирным чешским стеклодувом… Ну, хорошо, враг не дремлет, секретность — вторая натура Главпура. Но перед отправкой в загранку военных спецов, числом до сотни, продёрнули через вещевой склад и под одно обрядили в зелёные шляпы «Поклон из Щёлкова», в песочные до пят макинтоши «Торгпред» и в башмаки на «кок-сагызном» каучуке, неизвестном в братской Европе — ни в Чехии, ни в Моравии. И когда 99 младочехов объявились на Белорусском вокзале (сотый всегда задерживается, чтобы явиться без шляпы, расхристанным и в сопровождении «племянницы» на сломанном каблуке), когда эти секретные, бесчемоданные близнецы сгрудились на перроне, носильщики так на них и набросились:

— Куда едем, солдаты? Водка нужна?

Водка всегда нужна. А вот хриплое и на весь вокзал объявление сотому «Гражданин Славушкин, отправляющийся на Кубу, чехи ждут вас на третьей платформе!» — было не слишком уместно, «племянница» бы его и так довела без разглашения государственной тайны.

Не удалось соблюсти секретность и в Калининграде, где швартовался приготовленный сухогруз «Русь». Попутным тяглом корабль взялся везти на остров селитру. Но зарядили дожди, и загружать этот капризный порошок стало нельзя — подмокнет. «Стеклодувы», естественно, отпросились кто в «зоопарк», кто на «могилу Канта» — глянуть, действительно ли наш солдат плиту украсил затейливой шуткой: «Теперь хоть веришь, что мир материален?».

Надпись подтвердилась, но разглядывали её долго, обстоятельно. И к исходу третьего дня, когда многие «стеклодувы» без плащей к трапу явились, весь город через «племянниц» знал: наши летчики к «Феде» едут, будут Америку, если что, бомбить!

Задержка с отплытием сказалась и на матросах «Руси». Корабль отдал концы с неполной командой, и постоять на рулевой вахте, дать судну поёрзать зигзагами, сделалось главным развлечением лётчиков в их двухнедельном, нудном пути.

Непривыкшие к праздности летуны соловели от двойного морского обеда, томились сытой плотью, до синей одури резались в душных твиндеках на доллары в преферанс и в «козла» без шамайки. Лишь перестарок Мёрзлый — пухлощёкий, нарочно сонный негодяй-доброволец по кличке Монтевидео в игре не участвовал, а по каютам шныркал, садился в сторонке, листал будто молитвенник испанско-русский диксионарио и на полях, где было отмечено, кто без плащей на корабль явился, дописывал, кто кому сколько долларов проиграл и какие слова при том говорились.

На пятнадцатый день, когда от пик и трефей уже в глазах темно сделалось, кончилось курево, посудомойка Ксюша получила четыреста двадцать первое предложение руки и созрело-таки решение утопить в океане Мёрзлого, изумрудно поблазнилась наконец Колумбова земля, а засим и воочию показался порт Матансас, его разноцветные, как палочки пластилина, домики на холмах. Однако соскучившихся по земле новых конкистадоров в первый черёд оживило другое. Навстречу неопознанному кораблю вышли лодочки с загребными-альфонсами и броским портовым товаром — мечтой долгоплавателя. Накрашенные и жаркие в движениях красотки приманчиво задирали юбки и конкурентно торопили своих лодочников: «De prisa, chico!» [11]. По ходу дела они посылали заждавшимся воздушные поцелуи вперемешку с интерпонятными даже для проходивших службу в Пин-ске и Земнорайске криками: «Факи-факи о'кей!».

Непередаваемое волнение охватило корабль.

— О’кей! Шлюпки на воду! — взревел безудержно старлей Славушкин, тот, что последним на Белорусский вокзал пожаловал, а вольный наёмник Мёрзлый остановительно вскинул ручонки и будто гвоздём по стеклу проскрежетал:

Назад Дальше