Ещё не было приглашения сесть к столу. Мы с Иваном решили пройтись по залу. Рассматривали картины, любовались лепкой, орнаментом стен. Под сводами зала лилась тихая музыка.
В зале было многолюдно. Наших бойцов обступили ветераны, расспрашивали о подробностях боёв на озере Хасан.
К нам присоединился Иван Мошляк. Мы втроём отправились осматривать дворец. Здесь мы были впервые, поэтому хотелось увидеть всё. Мы переходили от картины к картине. Их было множество — как в музее.
Я заметил, что Чернопятко внимательно смотрит куда-то в сторону. Я оглянулся и увидел седого, но ещё статного мужчину с кучерявой бородой. Под руку с ним стояла молодая и очень привлекательная женщина. Они рассматривали какую-то картину и тихо разговаривали. Уверенный, что Иван залюбовался женщиной, я усмехнулся и задумчиво проговорил:
— Интересно, кто она этому старику — жена или дочь?
— Кто? — спросил Иван и, тут же догадавшись, улыбнулся: — А-а… Этот старик — не просто старик, а один из покорителей Северного Ледовитого океана, академик Отто Юльевич Шмидт. Вспомни «Челюскин», дрейф папанинцев…
— В самом деле! — вырвалось у меня. — Сейчас и я его узнал! А кто с ним, не знаешь?
— Вижу, тебя это интересует больше всего. Что ж, узнать это предоставляю тебе, — сказал Иван и с усмешкой добавил: — Если, конечно, ты настоящий герой…
— Если будешь насмешничать, то назло тебе познакомлюсь с этой женщиной. Чтобы ты потом позавидовал мне!.. Всё же интересно, кто она Шмидту? Похоже, не жена — молода очень. А может, дочь?
— Тебе всегда везло в разведке. Испытай и на этот раз своё счастье, — смеётся Чернопятко.
Пригласили садиться за стол. Я оказался рядом с известным писателем. А Отто Юльевич со своей спутницей сел ближе к середине по другую сторону стола. Они были совсем недалеко от нас, и я мог разглядеть женщину получше. Она была ещё красивее, чем показалась мне вначале. Белолица. Чуть выдаются скулы. Глаза большие и чёрные, выгнутые брови оттеняют их ещё больше. От её длинных ресниц на худые щёки падают колеблющиеся тени. Она с улыбкой поглядывала по сторонам, но я в её взгляде заприметил какую-то грусть. В глубине её глаз порой вспыхивали яркие искорки и тут же гасли. Она снова становилась задумчивой. В изломе её губ мне почему-то почудилась скорбь.
За столом произносились тосты. До меня почти не доходил их смысл. Я их попросту не слушал, то и дело поворачиваясь в сторону Отто Юльевича Шмидта и его молодой спутницы.
Я не выдержал и, подавляя в себе смущение, спросил у соседа:
— Вы не знаете, кто сидит с Отто Юльевичем? Это его дочь или жена?
— И не дочь, и не жена, — сказал сосед, улыбнувшись, и изучающе поглядел на меня. — Это Маргарита Ивановна Михайлова. Она близкая подруга моей сестрёнки. Если хотите, я вас познакомлю с ней…
— Тогда уж нас обоих, — вмешался в разговор Иван.
В это время из-за стола поднялся член нашего правительства. Он внимательно оглядел присутствующих, как бы отыскивая среди них тех, в честь кого собрались сегодня все на торжество. Спокойным глуховатым голосом он начал говорить о том, какое важное значение имела наша победа на озере Хасан, о том, что империалистам хотелось прощупать прочность нашей государственной границы, определить, сильна ли наша Красная Армия. Благодаря стойкости и героизму советских пограничников врагам нашей Родины удалось дать достойный отпор…
Известные генералы произносили тосты, в которых упоминали имена моих боевых товарищей.
Скованность прошла. Присутствующие стали чувствовать себя более свободно, когда встали из-за стола. Разговаривали, шутили, смеялись.
Однако ни мне, ни Ивану никак не удавалось скрыть смущения, когда к нам подходили заслуженные седовласые военачальники, грудь которых была вся увешана орденами, и поздравляли нас, высказывали свои пожелания. Невольно хотелось вытянуться перед ними и отчеканить рапорт. Но их приветливые, добродушные улыбки говорили о том, что сегодня на какой-то короткий срок можно и забыть о воинских званиях, что наше присутствие под сводами Большого Кремлёвского дворца и нынешнее торжество как бы делает всех нас равными…
После банкета, когда гости стали расходиться, я потерял из виду Отто Юльевича и Маргариту Ивановну.
Все последующие дни у нас были настолько заняты, что не удавалось выкроить и часа свободного времени, чтобы пройтись по городу, осмотреть достопримечательности Москвы. Нам устраивали официальные приёмы, звали на встречу с рабочими на заводы и фабрики. Но где бы я ни был, предо мною неотступно стояли большие, чёрные, чуть задумчивые глаза…
Спустя три дня мы с Иваном расстались. Он поехал в Первомайку проведать отца, я отправился в Казань по приглашению правительства Татарстана.
Я был переполнен радостью, что еду в отчий край, й одновременно меня не покидало ни на минуту беспокойство. Казалось бы, грустить не о чем. Земляки и родственники ждут меня, готовят торжественную встречу. А главное — я с чистой совестью могу сказать им: «Надежды ваши оправдал, наказы выполнил!» Словом, глаза могу не прятать при встрече со знакомыми. В сердце не должно бы остаться места для печали. Но меня что-то тревожит. Будто потерял что-то дорогое мне. Сам не пойму.
Поезд убавил ход, подходит к вокзалу. На перроне множество людей. И опять — цветы… В толпе я увидел Гайшу-апа. Рядом с ней был Калимулла-абый. А вон и Анвар, и Абдулла, и Ибрагим, и Сафиулла, и Хафиза, и моя любимая сестрёнка Эмине.
Прежде чем поезд замер у платформы, я спрыгнул с подножки вагона и подошёл к родителям. Казалось, мама помолодела. Лицо у неё гладкое, румяное. Она вся светится от радости. Обняла меня, проводит по лицу тёплыми ладонями, будто всё ещё не верит, что я вернулся — здоровый, невредимый.
Отец постарел. Ссутулился, и морщин на лице прибавилось. Он отпустил бородку, усы. Мы обнялись. Он крепко, по-мужски, похлопал меня по спине.
Что и говорить, хорошо бывать в гостях. Но, оказывается, и это утомляет. Думал, удастся дома отдохнуть как следует, — куда там. На день поступает пять-шесть приглашений. И никого обойти нельзя — обидятся. Не один кто-то обидится на тебя, а целый коллектив завода. Не один школьник разочаруется в тебе, а вся школа. Не один какой-то малыш огорчится, что не довелось ему увидеть настоящего живого героя, а целый детский сад.
И на каждой встрече надо сказать что-то интересное. Иной, раз, утомившись, стараешься быть кратким, не останавливаясь на подробностях: произошло, мол, такое дело, японцы нарушили границу, а мы их отбросили назад… Тут и сам не рад, что хотел легко отделаться, — начинают сыпаться вопросы. Принимаешься о товарищах рассказывать — просят о себе рассказать. И получается, будто хвастаешься. Даже неловко как-то.
Запомнилась мне поездка в Ямаширму… Встречать вышли, как водится в деревне, к околице. Собрались все жители села, будто на сабантуй, все принаряженные. От ворот повели меня прямо в свой клуб,
— Уж ты нас извини, земляк, — обратился ко мне председатель. — Сам видишь, ни одна изба столько народу не может вместить. А послушать тебя все хотят. Давай рассказывай-ка о себе. Ты не к чужим приехал, на родную землю ступил. Выкладывай по порядку всё, как было…
Клуб весь в алом — украшен плакатами, флагами, будто к большому празднику приготовились. Больше часа заставили меня выступать ямаширменцы. А потом плотным кольцом обступили родственники, друзья детства, стали наперебой приглашать в гости к себе.
Председатель запряг в лёгкие сани быстроногого конягу и решил повозить меня по колхозным владениям. Он показал мне кузницу, мастерские, всю тогдашнюю технику. Потом мы поехали на скотный двор, и первым делом председатель повёл на конюшню. В те годы почти в каждом колхозе растили породистых лошадей для Красной Армии.
Мы пришли в длинное, просторное помещение, где стояли племенные кони. Чистые, упитанные. Шерсть гладкая — лоснится. У каждого отдельная клеть, а над дверью — дощечка с надписью, где указаны кличка, возраст, порода и родословная коня. Вспомнил я своего Дутого, и у меня тоскливо защемило сердце.
Председатель-агай взял меня под руку и подвёл к просторной клети, в которой стоял, беспокойно переминаясь с ноги на ногу, молодой жеребец чёрной масти. А грудь у него была белая, как у ласточки. Оказывается, и кличка у него Карлыгач — Ласточка. Председатель толкнул дверь и вошёл в клеть. Достал из кармана корку хлеба, попотчевал своего любимца. Затем надел на него уздечку.
— Вот и познакомил я Карлыгача с тобой, — сказал он, передавая в мои руки уздечку. — Мы его для тебя вырастили, Гильфан. Недавно нам удалось получить разрешение военкома послать Карлыгача на Дальний Восток, на твою заставу. Принимай, братец, подарок от нашего колхоза! Пусть он будет твоим верным помощником и другом.
Хотя мы с Иваном уже решили остаться в военной академии, не смог я обидеть этого доброго человека отказом. Принял я коня и поблагодарил председателя.
А Карлыгач будто понимал всё — уткнулся мордой в грудь мою и замер.
Председатель, смеясь, сунул в мою руку горбушку.
— Угости его, — сказал он.
На второй день мы с председателем поехали в Кокушкино. Было раннее морозное утро. Отдохнувшая лошадь бежала рысью. Сани плавно катились по ровной дороге. Председатель без умолку рассказывал о колхозных делах, о том, что в Кокушкине недавно создали музей, где собрано множество экспонатов, связанных с детскими и отроческими годами Владимира Ильича Ленина.
Мне вспомнился Харис-абый, некогда повстречавшийся нам на берегу Ушны. От него я тогда впервые узнал, что в этих наших местах бывал Володя Ульянов… Странно, один-единственный раз видел я Харис-абыя, а помню до сих пор. И, наверно, ещё долго помнить буду. Он тогда неожиданно пробудил во мне такие добрые чувства, о которых я не ведал, заставил понять, что в справедливости, нежности, любви нуждаются не только люди, но и реки, и деревья, и ласточки, и цветы… Он будто открыл нам глаза. Мы увидели, как часто были жестоки с теми, кого надо любить, лелеять. Конечно же, мы и до той поры очень любили свой край. Но беречь его ещё не умели…
Через полчаса мы въехали в бывшее поместье Бланка. Особняк, в котором разместился музей, был восстановлен в прежнем виде. Отыскали старую мебель и расставили её в точности так, как она стояла в те времена, когда здесь бывал Володя Ульянов.
Я увидел под стеклом и фотокопию письма, написанного Владимиру Ильичу крестьянами села Кокушкино. О нём, помнится, тогда рассказывал нам Харис-абый…
Полдня ходили мы из комнаты в комнату, внимательно рассматривая фотографии, документы. Затем повидались со старожилами Кокушкина, которые помнили Володю Ульянова, не раз приезжавшего в их село летом отдыхать. Он ходил с ними на рыбалку, по грибы в лес, был непременным участником почти всех их шалостей и игр. А особенно деревенским мальчишкам нравилось сидеть с Володей вечерами у костра и слушать его рассказы. Он всегда привозил с собой в Кокушкино целую связку книг, хотя у самого Бланка в библиотеке их было видимо-невидимо. Часто он читал те книги своим друзьям вслух.
Нас оставляли в Кокушкине заночевать. Но прибыть сюда и не заехать к Галимджану было бы с моей стороны непростительно. Ведь до Апакая, где сейчас проживает друг моего детства, рукой подать.
Мы поехали в Апакай той самой дорогой, по которой не раз приходилось ездить в детстве. Лошадка бежит резво. Утоптанный снег поскрипывает под полозьями. К вечеру резко похолодало, встречный ветер обжигает, пощипывает лицо. А на сердце тепло и радостно — я будто опять в детство воротился. Вон и Ушна по левую сторону от нас. Спит она сейчас под толстым льдом. Плакучие ивы склонились над ней — будто убаюкивали, убаюкивали и тоже заснули. Продрогшие берёзовые рощицы, пронизанные лучами блёклого заходящего солнца, то приближаются к дороге, то отбегают. Среди этих берёзок когда-то мы разводили костры и жарили на вертеле наловленную в Ушне рыбу.
Когда лошадь вынесла нас на взгорок, я приподнялся в санях и стал всматриваться в даль. Там, где Ушна, описав серебристо-голубую дугу, круто сворачивает вправо, должно лежать похожее на поверженного могучего батыра дерево. Всё было задёрнуто волнистым белым пологом. А я на минуту представил себе жаркий день и ослепительно яркое солнце. Мягкий прибрежный песок. Рахиля, заплаканная, слегка прихрамывая, уходит от нас, мальчишек, улюлюкающих ей вслед… Мой спутник взглянул на меня, крякнул, взмахнув кнутом, заторопил лошадь. Спрашивать у меня ни о чём не стал. Ему и так было ясно, где сейчас могут витать мои мысли. Пожалуй, только об одном он не догадался — я только что на мгновение обратился в такого же, каким был, мальчишку-сорванца, босоногого и веснушчатого, с выгоревшими на солнце волосами, не знавшими расчёски… О, как я спешил тогда поскорее стать взрослым! И как поздно могу по-настоящему оценить золотую пору детства — может, трудную, но самую прекрасную!
Галимджан распахнул ворота, как только услышал перезвон колокольцев. Недаром говорят, что вести о тебе несутся впереди тебя: он уже знал о моём прибытии в Кокушкино и не сомневался, что я непременно заеду к нему. Я на ходу выпрыгнул из саней, и мы обнялись. Ислам-бабай и мать Галимджана Нагыйма-апа почти нисколько не изменились. Они такие же хлопотливые и радушные, как раньше. Ни минутки не сидят спокойно. Всё суетятся, стараются гостей приветить.
Дети выросли. А Галимджана прямо-таки не узнать. Он стал сухопарым, крепким джигитом. И не подумаешь, что в детстве был увальнем. Я сказал ему об этом, и мы долго смеялись, вспоминая о том, как я приучал его к физкультуре. Потом он шепнул мне на ухо, что собирается поступить в военное училище, а мать и дедушка против, ему никак не удаётся уговорить их. Попросил меня помочь ему в этом.
Нагыйма-апа угостила нас горячими беляшами, попотчевала чаем с различными вареньями. Она осторожно затеяла разговор о Рахиле. Говорила о том, какая она чуткая и жалостливая, вспомнила, как Рахиля, посадив гусят в корзину, носила их к реке поплавать. Рассказала и о том, какая она терпеливая — когда ей вправляли вывихнутую ногу, ни слезинки не обронила, лишь закусила губу и морщилась от боли. И ещё о многих её привлекательных чертах говорила Нагыйма-апа. А я чувствую, уж больно хочется ей проведать о наших теперешних отношениях. Намёками и полунамёками всё старается выведать. И разговор-то её сводится всё к одному: ты, мол, герой, а она вот-вот станет лётчицей. Лучшей пары быть не может…
А я отмалчиваюсь да посмеиваюсь. Совсем не хочется мне говорить об этом.
Мы с Галимджаном встали из-за стола и вышли во двор. А чтобы разговор не угас, мы оставили дома председателя, не менее словоохотливого, чем сама Нагыйма-апа.
Я знал, чтo Галимджана больше всего интересует сейчас, и начал рассказывать ему о трудной армейской жизни. Она действительно трудная, но она же — лучшая школа, где совершенствуется человек.
Мимо нас прошёл в коровник Ислам-абзый.
Галимджан, понизив голос до шёпота, чтобы не услышал дед, расспрашивал о всяких «неожиданностях», которые могут подстерегать его при поступлении в училище.
Ислам-абзый, ворча что-то себе под нос, протопал к крыльцу, ударил ногу об ногу, стряхивая с валенок снег. Потоптавшись, обратился ко мне:
— Вот, парень, как изменился мир! Прежде пойти на службу было равно тому, что залезать живьём в могилу. А нынче сами хотят ярмо носить на шее. — И, тут же спохватившись, пригласил: — Что вы тут мёрзнете? Заходите в дом.
Мы затоптали свои окурки и последовали за ним. Заняли за столом свои места.
— Ты, Гильфан, нашего Галимджана окончательно с толку сбил, — продолжал Ислам-абзый прерванный разговор. — Добром бы это кончилось. Армия-то… оно, конечно, заманчиво, однако… — Он мотнул головой и, нахмурив брови, исподлобья посмотрел на жену. На его лице, испещрённом морщинами и тщательно выскобленном бритвой, отразилось беспокойство. Он вздохнул: — Эххе-хе!.. Когда б в мире всё было спокойно, ещё куда ни шло. А тут, с одной стороны — япон, с другой — герман. Будто взбесились все их енералы.
— Если бы в мире царило спокойствие, нам и не надо было бы укреплять нашу армию, — возразил я. — В хозяйстве вон как люди нужны. Но чтобы уберечь страну от врагов, нам следует быть готовыми ко всему. И в случае тревоги всё равно такие парни, как Галимджан, возьмут в руки оружие первыми. Надо уметь пользоваться тем оружием как следует. В училище этому учат…