Впрочем, особо углубиться в воспоминания ему не удалось, так как в глаза бросилось странное поведение лейтенанта Праделя. Когда несколько мгновений назад Эдуар, упав, катался по земле от боли, а потом накладывал жгут, все остальные бежали к немецкой линии обороны, а тут вдруг лейтенант Прадель преспокойно стоит в десяти метрах позади него, как будто война временно прекратилась.
Эдуар видел Праделя издалека, в профиль и вверх ногами. Держа руки на ремне, тот смотрел себе под ноги. Будто энтомолог, склонившийся над муравейником. Совершенно невозмутимый, несмотря на весь этот грохот. Величественно-бесстрастный. Потом, будто дело сделано или больше его не касалось – может, он завершил свои наблюдения, – Прадель исчез. То, что в разгар атаки офицер остановился лишь затем, чтобы посмотреть себе под ноги, было настолько удивительно, что Эдуар на миг забыл о боли. За этим крылось что-то необычное. Вообще, удивительным было уже то, что Эдуара ранило в ногу; пройти всю войну без единой царапины и теперь валяться на земле с коленом, которое будто побывало в мясорубке, тоже не слишком обычно, но все же раз он солдат, а страна втянута в кровавую войну, то ранение в порядке вещей. Но не офицер, застывший под градом снарядов и разглядывающий собственные ботинки…
Перикур расслабил мышцы, снова откинулся на спину, стиснув руками колено над импровизированным жгутом. Несколько минут спустя, охваченный любопытством, он изогнулся и снова посмотрел туда, где только что стоял лейтенант Прадель… Никого. Офицер исчез. Линия атаки вновь продвинулась, взрывы удалились на несколько десятков метров. Теперь Эдуар мог оставаться там, где лежал, и сосредоточиться на своей ране. Мог, к примеру, поразмыслить, что лучше – дожидаться помощи здесь или же ползти назад, но вместо этого он выгнулся, прогнув поясницу, как вытащенный из воды карп, не отрывая взгляда от того места.
Наконец он решился. Ему пришлось несладко. Эдуар приподнялся на локтях, чтобы ползти, пятясь назад. Правой ноги он уже не чувствовал, он опирался на локти, чуть перенося вес на левую ногу; другая нога безжизненно волочилась по грязи. Каждый метр давался с трудом. И он не понимал, почему поступает именно так. Он не смог бы объяснить. Разве что тем, что Прадель внушал беспокойство, его терпеть не могли. Он словно служил подтверждением поговорки, гласившей, что для военного опаснее всего не враг, а начальство. Хоть Эдуар был недостаточно политизирован, чтобы счесть это свойством системы, мысль его работала именно в этом направлении.
Итак, он вдруг резко останавливается, одолев семь-восемь метров, не больше. Страшный взрыв снаряда большого калибра пригвождает его к земле. Вероятно, на почве детонация чувствуется сильнее. Он напружинивается, как шест при прыжке, и даже его правая нога не препятствует этому движению. Похоже на эпилептический припадок. Взгляд его по-прежнему прикован к тому месту, где несколько минут назад находился Прадель, когда бешеной яростной волной взмывает столб земли. Эдуару кажется, что взрыв так близко, что вот-вот его накроет и погребет под собой; столб действительно стал опадать с ужасным приглушенным ревом, будто вздох людоеда. Взрывы и трассирующие пули, осветительные ракеты, вспыхивающие в небе, – все это мелочи по сравнению с рушащейся рядом земляной стеной. Скованный страхом, он закрыл глаза, ощущая, как вибрирует под ним земля. Эдуар съежился, задержав дыхание. Когда он пришел в себя и осознал, что еще жив, у него было ощущение, что спасся он лишь чудом.
Земля улеглась. Но тотчас, как крупная крыса из траншеи, Эдуар с невесть откуда взявшимся приливом сил снова пополз, по-прежнему на спине, повинуясь зову сердца. Наконец ему стало ясно, что он добрался туда, куда рухнула взрывная волна, и здесь из превращенной в пыль земли торчал крохотный стальной стержень. Всего-то несколько сантиметров. Это кончик штыка. Все ясно. Там, внизу, заживо погребен солдат.
Это классический завал, он слышал о таких, но никогда еще с этим не сталкивался. В тех подразделениях, где он сражался, нередко были саперы с лопатками и кирками, которые пытались откопать тех, кто угодил под завал. Обычно они докапывались слишком поздно и доставали солдат с синюшными лицами и вылезшими из орбит глазами. На миг в сознании Эдуара мелькнула тень Праделя, но он не стал зацикливаться на этом.
Действовать, скорее действовать.
Он перевернулся на живот и тотчас вскрикнул от боли, потому что рана вновь открылась и теперь, кроваточа, впечаталась в грязь. Еще не затих его хриплый крик, как он принялся скрести землю согнутыми, как когти, пальцами. Инструмент довольно жалкий, учитывая, что парню, оказавшемуся там, внизу, уже нечем дышать… Эдуару не потребовалось много времени, чтобы прийти к этому выводу. На какой же он глубине? Если бы хоть было чем скрести землю! Перикур повернулся вправо; вокруг лежали трупы, кроме них, в пределах досягаемости больше ничего не было. Никакого подручного средства, ничего. Единственным решением было попытаться вытащить этот штык и воспользоваться им, чтобы рыть землю. Но это может отнять уйму времени, а ему казалось, что тот парень зовет на помощь. Разумеется, даже если он и находится неглубоко, в этом грохоте расслышать его невозможно, так что это лишь игра разгоряченного воображения. Эдуар понимал, что действовать необходимо срочно. Людей из-под завала следует извлечь сразу же, иначе откопаешь покойника. Разгребая пальцами обеих рук землю вокруг штыка, Эдуар гадал, знает ли он этого парня, в голове кружились имена однополчан, их лица. Нелепо в данных обстоятельствах: он не просто хотел спасти товарища, он хотел спасти кого-то из тех, с кем ему доводилось разговаривать и кто ему нравился. Это помогало удвоить усилия. Он то и дело поглядывал по сторонам, не придет ли кто ему на помощь, но тщетно; пальцам уже было больно. Ему удалось углубиться сантиметров на десять вокруг стального стержня, но при попытке выдернуть из земли штык не сдвинулся ни на миллиметр – все равно что пытаться вырвать здоровый зуб. Сколько времени он упорствует? Две минуты? Три? Парень, может, уже мертв. У Эдуара заболели плечи от этой позы. Долго он так не продержится, от сомнения, что ему удастся что-то сделать, движения его замедлились, дыхание сбилось, мышцы одеревенели, плечи свело судорогой. Он стукнул кулаком по земле. И вдруг – точно! – что-то сдвинулось! У него внезапно потекли слезы, он в самом деле плакал. Ухватив штык обеими руками, он расшатывал и тянул его изо всех сил, не останавливаясь. Тыльной стороной руки он отер слезы, застилавшие глаза, вдруг стало легче, он прекратил тянуть штык и вновь принялся скрести землю; потом погрузил руку в ямку, чтобы попытаться вытащить штык. У него вырвался победный крик, когда штык вдруг подался. Вытянув его, он с удивлением секунду смотрел на него, не веря своим глазам, будто видел штык впервые в жизни, но затем яростно вонзил его в землю, с криком и рычанием он вновь и вновь протыкал почву. Эдуар очертил широкий круг и, опустив штык плашмя, пронизывал пласт земли, а затем приподнимал его и отбрасывал рукой. Сколько это длилось? Боль в ноге усилилась. Наконец что-то показалось; он потрогал – ткань, пуговица. Он бешено заскреб землю, как настоящая охотничья собака, потом снова пощупал. Гимнастерка, он подсунул руки поглубже, земля начала как бы проваливаться в воронку, он нащупал что-то, но не мог понять, что именно. Наконец ощутив гладкость каски, он кончиками пальцев обвел ее контур, пока не дотронулся до лица парня. Эй! Эдуар по-прежнему плакал и что-то выкрикивал, но его руки с неведомой, почти неподвластной ему силой делали свою работу, яростно расчищая землю. Еще сантиметров тридцать, и наконец показалась голова солдата, кажется, что он заснул; он узнал его, как же его звать-то? Тот был мертв. Эдуару стало так горько, что он остановился, разглядывая лежащего внизу прямо под ним товарища; на миг ему показалось, что и сам он тоже мертв и смотрит на свою собственную смерть, и от этого ему было невероятно, просто невероятно скверно…
Плача, он продолжал освобождать тело, дело пошло скорее, вот плечи, торс до самого ремня. Возле лица солдата была голова лошади, мертвой лошади! Как странно, что они оказались погребены вместе, друг против друга, подумал Эдуар. Сквозь слезы он видел, как бы он зарисовал эту сцену, – это было сильнее его. Он отрыл бы его быстрее, если бы мог встать, изменить позу, но и в этом положении дело продвигалось. Он вслух твердил какие-то нелепицы, убеждал себя: не волнуйся, плача навзрыд, словно тот, другой, мог его слышать, ему хотелось обнять этого парня, и он говорил слова, которых бы устыдился, если бы кто-нибудь мог его услышать, ведь он, по сути, оплакивал собственную смерть, оплакивал свой запоздалый страх. Теперь, по прошествии двух лет, он мог признаться, что до смерти боялся, что однажды сам окажется на месте мертвого солдата, а кто-то другой, не он, будет лишь серьезно ранен. Это был конец войны, и слезами, пролитыми над товарищем, он оплакивал свою юность, свою жизнь. Ему выпала удача. Увечье, он будет до конца жизни подволакивать ногу. Ну и что такого. Он выжил. Размашистыми, широкими движениями Эдуар до конца высвободил тело из земли.
В памяти всплыла фамилия: Майяр. Имени он и не знал, его называли просто Майяр.
И сомнение. Он склонился к лицу Альбера, ему хотелось, чтобы весь грохотавший взрывами мир вокруг смолк и в тишине он мог бы вслушаться, потому что все же не уверен: тот жив или мертв? Он лежал, почти вплотную прижавшись к парню, что было довольно неудобно, он дал ему несколько пощечин, голова Майяра покорно моталась из стороны в сторону, это ничего не значило, и вообще Эдуару взбрела в голову дурная мысль, что солдат, быть может, еще не совсем мертв, от этой мысли Эдуару стало только хуже, и все же теперь, когда забрезжило сомнение, замаячил вопрос, он понял, что должен, непременно должен проверить, хотя это кажется полной жутью. Так хочется крикнуть ему: «Брось, ты сделал все, что мог!» Хочется взять его за руки, мягко так, сжать их, чтобы он прекратил дергаться и горячиться, хочется сказать то, что обычно говорят детям, впавшим в истерику, крепко обнять и держать, покуда не высохнут слезы. В общем, убаюкивать. Только нас с вами рядом с Эдуаром нет, и некому наставить его на правильный путь, а в его мозгу невесть откуда всплыла мысль, что смерть Майяра, быть может, не окончательная. Эдуар как-то видел такое, или ему рассказывали фронтовую легенду, одну из тех военных историй, свидетелей которых не сыщешь, про солдата, которого сочли мертвым, но его вернули к жизни, – сердце, оно забилось вновь.
Подумав об этом, несмотря на боль, Эдуар – невероятно! – встал на здоровую ногу. Поднимаясь, он видел, как волочится правая нога, но это все было как в тумане, где смешались страх, дикая усталость, страдание и отчаяние.
Он на секунду замер, чтобы собраться с духом.
Секунда, он постоял – на одной ноге, как цапля, невесть как удерживая равновесие, бросил взгляд вниз, короткий вдох – и он резко, всей своей тяжестью обрушился на грудь Альбера.
Зловещий хруст, ребра раздавлены, сломаны.
Эдуар услышал хрип. Земля под ним подалась, и он соскользнул чуть ниже, но это вовсе не земля сдвинулась, это повернулся Альбер, его выворачивает наизнанку, он кашляет. Эдуар не верит своим глазам, к горлу снова подступили слезы, признайте, он и вправду везунчик, этот Эдуар. Альбера по-прежнему рвет, Эдуар весело стучит его по спине, он плачет и одновременно смеется. Вот он сидит на поле битвы, рядом с головой дохлой лошади, кровоточащая нога неестественно вывернута, он вот-вот лишится чувств от усталости, а рядом тип, который вернулся из мертвых и теперь блюет рядом с ним…
Для конца войны это что-то. Отличная картинка. Но не последняя. В то время как Альбер Майяр с трудом приходит в чувство, надсаживаясь криком, катаясь на боку, Эдуар, встав как столб, проклинает Небеса, будто поджигает заряд динамита.
И вот оттуда ему навстречу летит осколок снаряда, большой, размером с суповую тарелку. Довольно мощный, падающий с головокружительной скоростью.
Ответ богов, кто бы сомневался.
4
Оба солдата довольно по-разному выбрались на поверхность.
Альбер, воскресший из мертвых едва не вывернув кишки наизнанку, более-менее пришел в сознание под небом, прошитым трассами артиллерийских снарядов, что означало возвращение в реальную жизнь. Он еще не отдавал себе отчета в том, что атака, организованная и ведомая лейтенантом Праделем, уже почти закончилась. Высоту 113 в конечном счете удалось взять довольно легко. Немцы, оказав энергичное, но краткое сопротивление, затем признали свое поражение; некоторых взяли в плен. Всё от начала до конца оказалось простой формальностью: тридцать восемь убитых, двадцать семь раненых и двое пропавших без вести (бошей никто не подсчитывал); иными словами, превосходный итог.
Когда санитары нашли его на поле битвы, Альбер держал голову Эдуара Перикура на коленях и, напевая, укачивал его, пребывая в состоянии, которое спасатели определили как галлюцинаторное. Все ребра у него были треснуты либо сломаны, но легкие оказались целы. Альбер терпел страшные мучения, что в общем и целом являлось добрым знаком – знаком, что он жив. Однако он был не слишком бодр, и даже если бы захотел, то вынужден был бы отложить размышление над своим положением.
Например, каким чудом, благодаря какой высшей воле или непостижимой случайности его сердце перестало биться всего лишь за несколько кратких мгновений до того, как рядовой Перикур начал производить реанимацию весьма специфическими методами. Альбер мог лишь констатировать, что машину удалось вновь запустить, пусть с резкими толчками, конвульсиями и встряской, но сохранив самое существенное.
Врачи, туго перебинтовав Альбера, порешили, что далее их медицинская наука бессильна, и препроводили его в огромный общий зал, где вповалку лежали умирающие, несколько тяжелораненых, множество различных калек, а наиболее дееспособные, несмотря на лубки и шины, резались в карты, щурясь сквозь повязки. Благодаря взятию высоты 113 госпиталь на передовой, который в эти последние недели слегка подремывал в ожидании Перемирия, вновь вернулся к активной жизни, но так как атака оказалась не слишком опустошительной, то прием раненых проходил в нормальном ритме, от которого почти за четыре года все отвыкли. Обычно у медсестер не было ни минуты, чтобы напоить умиравших от жажды. А врачи опускали руки задолго до того, как раненые отдадут концы. У хирургов, не спавших по трое суток кряду, руки сводило судорогой, когда приходилось пилить тазобедренные, берцовые и плечевые кости.
Эдуар по прибытии в госпиталь перенес две сделанные наспех операции. Его правая нога была сломана в нескольких местах, связки и сухожилия порваны, ему предстояло хромать до конца жизни. Самое сложное было обработать раны лица: нужно было обследовать их и извлечь инородные вкрапления (насколько это возможно, учитывая, как оборудован госпиталь на передовой). Ему поставили прививки, сделали все необходимое, чтобы восстановить проходимость верхних дыхательных путей, избавились от риска распространения газовой гангрены, а края ран решительно иссекли, чтобы избежать инфекции; все остальное, то есть самое главное, должны были проделать в лучше оборудованном тыловом госпитале, а затем, если раненый к этому времени не умрет, можно было подумать о переводе его в специализированное медицинское учреждение.
Был отдан приказ в срочном порядке перевезти Эдуара в тыловой госпиталь, а пока Альберу, чья история, многократно пересказанная и переиначенная, облетела госпиталь, было разрешено находиться у постели товарища. По счастью, для этого раненого нашлась отдельная палата в особой дальней части здания, выходившей на южную сторону, куда не долетали стоны умирающих.
Альбер почти беспомощно присутствовал при том, как Эдуар постепенно всплывал на поверхность – изнурительное беспорядочное движение, суть которого от него ускользала. Иногда он замечал на лице молодого человека игру мимики, но одно выражение лица сменяло другое, прежде чем Альберу удавалось подобрать соответствующее слово. Как я уже говорил, Альбер и прежде соображал не сильно быстро, а то незначительное происшествие, жертвой которого он стал, никак не улучшило дела. Раны Эдуара доставляли тому ужасные мучения, он так яростно кричал и метался, что пришлось привязать его к кровати. Тогда-то до Альбера дошло, что отдельная палата в дальнем конце госпиталя предоставлена вовсе не ради удобства раненого, но чтобы другим не пришлось сносить непрерывные стоны. Четырех лет войны оказалось недостаточно, чтобы поумерить его безграничную наивность.