До свидания там, наверху - Леметр Пьер 9 стр.


Порыв ветра развеял выхлопные газы. Двор опустел. Альбер чувствовал, что и внутри у него тоже пустота и отчаяние. Он шмыгнул носом, похлопал по карманам в поисках носового платка.

– Черт, – сказал он.

Он забыл положить Эдуару его блокнот с рисунками!

В последующие дни в голове Альбера зародилось новое беспокойство, не дававшее ему спать. Если бы погибшим был он, то хотел бы, чтобы Сесиль получила официальное извещение, иначе говоря, формуляр, где бы вот так сообщалось, что он мертв, и все, ни убавить ни прибавить? О матери говорить не будем. Какую бы официальную бумагу та ни получила, она в подобном случае щедро оросит ее слезами, а потом повесит на стенку в гостиной.

Вопрос, стоит или нет извещать семью, терзал его с тех пор, как на дне вещмешка он нашел военный билет, украденный, когда он подыскивал Эдуару новые документы.

Там значилось: Эврар Луи, родился 13 июня 1892 года.

Альбер уже не помнил дату смерти рядового Эврара; в последние дни войны, но когда? Однако он помнил, что следовало предупредить родителей, живущих в Тулузе. Должно быть, у этого парня был тамошний выговор. Через несколько недель или месяцев, так как никто не найдет его следа, а его военного билета не будет, его сочтут пропавшим без вести, с Эвраром Луи все будет кончено. Когда в свой черед скончаются и его родители, кто вспомнит, что был такой Эврар Луи? Неужто мало было всех этих погибших и без вести пропавших, чтобы Альберу пришлось выдумать еще одного? А бедные родители, обреченные оплакивать пустоту?..

Возьмите, с одной стороны, Эжена Ларивьера, с другой – Луи Эврара, а между ними поставьте Эдуара Перикура, вручите все это солдату вроде Альбера Майяра, и вы погрузите его в безмерную печаль.

О семье Эдуара Перикура он не знал ровно ничего. Согласно документам, они проживали в шикарном квартале, вот и все. Но в шикарном или нет – на смерть сына это никак не влияет. Зачастую об этом событии родные узнавали из письма товарища, так как чиновники, так торопившиеся отправить его на смерть, теперь вовсе не спешили предупредить родных о его кончине…

Альбер вполне мог составить такое письмо, он думал, что сумеет подыскать слова, но ему было нелегко избавиться от мысли, что все это ложь.

Сказать людям, которым предстоит пережить такое горе, что их сын мертв, когда он жив. Что делать? С одной стороны, ложь, с другой – угрызения совести. Решение подобной дилеммы может занять недели.

Перелистывая блокнот, он наконец решился. Он держал его на тумбочке у кровати и часто разглядывал. Эти рисунки сделались частью его жизни, но сам блокнот ему не принадлежал. Его следовало вернуть. Он самым тщательным образом выдрал оттуда последние страницы, которые несколько дней назад служили им с Эдуаром разговорной тетрадью.

Он знал, что не слишком хорошо умеет формулировать. И все же как-то утром он принялся писать.

7

Э

Поскольку никто не знал, существует ли еще цензура, вскрывают ли письма, читают, бдят, на всякий случай Альбер принимал меры предосторожности и называл Эдуара его новым именем. К которому Эдуар, впрочем, привык. Такой поворот был даже забавным. Хотя ему не слишком хотелось думать об этих вещах, Несмотря на это, воспоминания всплывали.

Он знал двух парней по имени Эжен. Первый – в младшем классе, тощий мальчишка с веснушками, его было не видно, не слышно, но значение имел вовсе не этот, а другой. Они встретились на курсах рисунка, которые Эдуар посещал втайне от родных, они много времени проводили вместе. Вообще, Эдуару много чего приходилось делать тайком. К счастью, у него была Мадлен, его старшая сестра, она всегда все устраивала, по крайней мере то, что можно было устроить. Эжен и Эдуар, будучи любовниками, вместе готовились к поступлению в Школу изящных искусств. Эжен был не так ярко одарен, и его не приняли. Потом они потеряли друг друга из виду, а в 1916-м Эдуар узнал о его смерти.

Рисовать было куда проще, так как тут не надо слов. Была бы его воля, он вообще бы не отвечал, но этот парень, Альбер, так старался, он сделал все, что от него зависело. Эдуар ни в чем его не упрекал… Разве что… ну чуть-чуть. Короче, именно из-за того, что спас ему жизнь, Эдуар и оказался в таком положении. Он пошел на это по собственной воле, но – как сказать – он не мог выразить то, что чувствовал, – несправедливость… В этой несправедливости никто не был виноват и все же виноваты все. Но если обвинять кого-то конкретно, то, если бы рядовой Майяр не умудрился дать погрести себя заживо, он, Эдуар, вернулся бы домой целым. Когда в сознании всплывала эта мысль, он плакал, не в силах сдержаться, ну… это заведение вообще было обителью слез.

Когда на миг отступали боль, тревога, страдание, их сменяли навязчивые образы, и вместо лица Альбера появлялось лицо лейтенанта Праделя. Эдуар ничего не понял в этой истории с вызовом к генералу, с трибуналом, которого едва удалось избежать… Цепочка событий развернулась накануне транспортировки, когда его разум был притуплен обезболивающими, и оставшийся от нее след был неясным, испещренным провалами. Зато совершенно четким был профиль лейтенанта Праделя, который стоял неподвижно под градом пуль, глядя себе под ноги, затем он отошел, а потом обрушилась стена земли… Хотя Эдуар не понимал почему, для него не было сомнений, что Прадель причастен к тому, что произошло. Тут вскипел бы кто угодно. Но тогда Эдуар сумел собрать все свое мужество на поле боя и откопать товарища, а теперь он был совершенно опустошен. Мысленные образы выглядели как плоские далекие картинки, которые имели к нему лишь косвенное отношение, и здесь не было места ни гневу, ни надежде.

Эдуар был жутко подавлен.

История с пересадкой… Речь об этом уже не шла. Альбер ни о чем не догадывался, его ви́дение ситуации было чисто теоретическим. Все эти недели ушли лишь на то, чтобы остановить различные инфекции и «подлатать» Эдуара – выражение профессора Модре, рыжего весельчака, у которого энергия била через край; профессор возглавлял госпиталь Роллен на авеню Трюден. Он оперировал Эдуара шесть раз.

– Мы с вами, можно сказать, весьма сблизились!

И каждый раз детально разъяснял причины хирургического вмешательства, ограничения, говорил, какое место занимает данная операция в общей стратегии. Недаром он стал военным врачом, это был человек, наделенный несокрушимой верой в медицину, – плод сотен ампутаций и резекций, сделанных на передовой, днем и ночью, порой прямо в окопах.

Не так давно Эдуару наконец позволили посмотреть на себя в зеркало. Конечно, для медсестер и врачей, которым достался пациент, чье лицо представляло собой сплошную рану, где за кровоточащей плотью остались только язычок, начало трахеи и невероятным образом уцелевший ряд зубов, – для всех них нынешний Эдуар являл весьма обнадеживающую картину. Они вели оптимистические разговоры, но их удовлетворение проделанной работой бывало начисто сметено безмерным отчаянием, в которое были повергнуты те, кто впервые обнаруживал, что с ними стало.

Отсюда речи о будущем. Существенно важные для морального духа пострадавшего. За несколько недель до того, как поставить Эдуара перед зеркалом, Модре начал исполнять один и тот же куплет:

– Запомните следующее: то, как вы выглядите сегодня, не имеет ничего общего с тем, как вы будете выглядеть завтра.

Он напирал на слово «ничего», и это было громадное «ничего».

Профессор затрачивал массу энергии, так как чувствовал, сколь ничтожно его воздействие на Эдуара. Конечно, это была убийственная война, превосходившая все мыслимые пределы, но если взглянуть на все это с оптимистической стороны, то война помогла существенно двинуть вперед челюстно-лицевую хирургию.

– Я бы даже сказал, весьма существенно!

Эдуару демонстрировали механические челюсти, гипсовые головы, снабженные стальными стержнями, различные приборы средневекового вида – последнее слово ортопедического искусства. По сути, это были приманки, так как Модре, будучи мудрым стратегом, предпринял осаду Эдуара, чтобы наилучшим образом подвести его к тому, что являлось лейтмотивом всех его терапевтических предложений:

– Пересадка Дюфурмантеля!

У вас предварительно вырезали ленты кожи с головы, а затем пересаживали их на нижнюю часть лица.

Модре показал ему несколько снимков таким образом подлатанных раненых. Ну вот, думал Эдуар, дайте военному врачу типа с физиономией, совершенно покореженной другими военными, и он вернет вам вполне презентабельного гнома.

Ответ Эдуара был краток.

Большими буквами в своей разговорной тетради он просто написал: НЕТ.

Тогда, несмотря на то что эта идея, как ни странно, была ему не по душе, Модре упомянул о протезах. Вулканит, легкий металл, алюминий – медицина располагает всем необходимым, чтобы создать для раненого новую челюсть. А для щек… Эдуар не стал ждать продолжения; схватив толстую тетрадь, он вновь написал: НЕТ.

– Как – нет? – спросил хирург. – Нет чему?

– Нет всему. Я останусь как есть.

Модре с понимающим видом кивнул, показывая, что он все понимает; в первые месяцы с подобной реакцией сталкивались довольно часто: отказ – воздействие посттравматической депрессии. Со временем это проходило. Даже те, кто лишился лица, рано или поздно начинают вести себя разумно – такова жизнь.

Но и четыре месяца спустя, после тысячи настоятельных просьб и в тот момент, когда все остальные – все без исключения – согласились отдаться в руки хирургов, чтобы уменьшить ущерб, рядовой Ларивьер продолжал упорно отказываться: я останусь как есть.

При этом глаза упрямца были застывшими, стеклянными.

Призвали психиатров.

На самом деле никаких монашек в этом заведении не было, все медсестры были штатские – очень доброжелательные женщины, вовсю проявлявшие сострадание. Но надо же было что-то рассказать Альберу, который строчил ему по два письма в неделю. Первые рисунки Эдуара были довольно неумелыми, рука его дрожала, да и видел он неважно. Помимо того что одна операция следовала за другой, он все время страдал от боли. Альбер решил, что распознал в едва намеченном профиле «юную монахиню». Монахиня так монахиня, подумал Эдуар, без разницы. Он окрестил ее Мари-Камиллой. Благодаря письмам он составил какое-то представление об Альбере и теперь пытался придать этой воображаемой послушнице черты, которые должны были ему нравиться.

Хотя их связывало пережитое, где у каждого на кону стояла его жизнь, эти двое толком не были знакомы, и их отношения осложняла неясная смесь мук совести, солидарности, обиды, отстраненности, горьких воспоминаний и братства. Думая об Альбере, Эдуар проникался смутной злобой, впрочем существенно смягченной тем фактом, что его товарищ сумел найти для него новые документы, избавив от возвращения домой. Он понятия не имел о том, кем будет теперь, когда больше не является Эдуаром Перикуром, но предпочел бы любую участь, только бы в своем нынешнем состоянии не наткнуться на взгляд отца.

Сколько же он их нарисовал, этих лошадиных голов, для Альбера?.. Опять слишком узкая, повернуть на эту сторону, нет, точно, на другую… как тебе сказать, нет, каждый раз это выглядело не совсем так. Любой другой на месте Эдуара послал бы его подальше, но он чувствовал, как важно для друга вспомнить и сохранить в памяти голову коняги, которая, быть может, спасла ему жизнь. За этим требованием крылась иная сложная и глубокая задача, касавшаяся его, Эдуара, – задача, которую ему не удавалось облечь в слова. Он впрягся в эту работу, делал десятки эскизов, стремясь следовать бестолковым указаниям Альбера, которые тот, страшно извиняясь и рассыпаясь в благодарностях, выдавал в каждом письме. Эдуар уже хотел сдаться, когда припомнил голову лошади, набросанную Леонардо красной сангиной, кажется, для конной статуи, и взял ее за образец. Альбер, получив рисунок, подпрыгнул от радости.

И только читая эти слова, Эдуар наконец понял, в чем было дело.

Теперь, когда товарищ наконец получил пресловутую голову лошади, Эдуар отложил карандаш и решил больше не возвращаться к этому занятию.

С рисованием покончено.

Эдуар написал доктору Модре, что отказывается от любой пластической операции, какой бы она ни была, и потребовал, чтобы его незамедлительно выписали из госпиталя.

– С такой-то физиономией?!

Врач был в ярости. Держа в правой руке письмо Эдуара, левой он твердо удерживал его перед зеркалом.

Эдуар долго смотрел на вспученную магму, под которой угадывал утраченные, будто скрытые вуалью, черты некогда знакомого ему лица. Части плоти складывались в твердые молочно-белые подушки. Дыра посередине лица, частично уменьшенная за счет натягивания тканей, представляла собой нечто вроде кратера, казавшегося более далеким, чем прежде, но по-прежнему рдевшего кроваво-красным. Это выглядело так, будто в цирке человек-змея сумел полностью заглотить его щеки и нижнюю челюсть, но потом не смог извергнуть это все обратно.

Назад Дальше