Драгоценнее многих (Медицинские хроники) - Логинов Святослав Владимирович 6 стр.


Впервые Ори поднял голову и взглянул на собеседника.

– Я слышал, вы опытный софист, и теперь убедился в этом. Вы прекрасно усвоили некоторые положения святого Франциска. Почему же тогда вы бежали из францисканского монастыря?

– Папа Павел отпустил мне мой грех, – смиренно ответил Рабле.

Мигель, видя, что разговор принимает опасное направление, поспешил вмешаться.

– Коллега, – сказал он, – вы высказали недавно интересное суждение об ангине. Но мне кажется, что кровопускания, пиявки, кровососные банки и шпанские мухи вредны не только при этой болезни, но и вообще, по сути своей. Изменение состава и количества крови меняет духовную сущность человека, поскольку именно кровь есть вместилище человеческой души.

– Это уже нечто новое! – воскликнул Рабле. – Гиппократ указывал на мозг, как на место пребывания души, Аристотель опровергал его, ратуя за сердце, а теперь свои права предъявляет кровь! Кто же выдвинул это положение?

– Я, – сказал Мигель, – и я докажу его. Прежде всего, доля истины есть у обоих греков. Прав Гиппократ – мы рассуждаем при помощи мозга, мозгом познаём мир, из этой же железы исходят многие нервы, несущие раздражение мышцам. Значит, в мозгу должна обитать некая часть души. Я бы назвал её интеллектуальной душой. Прав и Аристотель: во время радости, опасности или волнения сердце сжимается или начинает учащённо биться. От него зависит храбрость и трусость, благородство или врождённая испорченность. Сердце через посредство пульса управляет дыханием, пищеварением и другими непроизвольными движениями. Значит, и там имеется часть души. Назовём её животной, ибо у бессловесных тварей видим её проявления, к тому же, так принято называть то, что Аристотель полагал душой. Но есть и третья душа – жизненный дух, проявляющийся в естественной теплоте тела. Никто не станет отрицать, что теплотой мы обязаны току крови. У всех органов одна забота – улучшить кровь, очистить, извлечь из неё грубые землистые вещества, напитать млечным соком, подготовить к рождению души. Душа рождается от жаркого смешения подготовленной крови с чистейшим воздухом, процеженным лёгкими. Воздух, кипящий в крови, обогревающий тело и наполняющий пульс, и есть истинная человеческая душа! Точно также, воздух, отошедший от уст господа и кипящий в крови Иисуса Христа, есть дух божий, евреи называли его Элохим.

Мигель увлёкся, голос его звучал всё громче, ему казалось, что он снова стоит на кафедре где-то в Германии, проповедует горожанам, доказывает, что никакой троицы нет и никогда не было, и нет иного бога, чем тот, что действует в природе. Теперь ему есть, чем подкрепить свои слова, и ему вынуждены будут поверить! «Во что вас бить ещё, продолжающие своё упорство?» Откройте глаза – перед вами истина! Бог это камень в камне, дерево в дереве…

В банкете, рассчитанном на много часов, наступил прогул. Гости наелись до отвала, их временно перестали обносить горячими блюдами. На столах остались лишь фрукты, сыр, тонко нарезанный балык, лёгкое рейнское вино. Смолк дробный перестук ножей и ложек, чавканье сменилось сытым рыганием, а всеобщая пьяная беседа ещё не завязалась, так что голос Мигеля был слышен многим, музыканты не могли заглушить его своими виолами, спинетами и лютнями.

«Что он делает? – в ужасе думал Рабле. – Ведь это чистейшая ересь! Арианство! Как можно такое говорить здесь, где столько ушей? Вот сидит де Ори, он метит в инквизиторы, это все знают. Ори похож на катаблефу – африканского василиска. Катаблефа тоже всегда держит голову опущенной, чтобы никто прежде времени не догадался о страшном свойстве её глаз. А Мишель, кажется, ничего не понимает.

– Любезный Виллонаванус, – лениво начал Рабле. – В ваших словах я не вижу ничего необычного. Похожим образом понимали душу Левкипп с Демокритом. Неужели вы станете тратить время на опровержение того, что давно опровергнуто? К тому же, и в этом случае, местом рождения души является сердце, ведь именно там очищенная печенью кровь смешивается с воздухом, который поступает туда по венозной артерии. Благодарное сердце за это особо питает лёгкие через посредство артериальной или же лёгочной вены…

– Это не так, – сказал Сервет. – Во время моей практики в Париже и затем Шарлье мне удалось доказать…

«Чёрт побери, неужели он не остановится?!» – Рабле встал, потянулся к вазе посреди стола, вынул из воды пышную оранжерейную розу, положил перед Мигелем и раздельно проговорил:

– Вот перед нами целый куст роз. Но, как известно, языческие боги одряхлели и умерли, так что в наше время далеко не всё сказанное под розой, сказано под розой.

Мигель недоуменно уставился на собеседника и лишь через несколько минут понял, что ему сказано. Роза – символ бога молчания Гарпократа. Сказано под розой – значит, по секрету. А он-то!.. Вот уж, действительно, замечательно отвёл от Франсуа внимание доминиканца! К тому же, чуть не разболтал результаты своих исследований. В Париже и Шарлье, где он продолжал занятия анатомией, он выяснил, как течёт кровь по сосудам, и как образуется природная теплота. Ложно утверждение, будто по артериям проходит воздух, неправильны представления о роли сердца! Жизнь действительно заключена в крови, Мигель доказал это многими вскрытиями, и не собирался объявлять о своём открытии прежде времени. Ведь это тот неопровержимый довод, которого не хватало ему на диспуте в Гагенау. Описание чудесного тока крови Мигель вставил в пятую главу своей новой книги. Там и должны впервые увидеть её читатели. Спасибо Франсуа, он вовремя предостерёг его. Если хочешь больше написать, надо меньше говорить.

Мигель искоса глянул на де Ори. Тот сидел, по-прежнему опустив голову. Короткие пальцы перебирали матово-чёрные зёрна гагатовых чёток, медленно и напряжённо, словно доминиканец делал какую-то невероятно сложную работу. Мигель отвёл глаза и громко объявил:

– Пожалуй, сейчас нам и в самом деле неприлично говорить ни о языческой философии, ни о кровавой анатомии. Побеседуем о чём-нибудь растительном.

– Верно! – воскликнул викарий Клавдий. – Попробуйте, например, вот это яблоко. Оно из садов аббатства Сен-Себастьян. Сорт называется «Карпендю».

– Правда? -0– демонстративно изумился Рабле. – Я обязательно возьму его. Никогда не ел яблок «Карпендю»!

Прошла вторая перемена блюд, вновь наступил полуторачасовой прогул. Гости, отягощённые паровой осетриной и тушёными в маринаде миногами, одурманенные бесконечным разнообразием вин, уже ни на что не обращали внимания. Каждый слушал лишь себя. Обрывки душеспасительных бесед перемежались скабрезными анекдотами и пьяной икотой. Пришло время «разговоров в подпитии».

Рабле осторожно наклонился к соседу и, показав глазами на вершину стола, зашептал:

– Вы хотите простоты и откровенности между людьми, но реальная жизнь не такова. Взгляните на наших хозяев: Франсуа де Турнон и Жан дю Белле. Оба знатны, оба богаты, и тот и другой – архиепископы. Правда, владеть Парижской епархией почётнее, но Лионский епископат богаче. Оба они министры и оба кардиналы. Один получил шапку после заключения неудачного мира в двадцать шестом году, второй после столь же прискорбных событий тридцать восьмого года. Кажется, что им делить? А между тем, нет в мире людей, которые ненавидели бы друг друга больше чем наши кардиналы. И при этом один тратит свой годовой доход, только чтобы пустить пыль в глаза другому. Так устроена жизнь, с этим приходится считаться.

– Не понимаю, о чём вы? – спросил Мигель.

– Вы осуждаете Телем, – продолжал Рабле. – За что? Не оттого ли, что мы с вами похожи?

Впервые Рабле признал себя автором Пантагрюэля. Хотя Мигель не ожидал откровенности, но ответил сразу и честно:

– Я уважаю и люблю Франсуа Рабле – медика, ботаника и археолога, но я ненавижу Алькофрибаса за то, что он принёс в Утопию звериный клич: «Делай, что хочешь!» Вот он, ваш лозунг в действии! – Мигель ткнул в дальний угол, где монах в серой рясе держал большую медную плевательницу перед перепившим гостем, помогая ему освободиться от излишков проглоченного.

– Вы полагаете, лучше быть голодным? – спросил Рабле.

– Да.

Рабле обвёл взглядом зал.

– Думаю, нашего отсутствия никто не заметит. Я предлагаю небольшую прогулку. Вы никогда не были в Отель-Дьё?

Спорщики поднялись и вышли из шумной трапезной. С площади, украшенной огромным каменным распятием, они попали на берег Роны и двинулись по набережной Францисканцев, ещё столетие назад превращённой в подобие крепостной стены. В мирное время проход по ней был свободным, а вот Госпитальная набережная от церкви Милосердной божьей матери и до самого моста ещё со времён великого кроля Хильберта и его богомольной супруги Ультруфы принадлежала Отелю-Дьё. Невысокое здание кордегардии, поставленное поперёк набережной, преграждало проход, решётка низкой арки всегда была заперта.

Чтобы снять замок, требовалось письменное распоряжение одного из двенадцати ректоров, управлявших больницей. Но привратник, заметив, что к воротам направляются два одетых в шёлковые мантии и парадные малиновые береты доктора, поспешно поднял решётку.

Во втором дворе они круто свернули направо, поднялись по ступеням, Рабле толкнул двустворчатые двери.

На улице не было холодно, но в дверном проёме заклубился туман, такие густые и тяжёлые испарения заполняли здание. Мигель от неожиданности попятился, прикрывая рот рукавом. Пахло как возле виселицы, где свалены непогребённые, или как от сточной канавы, протекающей близь бойни. Поймав насмешливый взгляд Рабле, Мигель оторвал ладонь от лица и шагнул вперёд.

Огромная палата со сводчатыми потолками и высокими узкими окнами, плотно законопаченными, чтобы сырой мартовский воздух не повредил больным, была разгорожена решёткой на две половины. По одну сторону лежали мужчины, по другую – женщины. Застланные тюфяками широкие кровати стояли почти вплотную одна к другой, на каждой помещалось по восемь, а иногда по десять человек – голова к ногам соседа. И всё же мест не хватало, тюфяки стелили поперёк прохода, так что больные на них оказывались наполовину под кроватями своих более удачливых собратьев, а наполовину под ногами служителей.

В палате было шумно, словно на ярмарке в разгар торговли. Стоны, бред, разговоры и ругань, призывы о помощи. На женской половине истошно кричала роженица. Одетая в белое монашеское платье акушерка возилась подле неё, вторая, отложив в сторону бесполезное житие святой Маргариты, раздувала угли и сыпала в кадильницу зёрна ладана, готовя курение, которое должно облегчить страдания больной. Других служителей в зале не было.

Едва посетители появились в палате, как шум ещё усилился. Кто-то просил пить, другой умолял выпустить его на волю, третий жаловался на что-то.

– Господин! Ваше сиятельство! – кричал, приподымаясь на локте и указывая на своего соседа, какой-то невероятно худой человек. – Уберите его отсюда. Он давно умер и остыл, а всё ещё занимает место! Прежде мы по команде поворачивались с боку на бок, но он умер и больше не хочет поворачиваться, и мы с самого утра лежим на одном боку!

Рабле подошёл к кровати, наклонился. Один из больных действительно был мёртв.

Лицо доктора потемнело. Он решительно прошёл в дальний угол палаты, где виднелась маленькая дверца. Рванул дверь на себя:

– Эй, кто здесь есть?

Из-за стола вскочила толстая монахиня. Увидев вошедших, она побледнела и задушенно выговорила:

– Господин Рабле? Вы вернулись?

– Я никуда не уходил! – отрезал Рабле. – Где служители? Немедля убрать из палаты мёртвых, больных напоить, вынести парашу. Окна выставить, а когда палата проветрится, истопить печи.

– Но доктор Кампегиус не обходил сегодня с осмотром, – возразила монахиня. – Я не могу распоряжаться самовольно.

– Кампегиус болен, – вполголоса сказал Мигель. – Он третий месяц не встаёт с постели и вряд ли встанет когда-нибудь.

– Вы что же, третий месяц никого не лечите и даже не выносите из палаты умерших? – зловеще спросил Рабле.

– Нет, нет, что вы!.. – запричитала монахиня.

– Кто делает назначения?

– Господин Далешамп, хирург. Он сейчас на операции.

– Я знаю Далешампа, – подсказал Мигель. – Толковый молодой человек.

– Но он один, а здесь триста тяжёлых больных и по меньшей мере столько же выздоравливающих в других палатах. Вот что, Мишель, – Рабле прислушался к хрипению роженицы, – вы разбираетесь в женских болезнях?

– Да, я изучал этот вопрос, – Мигель подтянул широкие рукава мантии и, с трудом перешагивая через лежащих на полу, направился к решётке.

– Выполняйте, что вам приказано, – бросил Рабле толстухе.

– Я не могу! – защищалась та. – Сухарная вода кончилась, в дровах перерасход. Ректор-казначей запретил топить печи…

– Плевать на ректора-казначея! – рявкнул рабле таким голосом, что испуганная монахиня стремглав бросилась к дверям.

– Стойте! – крикнул Рабле. – Прежде откройте решётку. Вы же видите, что доктору Вилланованусу надо пройти.

Трудные роды пришлось закончить краниотомией, но саму роженицу удалось спасти. Когда усталый Мигель вернулся в комнату сиделок, палата была проветрена, в четырёх кафельных печах трещали дрова, вместо сухарной воды нашёлся отвар солодкового корня, и даже чистые простыни появились откуда-то. Рабле сидел за столом, на котором красовалась забытая в суматохе толстухой бутылка вина и початая банка варенья.

– Сестра Бернарда, на которую я так ужасно накричал, – сказал Рабле, – ходит за немощными больными уже двадцать лет. Это удивительная женщина. Её лень и жадность не знают границ. Мало того, что она пьёт вино, предназначенное для укрепления слабых, она без видимого вреда для пищеварения умудряется проглотить горы слабительного, – Рабле понюхал банку. – Так и есть! Варенье из ревеня с листом кассии. Я говорю – удивительная женщина. Меня она боится. Я два года проработал здесь главным врачом, и не было такого постановления совета ректоров, которого я бы ни нарушил за это время. Кстати, знаете, сколько они мне платили? Сорок ливров в год! В пять раз меньше, чем госпитальному священнику. За эти деньги надо ежедневно совершать обход палат, каждому больному дать назначение и проследить за его выполнением. Ещё мне полагалось надзирать за аптекарями и хирургами и бесплатно лечить на дому служащих госпиталя, ежели они заболеют. Плюс к тому – карантин и изоляция заразных пациентов. Это собачья должность, если исполнять её по совести. Но от меня требовали одного – не лечить тех, у кого нет билета, выданного ректором. А я лечил всех, не заставляя умирающих ожидать, пока в контору пожалует ректор. И если была нужна срочная операция, я заставлял хирурга проводить её, даже если больной ещё не получил причастия. Это многих спасло, но ректоры меня не любили и уволили при первой возможности. И всё тут же пошло по-старому. Если бы вместо этого дурака Кампегиуса на моё место пришёл Жан Канапе или вы, Мишель, то возможно, Отель-Дьё в Лионе был бы не только самым древним, но и самым благополучным госпиталем в мире.

– Я бы не смог, – сказал Мигель.

– Да, здесь страшно. Но теперь, надеюсь, вы понимаете, почему я хотел бы прежде всего видеть людей сытыми, весёлыми, одетыми и вылеченными, и лишь потом спрашивать с них высокие добродетели. Посмотрите, кто лежит здесь, это больные, им полагается щадящая диета. А чем кормили их сегодня? Похлёбка из засохшей и попросту тухлой плохопросоленной трески со щавелем и крапивой. Ещё они получили по ломтику хлеба и по кусочку той самой трески, из которой варилась похлёбка. Что они будут есть завтра? Похлёбку из солёной трески! И так каждый день. В лучшем случае, им дадут чечевичный суп или отварят свёклу. Неужели люди, которые так живут, способны увлечься иным идеалом, кроме сытного обеда? Вы скажете: те, что в четверти мили отсюда только что слопали годовой доход богатейшего епископства во всём королевстве, никогда не испытывали голода. Это не так. Вы врач и знаете, что такое фантомные боли. Единственный сытый среди голодной толпы неизбежно окажется самым ненасытным. В нём просыпается невиданная жадность. Такого невозможно образумить словом. Слово не пробивает ни рясы, ни лат.

Назад Дальше