— Детка, этот телефон у тебя работает? У меня просто руки чешутся изругать грязного жулика — ведь он сейчас еще на комбинате, — закипятилась Оленька.
— Погоди, Оля, помолчи секундочку! — сказал господин Фортепьянов. — Я сейчас тебе покажу, с кем мне приходится работать.
Господин Фортепьянов взял трубку, нажал кнопку и сказал вслух:
— “Новокостромской химкомбинат”.
Компьютер с голоса набрал номер.
— Ну что, воришка, сухари сушишь? — спросил Рор Петрович, как только новокостромской абонент поднял трубку.
Оленька не слышала сбивчивых объяснений Гендиректора, а все порывалась:
— Дай, дай я сама! Дай гада ползучего пропесочу!… Я все ему выскажу!
— Лапидевский, скажи “гав”! — велел господин Фортепьянов и переключил на объемное звучание.
— Гав! — сказал в лимузине Лапидевский.
— Пролай четыре раза подряд. Громко пролай, все равно будешь у меня в конуре сидеть! — усмехнулся господин Фортепьянов.
— Гав! Гав! Гав! Гав! — пролаял Гендиректор Новокостромского Химкомбината.
Рор Петрович довольный положил трубку и сказал:
— Вот и все, что мне в лучшем случае удастся у него отсудить — по одному “гав!” за каждый миллион долларов. Лучше уж сразу эти “гав” у него получить. А украденные деньги он так хорошо запрятал, что наверняка и сам не помнит куда. Ведь память у человека — это тоже средство выжить — или, по крайней мере, спасти украденное.
— Неужели Лапидевский украл у тебя четыре миллиона долларов? — ужаснулась Ланчикова.
— Если как следует поскрести по сусекам, то наверняка побольше. Но это не так много — по сравнению с остальными Агрономами и Химиками. Но Лапидевский-Гаврилов тебя, моя дорогая, ко мне прислал. Значит, это он нас с тобой познакомил. За это ему вполне можно простить четыре миллиона. Этот подонок сейчас так напуган, что годик-другой поработает честно. Все равно, кого бы я сейчас ни поставил руководить Новокостромским химкомбинатом вместо Лапидевского, тот сразу же начнет воровать еще больше, а все деньги от перепродажи каучука и покрышек оставлять на своих номерных зарубежных счетах.
— Как это ужасно! — продолжала сокрушаться Ланчикова, имея в виду свои зряшние визиты к Лапидевскому-Гаврилову.
— Ничего необычного здесь нет! — успокоил ее Фортепьянов. — Точно так же Эстония в начале горбач-елкиных грабежей вышла на первое место в мире по продаже меди и других цветных металлов. А теперь благодаря Новокостромским и прочим нашим ворюгам больше всего синтетического каучука и аммиачных удобрений “производится” на Багамах, где кроме банковских контор и океанского прибоя ничего нет, — улыбнулся одними губами господин Фортепьянов. Выглядел он совсем уставшим.
Тут купе остановилось, и дверь лимузина опять отпорхнула. Рор Петрович пропустил Оленьку, вышел сам, удивился и очень обрадовался. Оказывается, “выездники” Пако Кочканяна доставили их на старую, доставшуюся ему еще от родителей, дачу. Господин Фортепьянов специально оговорил такую возможность — чтобы раз в месяц он обязательно тут бывал. И сегодня он был очень доволен, что их привезли в такое сокровенное, столь любимое им поместье.
По всему дальнему Подмосковью безо всяких обозначений и дорожных надписей от главных асфальтированных магистралей отходят узкие, иногда даже травяные, кочковатые дороги. Через семьсот-восемьсот метров эти лесные дороги приводят к нескольким добротным, но уже старым деревянным дачам с мансардами, со стоящими отдельно подсобными домиками для прислуги, с банями из сруба, с сараями для дров. Стоят эти хутора на просторных участках — вернее, на земельных наделах по полгектара, по гектару, а то и поболее. Обособленные дачные поселки заросли высокими, задумчиво шумящими соснами и березовыми рощицами, привольно растущими вокруг ветшающих строений. На некоторых дачах постоянно и тихо живут городские старики и старухи, которые летом неспешно копаются в запущенных приусадебных грядках, чтобы разнообразить петрушкой и укропом свой бедный стол. Зимой же состарившиеся особисты смотрят в блеклые экраны черно-белых телевизоров, коротая оставшиеся годы. Названия, закрепившиеся за этими географически безымянными поселками, свидетельствует об их первоначальной принадлежности: “Колонтаевские дачи”, как и “Воровские” (ударение на второе “о”) были когда-то закреплены за дипломатами, “Мухинские” — за художниками и скульпторами, “Лысенковские” — за учеными и конструкторами, а “Наркомовские”, “Архангельские”, “Авакумовские”, “Кожевнические”, “Голицинские” (когда-то на несколько месяцев — перед смертельной высылкой в Елабугу — приютившие выманенную из Парижа Марину Цветаеву) и многие другие дачи принадлежали и по сей день принадлежат органам.
Когда-то, после очередной чистки, часто сменяемые обитатели лубянских кабинетов очень не хотели повторять трагическую судьбу своих предшественников. И чтобы избежать или хотя бы оттянуть скоропостижный ночный расстрел, но будучи не в силах изменить место службы, кремлевские сатрапы меняли места короткого воскресного отдыха (суббота тогда еще была рабочим днем). Конечно, все эти метания по Подмосковью их не спасали, и редко кому из высокопоставленных чекистов таким странным образом удавалось отвести от себя преследовавший их рок. Большинство дальних дач было заброшено, перепродано, дачи рушились, сводились на нет. Невдалеке от Московской кольцевой автодороги их повсеместно заменили кирпичные дворцы нефтяных королей и банковские загородные резиденции. Но “Деканозовские” дачи, на которых в среду вечером оказалась Оленька Ланчикова благодаря ностальгическим настроениям господина Фортепьянова, проведшего здесь свое детство, еще стояли — Рор Петрович скупил все участки в округе, и деревянные замшелые строения доживали свой долгий сталинский век в полной неприкосновенности.
Присутствие приехавшей с Основным Диспетчером вышколенной тузпромовской охраны и работающей на даче постоянной обслуги было заметно только по косвенным признакам — по тому, что в камине — причем в старом, первозданном, ни в коем случае не модернизированном никакими шотландскими мастерами — горел огонь, стол был накрыт перекрахмаленной камчатной скатертью, и четыре суповника из розового саксонского фарфора, украшенные золотыми вензелями, изысканно парились из-под закрытых крышек — Рор Петрович любил пригубить и похлебать три-четыре супа подряд, чуть сдобрив их поджаренными на оливковом масле хлебными кубиками.
Едва войдя на скрипучее крыльцо старой дачи, Оленька сразу почувствовала тончайший рыбный аромат и угадала, что будет уха.
Личный повар господина Фортепьянова — сеньор Морис Жьячинто — после крушения “Империи Зла” от последнего первого секретаря компартии переметнулся к доктору Мавроди, создав сперва для одного борца за мир, а потом и для другого борца за собственное благополучие итальянский ресторан на двоих. Но едва доктор Мавроди перешел на нелегальное положение, господин Фортепьянов тут же переманил сеньора Жьячинто к себе. Итальянский гастроном прославился в Москве тем, что в один половник супа умел вложить целое состояние. “Скажи мне, кто твой повар, и я скажу кто ты”, — с характерным неаполитанским акцентом любит повторять, колдуя над кастрюлями, сеньор Жьячинто, и каждый понимающий в московском бизнесе человек отдает себе трезвый отчет, кто есть господин Фортепьянов, если для него варит суп великий итальянский кудесник.
Взять ту же уху, которую собственноручно сейчас разливает Рор Петрович — сперва Оленьке, а потом себе. Понятно, что сварена уха на воде, взятой из верховьев реки Сояны. Несомненно, что и хариусы и семга в стоящей рядом ушице, пойманы в той же реке и доставлены из Мезени живыми и плавающими в бочках на Чкаловский аэродром военно-транспортной авиацией Тузпрома.
Перед подачей второго блюда возникла некоторая пауза, заполненная, вероятно, переменой гастрономической декорации. Рор Петрович собрался с духом и решился, наконец, спросить у Оленьки о том, что его волновало гораздо больше, чем все уворованные у него Лапидеским-Гавриловым миллионы долларов. Господин Фортепьянов, как никто другой в его возрасте, отлично понимал, что деньги — дело действительно наживное. А вот Ланчикова может выйти за порог его старой дачи, оказаться под сенью берез и вдруг замельтешить, затеряться за взметенной порывом ветра листвой и, слившись с белесыми стволами придорожной рощицы, исчезнуть навсегда. Горькое предвкушение предстоящего долгого одиночества только усиливалось оттого, что в этот дивный вечер Оленька была с ним. Неожиданно слезы навернулись на глаза Рора Петровича — ему стало бесконечно жаль себя, так нелепо прожившего нищую жизнь на северных приисках и еще более нелепо разбогатевшего напоследок.
Господин Фортепьянов вытащил из широкого, украшенного витиеватой монограммой серебряного кольца льняную сиреневую салфетку, вытер губы, а заодно и глаза промокнул, положил салфетку на скатерть, взглянул в огромные, зеленые и, как ему почему-то показалось в это мгновение, невыносимо лживые глаза Оленьки, решился и спросил:
— Кто он? Кто этот Пыльцов и что тебя с ним связывает?!
— У нас с ним нет общих детей! — сразу успокоила Оленька влюбленного магната.
— Все мне расскажи подробно!
— Ророчка, родной мой! Мне больше нечего рассказывать! Мы с Венедиктом Васильевичем всегда жили в одном городе, а теперь вот работаем вместе.
— Работаете, — с грустью повторил за Оленькой Фортепьянов. — И ты сейчас на работе, а вернешься домой с работы — и расскажешь этому Пыльцову, что у тебя на работе случилось…
Оленька ужаснулась своей промашке, но виду не подала и храбро продолжила:
— А как нам жить, на что кормиться самим и детей кормить? В Костроме огороды не родят.
Господин Фортепьянов хотел было упрекнуть Ланчикову, что при всем желании ни комочка чернозема, ни песчинки суглинка под ее холеными ноготочками ему отыскать не удастся, но понял, что он хочет укорить Оленьку только за то, что она появилась в его кабинете, когда он уже разменял пятый десяток…
Тут безмолвные, вышколенные официанты стали сервировать второе. На столе в платиновых рамках появились небольшие женские и мужские портреты, нарисованные на восковых табличках необычайно живыми красками.
После замены художественного, так сказать, гарнира, на золотом блюде внесли прожаренную индейку и в небольшом серебряном сосуде подали сладкий соус. Возник сомелье, который почтительно протянул господину Фортепьянову бутылку с розовым французским вином, и Рор Петрович кивнул ему — чтобы тот наполнил им бокалы и побыстрее убрался с глаз долой.
— Всячески рекомендую! — гостеприимно сказал Рор Петрович и, как это он всегда любил делать на родительской даче, сам разрезал индейку и положил Оленьке и себе по сочному куску белого мяса. Сдобрив второе блюдо соусом, Рор Петрович поднял бокал и произнес тост:
— Я хочу, моя дорогая, выпить за то, чтобы прошлое не мешало нам жить. Тем более, что жить мне осталось не так уж много…
— Тьфу ты! — возмутилась Оленька, — что ты себя хоронишь?! Тем более сегодня… мы, можно сказать, заново на свет родились. Нам с тобой еще жить и жить! — и она тоже подняла хрустальный бокал.
Рор Петрович вспомнил утренние события, рассмеялся, выпил вина и сел.
— А как называется это блюдо? — невинно полюбопытствовала Оленька. — Уж больно мудреный у него вкус.
— Сейчас выясню, — сказал Фортепьянов и раскрыл меню, в котором сеньор Жьячинто подробно описывал свои гастрономические откровения.
— О! Какой молодец Морис! — воскликнул Рор Петрович. — Это фаюмские портреты! А этот сладкий соус приготовлен из фиников, выращенных в Ливийской пустыне и в том же фаюмском оазисе! Восхитительно! Об этих пальмах, оказывается, еще писал Страбон.
— А можно эти портреты убрать? От них веет каким-то могильным холодом, — попросила Оленька.
— Разумеется, разумеется! — Рор Петрович сделал знак и платиновые рамки исчезли.
— А не найдется ли у них гречневой каши? — спросила Оленька, отодвигая от себя блюдо с индейкой.
— Вам с молоком или без? — мгновенно склонился перед ней официант.
— Лучше с молоком.
И Рор Петрович Фортепьянов в эту минуту вдруг подумал, что, может быть, он действительно еще проживет на свете лет десять, а то и все двенадцать, — конечно, если Оленька Ланчикова будет все время рядом с ним.
17.
На вилле законника пьянка была в разгаре. Живчик “по жизни” втолковывал Венедикту Васильевичу:
— За конину, блин, в смысле, за “Готье” я отвечаю! Штукарик гринов бутылка, но зато завтра встанешь, пузырь ты мыльный, как будто вообще не пил! Ты, Веня, гребаный кот, обиду на меня держишь. И правильно делаешь. Только с обиды ты можешь человеком стать. Обидой дорожить надо, чтобы выйти на путь подходящий. Ты пей, а не маши рукой. И благодари меня, что сегодня ты по счастливому случаю день прожил: Слюнтяй вполне мог тебя по запарке пришить, я бы ему плохого слова не сказал. А ты, котяра ловкий, вывернулся. Да еще, говоришь, за тобой академиков целый рой? Выпустим их, выпустим, блин, обдерганных твоих академиков в свободный полет — пусть над лесными полянками пожужжат, медок для нас пособирают. Ну а если ты, Веня, сбрехнул малость и нет у тебя за пазухой никаких академиков, тогда, извини — в последний разок мы с тобой хлеб-соль делим. Но ты и перед смертью должен мнение о себе достойное оставить. Смерть хороша, если только правильно ее встретить. Тебя не корова на лугу забодала — крест от братвы принимаешь. А это все равно как на дуэли убитым быть…
Живчика хотя еще и не развезло окончательно, но форму он несколько потерял — спиртное вперемешку с кокаиновыми понюшками свалит любого, а законник еще вел умную беседу.
— Одного я не пойму, — решился спросить Венедикт Васильевич, — вот ты говоришь, что второй год в розыске находишься, в списки Интерпола скоро тебя внесут…
— Третий уже! — хихикнул Слюнтяй.
— Ну хорошо, пусть третий. Но как так получается, что эти козлы тебя все никак найти не могут? Хотя вроде ты на виду жизнь свою проводишь?
— Сразу видно, что ты, Веня, человек без понятия, — засмеялся Живчик. — У меня с мусорами благородная объява — я не прячусь, а они меня за это не ищут. Ментам находить меня без мазы, они ведь тоже люди, и им грев в любой день может понадобится — все под Богом ходим. Они лучше нас с тобой знают, что не ровен час, любой человечишко, с погонами или без, может в любое утро проснуться в крытке. Такое сплошь и рядом случается. А возле параши без грева жизни нет. И бедолага-мусорок на тюрьме (ударение на “ю”) с непривычки долго не протянет — если не мы, так свои же завалят лягаша, за то что вазелином (взятками) не делился. Ведь сейчас многие мусорки после работы гоп-стопничают не хуже нас, а может уже и получше. А в нашем доме (в тюрьме) мент с непривычки в два счета откинет коньки. Получил я однажды у себя в Чапаре маляву от одного знакомого опера — засыпался он и попал на кичу. Переслали мне пацаны его письмишко: “Помоги, Живчик, отец родной, собрались меня на хате опустить! Из последних сил держусь”. А мент-то был прикормленный, правильный, работал я с ним. Дал я знать, кому следует, и вышло ему послабление.
— Где ты получил маляву? — не понял Венедикт Васильевич.
— В Чапаре, в Боливии обдерганной… Додик, принеси еще бутылку конины, хорошо идет, — велел законник.
— А что ты в Боливии делал? — полюбопытствовал Венедикт Васильевич.
— Что делал? Все то же — ругался с проклятой латинкой. Всех, сучка, распустила! Стоит мне на месячишко отлучиться, приезжаю — трактора проржавели, плантации не убраны. Обдербанились все, ливень хлещет, хреновая страна, геррильерос гонор свой тешут, змеи ползают, негры — лентяи, коколерос разбрелись, я их собирай — тьфу! Руки марать противно. Все самолеты мне переломали, запчастей не напасешься. Будем с твоим академиком на авиамодельки теперь переходить, — Живчик подмигнул.
Только тут Венедикт Васильевич понял, почему он сегодня жив остался. Очень вовремя Оленька к нему прилетела и удивительной подсказкой спасла ему жизнь. Оказывается, не только Фортепьянова кончить и не на всякое баловство нужны Живчику авиамодельки, а для серьезных кокаиновых дел. Все оказалось одно к одному…
Опять разлили по бокалам коньяк, и законник велел Додику:
— А ну, профессор, тост говори! А то смысл жизни у меня пропадает — жрем, как свиньи.
Додик оттянул локоть, встал и, подстать разговору, выдал:
— За наших друзей на Западе!
— Во на умняк сел! Когда ты, дешевка-профессор, был на Западе в последний раз? На халяву на ленинские конференции по парижам ездил? А за свои бабки пробовал ты хоть раз там оказаться? Руку сунешь в карман, мелочишки не найдешь, и тут же оплюют тебя ядовитой слюной. Тогда, дурында, сразу ты просечешь: на Западе друзей в природе нет — у них даже понятия такого не существует. А на Востоке еще хуже. Чуть слабинку дашь, отвернешься — и тут же тебе вдуют под первое число, вот и вся дружба. Я им жизнь райскую устроил, а они каждую секунду норовят пропихнуть мне подлянку. И не нашу родную махровую подлянку, сам знаешь — подлянка, дело святое, она нас кормит и без нее и разборок никаких не было бы. А эти бежевые шныри и подонки, как меня рядом нет, так о доле моей напрочь забывают. Память у них отшибает начисто — потому что климат у них больно мягкий, а закона нашего воровского нет. Как прилечу к себе в Чапаре, так каждый раз приходится отстрелять пяток коколерос, чтобы в чувство их привести — только потом они в себя приходить начинают.