Ночь полководца - Березко Георгий Сергеевич 19 стр.


В тесной, неглубокой пещерке сидел Кулагин, подобрав под себя ноги. Он не пошевелился, увидев комиссара, и Лукин, подивившись свирепой тоске, написанной на лице бойца, прошел дальше, не заговорив. Спустя минуту следом за старшим политруком пробежал Уланов, и светлые, почти белые глаза Кулагина оживились.

— Когда до Альпов дойдем, москвич?! — окликнул он Уланова.

Тот не расслышал, не обернулся, и Кулагин пробормотал:

— И здесь к начальству лепится… Вот порода!

Приближаясь к своему блиндажу, комиссар услышал вдруг музыку — кто-то играл на губной гармонике. Недоумевая, Лукин обогнул угол и увидел Колечкина, устроившегося верхом на бревне, вбитом в землю перпендикулярно стенке окопа. Обратив к солнцу серое, как пепел лицо, летчик выводил на трофейном инструменте какой-то незнакомый комиссару вальс.

— Играйте, играйте, — сказал Лукин, когда бывший лейтенант сделал движение, чтобы соскочить вниз.

— Старинная вещь, — пояснил Колечкин. — Не люблю новой музыки, товарищ комиссар, джазов и тому подобное…

— Послушайте, почему вы в пехоте? — спросил Лукин. — Что там стряслось с вами?

Колечкин провел рукой по щекам; он был небрит, и это, видимо, беспокоило его.

— С курса свернул, товарищ комиссар!.. Очень неудачно… — проговорил он серьезно.

— Ну, а точнее…

— Совершенно точно… Курс мой севернее Клина лежал километров на двести. Я и свернул — на дом Чайковского посмотреть… Я уж отбомбился, шел домой…

— И посмотрели? — спросил Лукин.

— Видел, как же… Низко только спуститься пришлось… Над Клином меня и подбили… От немцев я, конечно, ушел, ну, а от трибунала не удалось…

— Сейчас новый самолет себе добываете? — спросил старший политрук.

Колечкин улыбнулся, как бы давая понять, что он ценит доброе слово, если даже не верит ему.

— Это и на суде мне объяснили, — сказал он.

— Смотрите же, когда получите его, не сворачивайте больше с курса, — предупредил Лукин, словно не сомневался, что летчик действительно сядет еще в машину.

— Благодарю, товарищ комиссар! — искренне и безнадежно ответил Колечкин.

Всю ночь старший политрук ждал из полка обещанного подкрепления, которое так и не пришло. Перед самым рассветом прибыл лишь новый связной с приказанием майора Николаевского держаться во что бы то ни стало. И комиссар, боясь, что его люди могли не отбить теперь немецкой атаки, каждому почти сказал несколько ободряющих слов. Однако и он сам, и бойцы понимали, что вода, заливавшая окоп, скоро выгонит их всех наверх, под огонь пулеметов.

Вернувшись в полузатопленный блиндаж, Лукин вскарабкался на стол, похожий уже на маленький плот. Вокруг на черной зыби колыхался мусор, плавали консервные банки, окурки. Комиссар стащил сапоги, вылил из них воду, сел, подвернув ноги, и достал из сумки тетрадку. Он собрался отправить донесение и с трудом написал его.

Все же, как ни был Лукин измучен, он подумал, что ему надо также послать письмо жене. Минуту он сидел над чистым листком, не зная, как обратиться к ней, потом начал: «Дорогая моя…» Удивляясь будничности этих слов, он попросил жену о том же, о чем в подобный час просили своих близких тысячи других людей. Он убеждал ее не очень отчаиваться, если с ним что-либо случится, хотя и не сообщил ничего более определенного. Простившись с женой, он даже не заметил, что, ободряя все утро других, — ее и своих бойцов, — сам он не нуждался как будто в утешении. Но трудное, беспокойное чувство ответственности за все, что происходило вокруг, не покидало комиссара. Казалось, он и теперь распоряжался обстоятельствами, и не они требовали его жизни, а он сам по доброй воле отдавал ее родине.

Лукин кликнул Уланова и, когда тот показался в прямоугольнике входа, приказал позвать к себе связного из штаба полка. Уланов сутулился и пританцовывал, стоя в воде, но горячие глаза его улыбнулись комиссару.

«А что, если его и послать?..» — подумал старший политрук.

Было не много шансов добраться невредимым до штаба полка, однако у тех, «то защищал окоп, их не оставалось совсем… И Лукин заколебался, не зная, правильно ли он сделает, отослав Уланова только потому, что мальчик ему понравился.

— Собирайтесь тоже… Вместе пойдете… — приказал он все-таки ему.

— Товарищ комиссар!.. — начал было Уланов.

— Выполняйте! — раздраженно перебил старший политрук, сердясь, что по слабости дарил бойцу то, в чем было отказано другим.

Уланов ушел, и в ту же минуту комиссар услышал артиллерийскую канонаду. С потолка упало несколько комочков земли…

«Ну, началось…» — мысленно произнес Лукин, торопливо натягивая сапоги.

Спрыгнув со стола, он потянулся к очкам, чтобы снять их… Но уже не имело смысла беречь последнее стеклышко, и он опустил руку. Обдернув на себе шинель, стараясь твердо ступать, он вышел из блиндажа, и солнце, сверкавшее над бруствером, ослепило его.

Частая пальба и перекаты разрывов слились в общий гул. Он доносился слева — там происходил большой бой, однако было неясно, кто его начал. Вокруг окопа ничто не изменилось, — лишь узкая туманная полоска протянулась и росла на северо-востоке. Лукин и бойцы переглядывались, ничего еще не понимая, но уже начав надеяться.

Внезапно люди уловили в сотрясающемся воздухе новый, быстро усиливавшийся звук. Потом из-за леса показались самолеты… Они шли прямо на окоп, и легкие, птичьи тени их скользили по голубой воде, отражавшей небо. Самолеты пронеслись так низко, что бойцы невольно сжимались, некоторые присели на корточки. Но на зеленоватых плоскостях машин краснели пятиконечные звезды, и лица солдат как будто осветились. Бомбардировщики пикировали на укрепления немцев, и там поднялась задымленная стена земли. Люди что-то кричали, вслед самолетам, не слыша в обвальном грохоте ни себя, ни других, выползая на бруствер, смеясь и потрясая винтовками.

Самолеты еще кружились над расположением немцев, когда из леса вышла атакующая пехота. Бойцы двигались по пояс в воде, подняв над собой оружие. Спокойная до этой минуты поверхность разлива заколебалась, волны побежали по ней, и на них, дробясь, заиграло солнце.

Как ни ожесточенна была бомбежка, кое-где ожили немецкие огневые точки. Они били через головы стрелков Лукина, и по воде заметались длинные всплески, словно от ударов невидимого кнута. Комиссар только подумал о необходимости подавить уцелевшие пулеметы, как его бойцы всем своим огнем обрушились на них.

Пехота, шедшая на выручку к Лукину, достигла уже середины расстояния между лесом и окопом. Здесь было более мелко, и солдаты побежали. Они высоко поднимали ноги и откидывались назад, обдаваемые светлыми брызгами. Некоторые внезапно проваливались по шею или даже уходили вниз с головой, попав в воронку. Чаще всего они выныривали и плыли. Иные не появлялись больше, и светло-голубая вода смыкалась над убитыми.

Уже только двадцать-тридцать метров оставалось пройти, чтобы достигнуть окопа. Уже хорошо были видны мокрые лица приближавшихся бойцов, их сияющее оружие, открытые рты… И стрелки Лукина без приказа поднялись из своего убежища, едва не ставшего их могилой. Люди вставали из воды и глины, карабкались по стенкам, подтягивались на ослабевших мускулах, переваливались через насыпь… Они кричали простуженными голосами и на подгибающихся ногах, спотыкаясь, устремлялись вперед. Единое побуждение толкало их… Казалось, одно, последнее усилие требовалось от бойцов, чтобы раз навсегда кончились их страдания, и лишь сотня-другая шагов отделяла их от полной победы.

Лукин почувствовал внезапное удушье и только поэтому заметил, что и он все время кричит. Он пошарил у себя в кармане, нащупал там несколько размокших крошек и кинул их в рот. Потом вылез вслед за своими призраками в касках, сам похожий на призрак. Рядом с ним бежал Уланов, которого комиссар так и не успел отправить; несколько в стороне в полный рост шагал Колечкин.

…К полудню солнце начало припекать. Стрелки Лукина — их не насчитывалось теперь и четырех десятков — отдыхали на полянке в стороне от дороги. Они скинули мокрые шинели, и теплота, как будто не существовавшая больше в мире, снова обнимала их продрогшие тела. Вокруг был лес — кустообразный орешник, березки, густая поросль можжевельника. Зеленый туман окутывал деревья, покрывшиеся листвой за одну ночь, даже за несколько часов. Бой ушел на запад, оттуда доносились пулеметные очереди и приглушенный, дробный стук перестрелки. По дороге, пролегавшей в полусотне шагов, скакали всадники, тянулись в тыл санитарные обозы, и навстречу им торопились повозки с боеприпасами.

Иные из бойцов уже спали, привалившись друг к другу, будто и во сне предпочитали не расставаться… Другие все еще не могли уснуть, хотя утром падали от усталости. Они переходили с места на место, шумели, вспоминали, смеялись, хвастались… Ветер обвевал босые ступни солдат, шевелил волосы, пролетал по лицам, словно обмывая их…

— Я фрица с одного выстрела ущемил! Не веришь? — кричал Рябышев Уланову.

Расставив толстые ноги в закатанных до колен штанах, он стоял, держа в одной руке сахар, в другой хлеб. Лазоревые глаза его выражали счастливое изумление…

С Рябышевым, обычно молчаливым, тихим, произошло удивительное превращение. Но и сам Уланов испытывал новое чувство неограниченного права на жизнь со всеми ее благами. Больше чем когда-либо он был теперь хозяином всего, что видел: неба, облаков, травы, деревьев. А главное — он радовался своему чудесному раскрепощению от привычных зависимостей. Вот он участвовал в тяжелом бою — и остался жив, он ночь просидел в воде — и с ним ничего не случилось. Николай не ощущал себя неуязвимым, но было прекрасно не считаться больше с тем, что ты смертей. Лицо его почернело, как у всех: на лбу запеклась кровь от царапины, но он о ней не помнил. Проталкиваясь с кружкой к костру, он бесцеремонно отодвинул кого-то в сторону и не обиделся, когда с ним поступили так же.

Двоеглазов, костлявый, длиннорукий, поддерживал огонь, бросая в него ветки можжевельника. Их разом охватывали быстрые языки, и густой, горький дым длинными космами уносился кверху. Зеленые лапы, треща, выгибались в пламени и, отгорев, становились прозрачно-розовыми. Потом их остекленевшие иглы быстро меркли и осыпались синеватым пеплом.

— Потрудилась пехота… Приняла боевое крещение, — проговорил Двоеглазов, помешивая щепкой в котелке.

— Я его с колена взял… Приложился — и с одного выстрела… Не веришь? — кричал Рябышев, все еще не понимая, как случилось, что он убил немца, а не немец его.

— Почему не верю? Обыкновенная вещь, — сказал Двоеглазов.

— А я?! — выкрикнул Николай. — Он, понимаете, ползет на меня, а я жду…

— Все потрудились, — согласился Двоеглазов. — Ну, угощайтесь, орлы!.. — Он снял с огня котелок, морщась и отворачиваясь от дыма.

Николай, обжигаясь, хлебнул, и на зубах его хрустнул уголек…

— Колечкина нету, ребята! Не видали Колечкина? — раздался чей-то встревоженный голос.

Бойцы замолчали, невольно оглядываясь по сторонам. Николай почувствовал как бы внезапный укол и опустил кружку.

— Может, найдется еще, — сказал Петровский, грузный, краснолицый, грея над паром руки.

— Савельева нету… Титова нету, Климова… Кулагина… — продолжал тот же голос.

— Чего считаешь? — гневно отозвался другой.

— Сами не видим, что ли? — сказал Петровский.

«Кулагин погиб…» — подумал Николай, прощая солдату сейчас все свои обиды. Но он был слишком полон ощущением возвратившейся жизни, чтобы предаваться долгой печали о тех, кто не сидел рядом.

— Не достал фрица Кулагин. А зачем ему был целый фриц? Стрелял бы на дистанции — и все… — проговорил Рябышев с наивным превосходством живого человека над мертвым.

— Мечта у него была, — вмешался в разговор Двоеглазов. — У каждого своя мечта в бою есть…

— Разве не одна у всех? — спросил Петровский.

— Как это может быть? — удивился младший сержант. — Даже фамилии у нас разные… У меня выделяющая: Двоеглазов, а другого зовут просто Иванов.

— Фамилии разные, а советская власть одна, — сказал Петровский.

— Я про то и толкую, — Двоеглазов кинул в костер ветку и отполз от забушевавшего пламени. — Жизнь у нас, точно, общая, а интерес у всякого свой… Вот ты, скажем, кем был в гражданке?

— Агроном я… Что с того?

— Значит, твоя забота была за землей ходить…

— У нас земля скупая! — закричал Рябышев. — Мы ее и так и этак, и солями, и калеями…

— А у него вот, — Двоеглазов указал на Рябышева, — у него другой интерес… Человек еще молодой, он для себя какой ни на есть принцессы дожидается…

— За фронтовика любая пойдет… — подтвердил Рябышев.

— Видел? — сказал Двоеглазов. — И правильно: за фронтовика пойдет… А я — лепщик… У меня свой интерес… У меня — семейство, жена… Я дочкам намерен полные условия обеспечить…

Он встал на колени и, устремив на Петровского покрасневшие, заслезившиеся глаза, произнес:

— Я считаю — мы богато жить должны… Я хочу, чтоб дочки шоколад ели и персики.

— На здоровье! — весело проговорил Петровский.

— Я немца бью, а сам об семье думаю… И каждый думает, что он себе большую удачу в бою добывает… А получается, что каждый за всех воюет…

«Что же я добываю, для себя?» — подумал Николай, и его будущее как бы засверкало перед ним.

Николай хотел еще слишком многого в самых разнообразных направлениях, затрудняясь избрать что-нибудь определенное. Его предположения в этом смысле пока часто менялись в зависимости от впечатлений, из которых последние были всегда наиболее привлекательными. Но, тем не менее, все, что ожидало его, было превосходно, ибо он прошел уже через самое трудное… Он подумал о Маше, и его охватило волнение от уверенности в том, как хорошо все будет у него с ней.

— Тебя, конечно, сразу на курорт отправят, — говорил Двоеглазов Петровскому. — Тебе в Сочи надо, на грязи…

— Там, говорят, действительно помогает, — глядя на свои короткие, лоснящиеся пальцы, ответил тот.

— Еще как помогает, — подтвердил Двоеглазов.

Победа, одержанная только что, как будто перенесла солдат в страну обязательного исполнения желаний. Мир, вчера еще жестокий, покорно ныне простирался перед ними, и они ступали по его зеленым лугам… Нигде люди так много не мечтали, как на войне, и никогда их мечтания не казались такими осуществимыми, как после победоносного боя.

Комиссар лежал недалеко от костра, вытянув в траве тощие ноги, закрыв глаза, так как солнце било в лицо. Заснуть Лукину, однако, не удавалось… Ему хотелось куда-то идти, что-то сделать, о чем-то важном распорядиться, хотя остатки батальона были по приказу выведены на отдых… Прислушавшись к разговору у костра, Лукин заинтересовался.

«Ну, что же… Бойцы правы, — решил он. — Родина — это также очень личное переживание… Это сама жизнь каждого из нас, с тем, что было в ней, что есть, что еще не достигнуто…»

И комиссар вообразил себе свое возвращение после войны в привычный круг людей и занятий. Он с удовольствием подумал о многих преимуществах, которыми обладал, перед теми, кто не сражался, подобно ему. Тщеславная картина возникла вдруг перед Луниным… Он увидел себя в шинели, в ремнях, с потемневшей, потертой кобурой, поднимающимся по широкой лестнице своего института. Улыбаясь, он долго с удовольствием созерцал этот свой проход, перемежающийся шумными встречами на площадках. Глаз он не открывал, и солнце, светившее сквозь сомкнутые веки, застилало его зрачки теплым, красным туманом.

— …В каждом городе бюсты героев должны стоять… — снова услышал он голос Двоеглазова — Пусть молодежь учится… И дома надо строить просторные, чтобы тесноты не было… Я как вернусь — к председателю района приду… И в кресло сяду. Я без доклада приду… Какие могут быть после войны доклады? Высказывайтесь, скажу, по существу…

— Правильно! — горячо поддержал Николай.

— Ты его по-нашему бери… — посоветовал Рябышев. — Вот так… — Он поднял бронзовые кулаки и радостно оглядел товарищей.

— Зачем же так? — сказал Двоеглазов. — Надо, чтоб грубости этой, между прочим, было поменьше…

Лукин с удовольствием представил себе, как Двоеглазов войдет в кабинет районного начальства, сядет к столу и потребует отчета.

«Мощь нашей страны, — подумал комиссар, — ее великая, победительная жизнеспособность в том, что государственная необходимость, общая цель совпадает с огромным большинством этих личных надежд и намерений…»

Что-то щекочущее поползло по откинутой ладони Лукина. Он приоткрыл глаза и обнаружил красноватого муравья, быстро сновавшего между пальцами. Некоторое время он следил за хлопотливым насекомым и вдруг уснул — сразу, незаметно…

Назад Дальше