Ночь полководца - Березко Георгий Сергеевич 4 стр.


— Молодой еще комбат, а крепкий, — сказал командующий.

— Я его к Красному Знамени представил за атаку под Варшавкой, — проговорил Богданов.

И разговор о Горбунове оборвался, так как комдив и Николаевский одинаково подумали о том, что награждение старшего лейтенанта, вероятно, запоздает…

Вестовой поставил на стол тарелку с крупными коричнево-красными грушами. Здесь, в полутора километрах от переднего края, такой десерт был редкостью в это время года. Никто, однако, не обратил на него особенного внимания. Покончив с грушей, Богданов снова взглянул на часы, потом вопрошающе посмотрел на командующего. Тот молча медленно курил. Лицо его, большое, темное, неподвижное, могло в равной мере показаться и сосредоточенным, и бездумным. Свет лампы дробился и сверкал в стеклах его очков, на золотой оправе, на эмали орденских знаков, прикрепленных к гимнастерке. Докурив, генерал положил окурок в пепельницу, но не встал из-за стола, не желая, казалось, покидать эту комнату… И Богданов, не решавшийся напомнить о том, что их ждут в штабе армии, удивленно хмурился. Отодвинув с шумом стул, командарм, наконец, поднялся.

— Спасибо, майор! Хорошо живешь, порадовал меня, — проговорил он.

Николаевский шагнул вперед и вытянулся. Скрипучим голосом он произнес:

— Товарищ генерал-лейтенант… Разрешите по личному вопросу.

— Говори, конечно…

Командующий улыбнулся, но глаза его смотрели, не теплея, из-под тяжелых, набрякших век.

— Разрешите лично вести в атаку первый эшелон, — сказал Николаевский.

— Думаешь, Горбунов не справится?

— Никак нет, справится…

— Так в чем же дело? — спросил генерал.

Николаевский замялся, не отвечая. Его длинное лицо с пышными гусарскими усами покраснело от внутреннего усилия. Богданов с любопытством глядел на майора. Зная его лучше, чем командующий, полковник удивился меньше. Видимо, Николаевский не одобрял предпринимаемого наступления. И в форме, единственно возможной для дисциплинированного служаки, заявил о своем несогласии с полученным приказом.

«Ах, чудак, — подумал полковник со смешанным чувством досады и восхищения. — Ах, старый чудак!..»

— Беда мне с ними, — сказал он громко. — Белозуб повел роту в бой и в госпитале отлеживается… Теперь этот просится туда же… Вместо наградных листов я должен выговоры писать командирам полков.

— Убедительно прошу не отказать… — настойчиво проговорил Николаевский.

— Ты «Дон-Кихота» читал? — строго, как на экзамене, спросил генерал.

Майор помедлил, озадаченно глядя на командующего.

— Приходилось слышать, товарищ генерал-лейтенант, — ответил он честно.

— Что же ты слышал?

— Поврежденный был человек, — неуверенно сказал Николаевский.

— Ну, а еще что?

— Неспособный к практической жизни, — подумав, добавил майор.

— Так, так… — командующий внимательно разглядывал Николаевского. — Себя ты, я думаю, практиком считаешь?

— Практиком, товарищ генерал-лейтенант, — твердо оказал майор.

Генерал снова сел, широко расставив толстые ноги, положив на колени морщинистые кулаки.

— Карта Советского Союза у тебя есть? — опросил он.

— Никак нет… только штабная, моего участка… У комиссара, кажется, есть… Разрешите послать?

— Не надо… — сказал командующий. — Ну, а сводки ты читаешь?

— Регулярно, товарищ генерал-лейтенант!

— То, что немцы еще в Вязьме, помнишь?

— Помню…

— Еще в Вязьме! — с силой повторил генерал. — Так какого черта!.. — Он стукнул кулаком по колену и закричал: — Какого черта ты под пули суешься?! Ты что думаешь, командиры полков с неба мне сваливаются?

— Совесть не позволяет сзади быть, — глухо сказал Николаевский.

— Что ж, она у тебя у одного имеется? А то, что немцы в Вязьме, — это твоя совесть позволяет? Да если нужно будет, я тебя не то что с батальоном, — со взводом пошлю, одного пошлю.

Командующий топнул ногой; огонек в лампе взвился и снова упал. Николаевский стоял не шевелясь, кровь отлила от его лица, и черные подкрученные усы резко выступили на посветлевшей коже.

— А пока сиди, где приказано… Сводки читай чаще, может, умнее станешь, — сдерживаясь, сказал командующий. — Кликни мне моего адъютанта.

Майор круто, уставно повернулся, вышел за дверь и возвратился с капитаном в кителе. Командарм распорядился заводить машину. Он оделся и, ожидая, подошел к столу, недовольно глядя на огонь лампы. Было слышно, как на разворошенной кровле дома шумит под ветром солома. Богданов снизу, так как был невысок, посматривал на командарма с невысказанной укоризной: гнев генерала казался ему малоосновательным в данном случае…

Адъютант доложил, что машины готовы, и все вышли на крыльцо.

— Где твой комиссар? — спросил командующий у Николаевского.

— Вызван в подив, товарищ генерал-лейтенант.

— Когда вернется, передай, что я приказал снабдить тебя картой Советского Союза…

— Слушаю, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Николаевский.

Командующий и Богданов сели в свои «виллисы». Майор стоял у калитки, пока крохотные пятнышки света, падавшие на дорогу из затемненных фар, не исчезли в плотной темноте ночи.

3

В течение двух суток Горбунов готовил свой батальон к бою. На третий день вечером рота, в которую попал Уланов, подошла к лесу, откуда должна была начаться атака. Сеял мелкий дождь, и бойцы, сворачивая с дороги, погружались в сырую тьму. Они нащупывали мокрые стволы, спотыкались о скользкие корни, шарахались в сторону от холодных веток. Невидимый можжевельник хватал людей за ноги, и ледяные капли с деревьев сыпались им на головы. Николай как будто с завязанными глазами искал дорогу. Больше всего он боялся отбиться от товарищей, поэтому он спешил, — и рядом с ним, испытывая то же чувство, торопились его спутники. Лес был наполнен треском сучьев, шорохом, всплесками воды. Иногда Николай задевал кого-то локтем; или слышал около себя чужое дыхание… Он вглядывался в мрак, но там проплывали только смутные пятна.

Люди шли долго, хотя путь был не длинен. Когда роту остановили, они почувствовали себя очень утомленными. Они были разобщены темнотой и потому инстинктивно сбивались в тесные группы, заговаривая друг с другом, чтобы узнать, кто стоит рядом. Отделенные командиры громким шепотом выкликали фамилии бойцов… Николай коснулся спиной твердого ствола и с облегчением прислонился к нему, — это была некая неподвижная опора в непроглядном мире, таившем многие опасности. Он слышал близкие голоса товарищей и сам поспешно откликнулся на вызов, обрадовавшись, что о нем помнят. Но, никого не видя и укрытый ото всех, он оставался в то же время как бы наедине с самим собой. Не стыдясь, он мог отчаиваться, взывать к своему мужеству, утешать себя либо давать клятвы, зная, что на рассвете он пойдет в первый бой. Однако он испытывал не страх, а величайшее смятение. Обескураженный тем, что довелось пережить за недолгое пребывание на фронте, Николай был не столько испуган, сколько разочарован и обижен.

Труд — постоянный, изнурительный — поглотил всю энергию Николая, все его душевные способности. Бесконечные физические усилия составляли, как теперь выяснилось, главное содержание жизни людей на войне. Перед тем как вступить в бой, им приходилось много ходить, таскать тяжести, подолгу не раздеваться, терпеть холод, мало спать. В избе, где они ночевали, тесно привалившись один к другому, было трудно дышать; в землянках горький дым ел глаза. И ничто здесь, в окружающем, не вознаграждало как будто за эти непомерные лишения… Шли весенние дожди, намокшая одежда не просыхала на Николае, но это ни в ком не вызывало сочувствия. Люди соседствовали со смертью, но часто были невнимательны друг к другу, грубы, насмешливы. Командиры отдавали приказания резкими голосами, взводный хмурился и почему-то злобно поглядывал на Уланова, когда тот, изнемогая, тащился вместе со всеми в походной колонне. И даже товарищам по отделению не было, казалось, дела до того, что Николай Уланов собирался отдать за родину жизнь, единственную у него.

Николай устал стоять и опустился на корточки. В темноте было слышно — бойцы хрустели сухарями, жевали; булькала жидкость, выливавшаяся из фляжек.

— Умял консервы, Рябышев? — прозвучал саркастический голос Кулагина.

— Нет еще, — невнятно, видимо, с полным ртом, отозвался солдат.

— Ничего, питайся… Запоминай вкус… На том свете не дадут таких… — сказал Кулагин.

— Ну, чего… чего цепляешься? — давясь, прохрипел Рябышев.

— Чудак, для твоей пользы говорю…

Николай слабел от тоски и одиночества. Неожиданно для самого себя, юноша беззвучно заплакал. Он не опускал лица и не утирал слез, набегавших на мокрые от дождя щеки.

— Ох, и достанется нам! — снова услышал он недобрый голос Кулагина. — В такую мокрель наступать вздумали.

— Содержательный день предвидится, — произнес глуховатый бас, принадлежавший солдату со странной фамилией Двоеглазов.

— Ничего не достанется! — звенящим голосом заговорил Николай. Губы его стали солеными, он облизнул их.

— Москвич! И ты здесь? — сказал Кулагин.

— Ничего не достанется, — повторил Николай. — Зачем панику разводить.

Он и сам был взволнован неожиданной быстротой, с которой очутился на передовых позициях. В глубине души он чувствовал себя обманутым обстоятельствами, и лишь самолюбие не позволяло ему признаться в этом.

— Какая тут паника? Застрянем в грязи, вот и все, — проговорил Кулагин.

— Кому интересно застревать, тот, конечно, застрянет, — перебил Николай. Не видя Кулагина, он мог не скрывать своих слез, только голос его дрожал, готовый сорваться. — А кто понимает, что враги топчут родную землю, что родина в опасности, — тот застревать не станет.

— Ты кому это говоришь? — пробормотал, как будто удивившись, Кулагин.

— Очень правильно, что мы наступаем! — всхлипнув, закричал Николай. — Ни минуты нельзя терять, когда подумаешь, что там творится… в Смоленске, в Минске. Немцев надо гнать, гнать безостановочно… А рассиживаться мы после войны будем.

— Не кричи. Услышать нас могут, — сказал Двоеглазов.

— Ох, я забыл! — прошептал Николай, пораженный тем, что враги находятся так близко от него.

Несколько секунд он испуганно прислушивался.

«Господи, зачем я все это говорил! — подумал он. — Как будто бойцы не понимают… Завтра многих уже не будет…»

Но Николай спорил не столько с Кулагиным, сколько с вероломной судьбой. Испытания, выпавшие на его долю, были слишком тяжелы, и со страстным отчаянием он защищал то, что облагораживало их…

Установилось недолгое молчание. Слышались чьи-то чавкающие шаги, стучали по плащ-палаткам капли, падавшие с ветвей.

— Вот я увижу, как ты их гнать будешь, — со злостью сказал Кулагин.

«Увидишь… Все увидят…» — мысленно отвечал Николай, огорченный, пристыженный, готовый героически умереть сейчас, сито минуту.

— А меня учить нечего, — продолжал Кулагин, — я тоже всякие слова говорить умею.

— Перестань, — прогудел Двоеглазов.

— Чего он лезет? Сам наклал полные штаны, а других агитирует.

«Пусть говорит, пусть… Завтра все увидят, все узнают…» — твердил Николай.

Он чувствовал себя отвергнутым товарищами, но решимость завтра же оправдаться в их глазах несколько успокоила его. Глаза его высохли, и во всем теле ощущалась та томительная пустота, что бывает после слез. Бойцы молчали, кто-то возился, позвякивая котелком, кто-то неразборчиво шептал во сне.

«А я вот не могу спать», — подумал Уланов. Он облокотился на мешок и положил голову на руку. Сырой, винный запах перегнивших листьев поднимался от земли.

«Странно, что ничего не меняется, хотя завтра, быть может, меня не будет… — неясно думалось Николаю. — Так же пахнут старые листья, так же шумит дождь…» — не словами говорил он про себя, но таков был смысл его грустного недоумения.

Николай незаметно задремал и проснулся от сильного холода. Сразу припомнив все ожидавшее его в действительности, он ужаснулся своей участи. Острое сожаление о том, что отлетевший сон не возвратится, пронзило Николая. Ежась, шевеля окоченевшими ступнями, он пытался сообразить, много ли прошло времени и как скоро начнется то, что неотвратимо приближалось.

— …Я человек счастливый, жаловаться не могу, — услышал он низкий голос Двоеглазова. — Восемь лет мы с женой прожили, как первый день…

— У меня жена со слезами осталась да с ребятами, — проговорил Кулагин.

— Какая твоя профессия? — спросил Двоеглазов.

— Валенки я валяю, овчины могу работать. В артели я…

— Ничего… Это дело хлебное, — одобрил первый солдат.

— Пока дома был — хватало…

— Как уходил я, — сказал Двоеглазов, — жена заплакала и говорит: «Только бы живым тебя увидеть, а орденов мне не надо…» — «Почему не надо?» — спрашиваю. «Бросишь ты нас, и меня и девочек, если героем вернешься». — «Не может этого случиться», — объясняю я ей. «Может, потому что герои на молоденьких женятся». — «Выдумываешь себе беспокойство…» — смеюсь я. «Ничего не выдумываю, — отвечает, — за героя любая пойдет…»

— Ребята, вы меня не оставляйте, если что, — тихо попросил Рябышев.

— Надо думать, после войны большое строительство будет, — продолжал Двоеглазов. — Во всех городах памятники победы должны стоять… На мою профессию лепщики огромный спрос намечается. Если живой останусь, жену в шелк одену… И девочек тоже… Двое их у меня… Пускай в крепдешине растут.

— Баловать тоже не к чему, — возразил Кулагин.

— Почему же не баловать, раз мы победим…

— Скоро, что ли, пойдем? Который час? — послышался спокойный хриплый тенорок Колечкина.

— Поспал напоследок? — опросил Двоеглазов.

— Один раз не в счет…

— Точно… Счет начинается после ста, — согласился Двоеглазов.

— Ребята!.. Как я по первому разу… вы меня не бросайте, если что… — пролепетал Рябышев.

— Я немца хочу видеть… Я до него добраться хочу… Я бы ему все высказал… и за жену, и за себя, — проговорил Кулагин.

Как всегда перед боем, люди плохо слушали друг друга, хотя и очень нуждались в слушателях. Но даже сильное волнение товарища не привлекало особенного внимания, потому что у каждого происходило единоборство с самим собой. Однако в том, как Кулагин произнес последние слова, звучала такая свирепая ненависть, что бойцы на секунду замолчали.

— Как разговаривать будешь? Он нашего языка не понимает, — поинтересовался Двоеглазов.

— Ничего, они бы объяснились, — серьезно сказал Колечкин.

Внезапно в стороне немцев застучал пулемет и послышались одиночные выстрелы. Потом поблизости забил второй пулемет.

— Началось; — сказал Колечкин. — Участников просят на старт.

— Наших саперов обнаружили, — предположил Двоеглазов.

Ветки деревьев обозначились на посветлевшем небе, образовав спутанную черную сетку. Люди торопливо поднимались, застигнутые врасплох тем, чего так долго ждали. Они находились у подошвы холма и за тесной еловой порослью не видели того, что делалось на опушке. Но небо над их головами окрасилось в зеленоватый, неживой цвет, затем стало розовым и снова позеленело. Тени двигались, трепетали на шинелях бойцов и, казалось, нестройно шумели, проносясь по опавшей хвое, по листьям. Люди смотрели вверх, словно со дна ущелья, над которым пролетала гроза. На их лицах, мгновенно освещавшихся и вновь тонувших в сумраке, как будто мелькали отсветы молний.

Рябышев отвернулся и по-детски закрыл лицо левой рукой, выставив локоть.

— Ракеты пускает… Не видал, что ли, — сказал Двоеглазов, — сутулый, узкоплечий, — сострадательно глядя на широкого, могучего Рябышева.

Тот опустил руку и посмотрел на солдата блестящими глазами.

— Около меня держись, — посоветовал Двоеглазов. — Я побегу — и ты за мной, я стрелять начну — и ты пали, я лягу — и ты вались.

— Ага, — выдавил из себя Рябышев.

Двоеглазов повернулся к Уланову.

— Ничего, ребятки, обтерпитесь, — сказал он. — По первому разу, конечно, жутковато…

— Я, кажется, не жалуюсь, — запальчиво возразил Николай.

— Ну, молодец! — дружелюбно сказал солдат.

Назад Дальше