— Блокнот у тебя, Витя?
— У меня, Боря, — отвечает Гав, вынимая из заднего кармана лыжных брюк аккуратный, перетянутый резинкой блокнот. Они читают хором: — Сто восемьдесят шесть!
— Ну вот! — говорит бригадир Семенов. — Вопрос ясен!
Федор Титов срывается со скамейки; он словно кипит, подвижный и быстрый, как ртуть. Пробегает по комнате, круто завернув у стены, втискивает руки в карманы и — застывает.
— Что ты скажешь на это? — негромко спрашивает Семенов.
— К черту! — Голос Титова срывается на крик. — Ничего не хочу говорить! — Он не сразу — запутался стиснутыми кулаками — вырывает руки из карманов, сучит в воздухе пальцами. — Это же мелочь! Ты понимаешь, мелочь!
Его крик странен, непонятен для людей, спокойно сидящих в комнате, и поэтому бригадир Семенов, заталкивая расческу в целлулоидовый футлярчик, поясняет:
— Титов опять не выбрал в деляне тонкомерные хлысты… Это третий случай! Оплата за трелевку произведена не будет…
Лесозаготовитель с красивым лицом — механик Валентин Семенович Изюмин — половинкой лица выглядывает из-за книги, но затем сызнова принимается за чтение. Лежащий на скамейке Михаил Силантьев круто, тягуче выгибается — зевает.
— Действительно, мелочь! — говорит он. — Подумаешь, десять хлыстов не выбрал! В Глухой Мяте леса на всю матушку Расею хватит!.. Ты, бригадир, лучше об ужине позаботься. Кишка кишке протокол пишет.
Ободренный поддержкой Силантьева, молчанием Гава и Бережкова, запрятанной за книгу улыбкой механика Изюмина, Федор Титов трагически потрясает руками.
— Придираешься зря к человеку, Семенов! Кирюху из себя выламываешь! Не пройдет этот номер! Деньги ты мне уплатишь! — надрывно кричит он.
— Деньги не уплачу! — спокойно отвечает бригадир.
— А надо уплатить! — звонко произносит Силантьев, рывком сбрасывая ноги на пол. — Мы, бригадир, рабочие права знаем… Походили по белу свету, не таких начальников видали! — мечтательно, но чуть с издевкой продолжает он. — Всяких начальников видели, разных калибров… Ты не по карману должен Титова бить, а воспитывать.
— Это так, как говорится… — изумленно полуоткрывает рот Никита Федорович.
— Уплатишь, уплатишь! — грозится Федор Титов, все еще бегая по комнате, и вдруг натыкается на Георгия Ракова. Он сразу опадает мускулами под сатиновой рубахой, останавливается, точно налетел на стену. Георгий Раков надменно, презрительно щурится на него, сидит будто изваянный из камня и все ждет, когда фотограф щелкнет затвором.
— Сядь, Федор! — коротко приказывает Раков. — Сядь, охолонись немножко!
Федор послушно садится.
— Устал, наверное! Отдохни! — Раков делает емкую, уверенную паузу и только после этого вновь разлепляет губы — все такой же надменный, самоуверенный. — Деньги с тебя вычтем. Григорий Григорьевич прав — тонкомерные хлысты надо выбирать. Ты не бригадира, государство обворовываешь!
Ровно, монотонно говорит Раков, из каждого слова выглядывает острым зубчиком нескрываемая уверенность в своей правоте, убежденность в том, что выслушают его внимательно и сделают так, как сказал он, Георгий Раков.
— Ты, Федор, у государства воруешь!
Съеживается, линяет Федор Титов под прицелом раковскиххолодных глаз, мнет пальцами распахнувшийся на груди ворот сатиновой рубахи.
— Я бы собрал, если бы он сказал по-человечески… А он, кирюха, сразу нотации читать начал…
— Вот ты опять не прав… Семенов тебе никакой не кирюха, а бригадир! Ты думай, Федор, о чем говоришь. Тебе на этот случай голова выдана!
— Это правильно, это так! — с довольным видом восклицает Никита Федорович и упоенно вертит бородой — наслаждается разговором.
Книга в руках механика Валентина Изюмина мягко ложится на стол. Сцепив пальцы замком, он внимательно слушает Ракова — верхняя губа механика немного приподнята, и видны ровные, плотные, хорошо чищенные зубы. Изюмин слушает разговор, как дирижер слушает еще не слаженный оркестр: напряженно, чутко, стремясь найти ошибку и как будто сожалея, что ее пока нет. Виктор Гав и Борис Бережков переглядываются, разом поднимаются и легким спортивным шагом — раскачивая руками, мягко ступая на носки — уходят в соседнюю комнату. Они стройные, сильные, чистенькие и какие-то не вяжущиеся с темным бараком, коптящим светом лампешки и всем, что происходит в нем.
— Десятикласснички пошли долбать науку! — хохочет им вслед Михаил Силантьев.
Поднимается и бригадир Григорий Григорьевич Семенов. Он задумчив; невысокий лоб сморщился, а поперек морщин легла глубокая вертикальная складка.
— Утром хлысты должны быть подтрелеваны! — бросает бригадир Титову.
— Хорошо, я выберу хлысты! — отвечает тракторист, глядя на Георгия Ракова.
— Правильно! — радуется длиннолицый рабочий Петр Удочкин.
С той минуты, как вошли в барак трое, много перечувствовал и пережил Петр Удочкин: страдальчески морщился и втягивал голову в плечи, когда кричал Федор Титов; делал значительное лицо, когда говорил Никита Федорович; укоризненно поджимал губы, когда выходили из комнаты парни. Лицо Петра Удочкина — зеркало: смотрит на него сердитый человек — лицо Петра сердится, смотрит веселый — веселится, грустный — печалится. Собственное выражение лица Петра Удочкина одно: ожидание от людей интересного, необычного.
— Жрать хочется — смерть! — жалуется Михаил Силантьев и тоже уходит в соседнюю комнату.
У двери, по левую руку, возится с кастрюлями повар Дарья Скороход. Силантьев на цыпочках подходит сзади, продевает руки под мышки Дарьи и кладет на груди женщины, крепко сжав пальцы. От неожиданности она замирает, втягивает голову.
— Варим, парим! — похохатывает Силантьев, не отпуская. Наконец Дарья соображает, что произошло, и вырывается — ныряет головой в расставленные руки Силантьева.
— Ловко, молодец! — одобрительно подмигивает он.
Лицо женщины полыхает румянцем, и Силантьеву непонятно — то ли покраснела она, то ли от жаркой печки разрумянились щеки.
— Ой, что ты! — запоздало вскрикивает Дарья.
— Вари, вари! — покровительственно разрешает он и пробегает ее взглядом с ног до головы.
3
На ночь лампу в бараке не тушат — фитиль немного привертывают, и до рассвета льется желтый свет, по стенам бродят темные тени. За окнами порывами дует ветер.
Храпят, ворочаются во сне люди. Изредка кто-нибудь просыпается, зевает с хрустом, шлепая босыми ногами, пробирается к двери, с хряском открывает ее. Тогда по полу струятся холодные потоки воздуха… Потом звонкое бульканье воды в котелке. Напившись, лесозаготовитель смотрит на часы слипающимися глазами и, счастливый тем, что до подъема осталось еще два часа, валится мешком на плоский матрас.
Тепло, домовито в ночном бараке.
Федор Титов лежит на полу, рядом с механиком электростанции Валентином Изюминым… Федор не может заснуть сегодня, томится, то и дело переворачивает нагревшуюся подушку; голова в тисках. Перебивая друг друга, громоздятся, путаются мысли, такие же горячие, как подушка под щекой. На потолке, среди теней, мерещится всякая чепуха: то вроде плывут облака, то дизельный трактор дыбится на подъеме, то прыгает диковинный, нездешний зверь — кенгуру.
До сладкой боли в стиснутых скулах ненавидит Федор бригадира Григория Семенова — месяц носит в себе, затаив от других, воспоминание о том, как в леспромхозе, перед выездом в Глухую Мяту, директор Сутурмин, не стесняясь Федора, сказал Семенову: «Вот тебе, Григорий Григорьевич, Федор Титов! Тракторист он хороший, знающий, а человек нелегкий, с кандибобером… Может такое отчубучить, что только руками разведешь!.. Ничего, ничего! Не обижайся, Федор, — на серьезное дело посылаем тебя, сейчас не до самолюбия!»
Непереносимо бригадирство Семенова для Федора. Для него Григорий Семенов не бригадир, а Гришка-кенгуру, такой же деревенский мальчишка, каким был сам Федор. Они вместе ходили в школу, вместе воровали огурцы с чужих огородов, вместе били орехи недалеко от Глухой Мяты. И вот — Семенов бригадир, начальник Титова!.. Сегодня, обойдя лесосеки, нагнал Федора на трелевочном волоке, от гнева ссутулился, замахал кенгуриными лапами: «Собери хлысты! Ты против коллектива! Прошу тебя по дружески, собери! Это ведь третий раз!» Бригадиром он был, начальником, тем человеком, которому говорил обидные слова про Федора директор леспромхоза, и поэтому Титов накричал, набузотерил.
Как так случилось и за какие особенные заслуги дали Семенову право командовать людьми? Чем взял он? Откуда у него такое право?.. И чем больше думает Федор об этом, тем меньше видит оснований у Семенова быть бригадиром. День за днем перебирает он в уме, как монеты, считает дни работы в Глухой Мяте и не находит ничего бригадирского в поступках Григория, а в делах товарищей — признания его власти. Михаил Силантьев на приказы бригадира отвечает шутками, анекдотами, выполняет их с таким видом, точно одолжение делает; парни-десятиклассники в разговоры с бригадиром не вступают, а механик Валентин Изюмин затаенно посмеивается над суровой сосредоточенностью бригадира. Нет настоящей, авторитетной власти у Григория Семенова в Глухой Мяте!..
Ворочается, не спит Федор. Нанизывает в тесную цепочку гневные справедливые слова, которые скажет бригадиру, если тот снова придерется к нему понапрасну; горячится, нервничает, переворачивает подушку. Теперь он лежит лицом к Изюмину. «Вот это человек!» — думает Федор восторженно и весь переполняется симпатией к спящему механику. Изюмин спит спокойно, дышит ровно, а лицо у него даже во сне умное, красивое, энергичное…
Изюмин силен, строен, он веселый, вежливый человек. Механик неспешлив, аккуратен, он умеет слушать других — внимательно, не пропуская ничего, не рассеиваясь, а сам говорит изящно, точно нанизывает яркие цветные бусы. Виктора Гава и Бориса Берсжкова — десятиклассников — механик покорил сразу… На третий день жизни в Глухой Мяте парни сели за шахматы. Целый вечер ожесточенно сражались они, окруженные уважительными лесозаготовителями, а Никита Федорович шипел: «Тише! Серьезное дело, как говорится…» И только Валентин Семенович сидел в сторонке, читал книгу, но, когда Виктор победил и шумпо торжествовал, Изюмин оторвался от книги с яркой обложкой, чуть приметно улыбнулся и попросил Бориса показать запись партий.
— Партию, Виктор, а? — предложил механик, пробежав запись.
Гав согласился, и вот тут-то случилось удивительное: механик играл с Виктором, не глядя на шахматную доску.
— Представьте себе, я помню расположение фигур! — ответил он вежливо на ошеломленный возглас Борщева.
Да, интересный человек механик Изюмин! Редко встречал таких людей Федор Титов, и он дивится тому, каким разным бывает Валентин Семенович: вот шутит он, смеется, но вдруг замолчит, стиснет зубы и пойдет по лесосеке — одинокий, согнутый и немного суетливый. Похож в этот момент механик на бывшего директора леспромхоза Гурьева: кажется со стороны, что под мышкой у Валентина Семеновича зажат пузатый портфель желтой кожи, хотя в руках ничего нет.
Вскоре Федор заметил, что Валентин Семенович охотнее и чаще, чем с другими, беседует с ним. И как-то ночью, в непогодь, когда за окнами, взгальный, бесился ветер, Федор разоткровенничался с механиком. Теперь, вспоминая этот разговор, нервный и взбалмошный, Федор удивляется — откуда что бралось! Раньше, заполняя автобиографический листок, ставил размашистую, крючковатую подпись уже на половине первого листа, а в ту ночь ему казалось, что всего не рассказать Изюмину. Лихорадочно нашептывал Федор:
— … Представьте, Валентин Семенович, приходите вы в кино, садитесь на свое место, свет гаснет, и вдруг из-под лавки вылазит мальчишка, что прошел без билета… Так вот этот мальчишка и есть я! Сроду у меня маленького двадцати копеек на билет не было. Безотцовщина!.. Или возьмите еще такое. Вот будто идете вы по тротуару, смотрите — лежит иа нем рублевка. Ну, вы, конечно, нагибаетесь, думаете подобрать ее, а рублевка вдруг уползает… В чем дело? Привязана за ниточку, за которую пацан держится. Так вот, этот пацан и есть я! А вот еще… Приходите вы на огород, осматриваете грядку с огурцами — все в порядке! Огурцы на месте. Вы, конечно, срываете — и что за чудо! Второй половинки нет у огурца — отрезана! Так вот, это тоже — я!.. Зимой, Валентин Семенович, совсем дикие дела творились. Растапливают это соседи печку, все чин чином, а вдруг — бах, тарарах! К чертовой матери летит печка! А это я полено взял, просверлил центровкой и начинил порохом… Да, Валентин Семенович, совсем я избаловался с малолетства. В школу немного походил, пять групп кончил и не хочу больше учиться. Вот и вырос кирюхой! В войну, конечно, голодал, а за всякие художества, ну вроде дров в печке, случалось, и колотили меня… Всякое бывало!
Хорошо, человечно слушал Изюмин; курил папиросу за папиросой, задумчиво жевал мундштук, и поэтому откровенно говорил Федор. Выворачивал накопленное внутри за двадцать семь лет, глубоко заглядывал в себя и находил неожиданное, самому себе неизвестное. Сейчас немного стыдно Федору за таинственный, задыхающийся шепот, за то, что словно обнажился он перед механиком, а тогда в груди щекотал приятный холодок, горела голова и было такое чувство, как будто под внимательным взглядом умных глаз Изюмина становился он другим человеком — хорошим, душевным. Давно так охотно не разговаривал Федор, так не открывался постороннему человеку, словно распахнулась в нем форточка, и сказал он мягко: «Смотрите, Валентин Семенович! Вот он я, Федька Титов, такой, какой есть!» И еще одно чувство мучило, томило Федора: хоть и правду говорил он механику, хоть и рассказывал о себе самое черное, все чудилось, что приукрашивает себя, и от этого Валентин Семенович видит его в цветное стеклышко. От этого чувства Федор тащил из провальной памяти лет все гадкое, все плохое, что знал и помнил о себе…
— … С бабами начал валандаться с шестнадцати лет. Много тогда голодных баб было — осиротила война…
Быстро, стесняясь, рассказал он о солдатке Тасе, с которой познал первую томительную, стыдную и жалкую любовь.
— … Да многое повидал я… Жизнь в иных местах меня трактором переехала! — И пожалел, что сказал эту густую, жалостливую фразу, — показалась придуманной, неискренней, точно вычитанной из книги. Подумал: «Разве один я такой? Много людей покалечила война!»
— … Товарищи мои далеко пошли, Валентин Семенович. Сашка Егоров инженером работает, Костя Находкин — врач, а ведь никудышный мальчишка был. Кирюха! Сопливый такой!
Целый час слушал механик Федора и, когда он кончил, закурил новую папиросу, задумчиво, для самого себя, проговорил:
— Так и следовало думать… Все правильно!
С тех пор Федора, как железку к магниту, тянет к Валентину Семеновичу. Кажется ему, что у механика есть все то, чего не хватает ему, Федору, — воля, настойчивость, выдержка, знания. И оттого, что механик дружен с Федором, выделяет его, обидны придирки Семенова: бригадир точно срывает с Федора душевную человеческую оболочку, которой укутан он с тех пор, как разоткровенничался ветреной ночью. Каждый раз, когда Семенов выговаривает ему, Федор ловит на себе не то жалеющий, не то насмешливый взгляд Изюмина; но однажды он понял механика: вздернув губу, обнажив белые, ровные зубы, Изюмин точно приказал: «А ну, ответь ему как следует! Покажи себя, Федор! Ведь ты начинял порохом поленья!»
Это произошло сегодня, в лесосеке…
Эх, Семенов, Семенов!
Ворочается Федор, мается. Горло стискивает волна ненависти к бригадиру… Он засыпает в третьем часу. Снится Федору тротуар, на нем — рублевка, он хочет взять ее, но не может: рублевка, извиваясь, как змея, уползает, а из-за городьбы выглядывает ухмыляющаяся физиономия Семенова, издевается над Федором: «Получил, кирюха!» Потом лицо Семенова становится лицом Изюмина, и механик говорит: «Это не рублевка, это просто бумажка!» Федору делается весело, он забывает об уползающей бумажке, идет по тротуару дальше, ласково попрощавшись с Изюминым… По обе стороны тротуара громоздятся высокие, красивые дома, мелькают скверы; он идет быстрее и быстрее и слышит за спиной предостерегающий голос Изюмина: «Осторожнее, Федор, воздух нагреется от скорости, и ты сгоришь…» Но Федору тепло, уютно, и он не обращает внимания на предостережения механика и почти бежит. Затем он слышит далекий гром, видит вспышку молнии и, споткнувшись, летит вниз, в голубую, гремящую густотой пропасть. В ушах тонко свистит ветер…