Глухая Мята - Липатов Виль Владимирович 8 стр.


Любопытен рогатый зверь. Григорию рассказывали, что несколько лет назад, когда была запрещена охота на лосей, через неделю после опубликования Указа два лося пришли в поселок Зачулымский, спокойно протопали через него, миновав площадь, центральную улицу и доску, на которой висел Указ. Дивились на них зачулымцы, а дед Кожевников сказал: «Узнали лоси, что Указ выписан. Намедни тоже — встретил одного, ходил он по вырубкам, на меня фыркнул. Здоровый! Он, поди, и разнес молву — при мне ведь ружье было, а не стрелял!»

Улыбается Григорий воспоминанию, а самому любопытно: что знает зверь о людях, как видит их?

Одип-одинешенек шагает Семенов по дороге к бараку. Торопиться некуда.

Григорий думает о лосе, припоминает прочитанное; он то размахивает руками, то склоняет голову, то выпрямляет, то останавливается. Он один в тайге, а это интересно — одинокий человек. Люди любопытны, когда остаются одни.

В каждом человеке живут два человека: один — тот, что показывается людям и который знает, что за ним наблюдают; второй — тот, который остается наедине с собой.

У Григория Семенова разница между двумя человеками — тем, что на людях, и тем, что в одиночестве, — невелика. В одиночестве Григорий бывает моложе и ребячливей, чаще, чем обычно, распускает резинку, продернутую в губы. Человеку одиночества в Григории — лет двадцать, а может быть, и меньше; он умеет дурачиться, напевать, делать такие вещи, которые второй человек называет дуростью и баловством. Они часто дерутся, эти два человека, они редко живут в мире и, наверное, от этого и отличаются мало — в ссоре они одинаково сильны.

Второй человек в Григории Семенове напевает: «На закате ходит парень возле дома моего…», и первый не останавливает его. В этом, пожалуй, и заключается главное отличие Григория на людях от Григория наедине с самим собой: при людях первый человек обязательно остановил бы второго. «Не пой! — сказал бы он. — Нет причины, дорогой товарищ, да и неинтересно слушать тебя!»

Ребячится Григорий: подняв с земли хворостинку, машет ею, идет разнобойно — то быстро, то тихо, то неизвестно для чего повернется на месте и захохочет. Прислушается, как эхо двоит смех, и опять хохочет. Все смешно ему: длинная тень от ноги, рукавица, почему-то вдруг напоминающая свернувшегося котенка, хворостинка, похожая на саблю; а оттого, что лосиные следы у барака обрываются, совсем весело становится ему. «Понял, рогатый, кто здесь живет!» — вслух произносит он, представляя удивленную морду лося при виде барака. Вспоминается стремительный скачок зверя, облачко снега и напряженный комелек хвоста.

— Ах ты, черт! — хохочет Григорий, приседая.

На пятачке снега возле барака лежат полосатые тени — похоже, что снег нарочно расчертили для того, чтобы было красиво. Поглядев на полосы, Григорий отступает назад и теперь старается ставить ноги только на лунные просветы. Он идет и считает шаги. Двенадцать — насчитывает он, качая головой: его охватывает сомнение: почему двенадцать? Он ведь считал лунные дорожки, а не темные, которых должно быть больше, хотя бы на одну. Григорий дурашливо хохочет и возвращается, чтобы снова пройти по теням.

— Раз, два, три… — медленно считает он, — четы…

«Ре» он не произносит — луна скрывается за облаками, и темные дорожки сливаются с лунными. Он осуждающе качает головой, говорит луне:

— Нехорошо, гражданочка! Видишь же — человек считает! Не по-товарищески поступаете, милая!

Облако невелико — всего маленькая овчинная заплатка на темной шубе неба. На несколько минут скрывает оно осколок луны, но звезды пользуются этим: горят ярко, настырно, словно обрадовались тому, что луна поступила не по-товарищески, спрятавшись за облако. Ярче других, фонарем, горит разноцветный Сириус. «Ишь, какой важный!» — дивится на него Григорий и замечает, что чуть левее Сириуса и чуть ниже вдруг вспыхивает розовенький огонек.

«Ракета-носитель!» — проносится в голове, и от этой мысли Григорий весь тянется к небу.

… На маленькой звездочке вспыхивает отблеск солнца, потом тухнет, и становится страшно — вспыхнет ли опять. Но она вспыхивает, она опять вспыхивает — уверенная и веселая. Звездочка плывет среди холодных миров. Плывет, торжествуя, и Григорию Семенову кажется, что земля под его ногами медленно начинает двигаться назад, в сторону, противоположную торжествующему полету теплой, маленькой звездочки. Он всем телом ощущает ход планеты, и его сердце замирает.

Стремительная, торжествующая плывет в темном небе живая звезда. Пробежав небо, прочертив его пунктирами вспышек, ракета сваливается за горизонт, и тогда из-за тучи выглядывает луна.

Григорий забрасывает хворостинку, быстро идет к бараку.

3

Сегодня — пятница.

Бригадир Семенов в этот день связывается по рации с конторой леспромхоза. За полчаса до девяти Виктор и Борис возятся с радиостанцией, настраиваются, щелкают выключателями и кричат по очереди в эбонитовую трубку: «Центральная, я — Глухая Мята! Центральная, я — Глухая Мята!..»

В динамике попискивает, трещит; мир обступает комнату точками и тире, перекликом далеких голосов. Священнодействуют парни. Окружив их, лесозаготовители почтительно молчат. Никита Федорович с предупредительной улыбкой на лице сидит бочком — готов по первому требованию (да что по требованию — только мигни!) броситься за отверткой или за куском провода. Люди ждут с нетерпением, когда раздастся хриплый голос радистки.

— Центральная слушает! Центральная слушает! — наконец слышится из эбонита. — Перехожу на прием!

— Говорите дикторским голосом, Григорий Григорьевич! Разделяйте слова! — предупреждает свистящим шепотом Борис.

Григорий досадливо фыркает — не получается у него дикторский тон, не может говорить внушительно и четко, а разговаривает по рации так, словно беседует с женой после рабочего дня. Он спокойно усаживается возле микрофона, аккуратно раскладывает бумаги, блокнот, говорит в черный глазок:

— Записывай, Лиза! А коли не успеешь, передай Сутурмину на словах… Темпы мы не снизили, но и приросту большого не достигли. На сегодня заштабелевано четыре тысячи сорок шесть кубометров… Скажи директору, Лиза, что судостроя мало — кубометров семьсот. Крепеж, правда, дадим!

— Передавайте цифры! — металлически сердится динамик.

— Цифры и передаю! — удивляется Семенов. — Одним словом, на судострой надеяться нечего. Зато пиловочник отборный.

Радистка еще два раза перебивает Семенова, Виктор и Борис делают страшные глаза, но бригадир, отмахиваясь от них, продолжает невозмутимо беседовать с динамиком, обращается к нему дружески и несколько фамильярно:

— Не перебивай! Горючего хватит! Пусть Сутурмин не заботится!.. Кстати, где он? Почему не пришел к рации?

— Уехал в Томск! В следующую пятницу будет на связи с вами.

— Хорошо! Трактора в порядке. Скажи ему. Он за машины беспокоится… У меня все! Что нового в леспромхозе?

Бесстрастным, патефонным голосом радистка сообщает поселковые новости: план марта выполнен на сто один процент, сортиментная программа тоже, и за перевыполнение ожидается премия. Получили шесть дизельных тракторов, десять бензомоторных пил «Дружба», новый трактор КДТ-60. Вчера привезли, наконец, баббит для заливки подшипников.

— Всем товарищам из Глухой Мяты привет от семей! — тем же монотонным голосом продолжает радистка. — Вчера выдавали зарплату. Ваши семьи получили. Сегодня по разрешению директора у рации сын Ракова — Миша, дочь Никиты Федоровича — Клавдия… Миша, скажи что-нибудь папе… Вы, мамаша, не трясите ребенка, он сам что нужно скажет!

Георгий Раков проталкивается к рации. На него смотрят, и поэтому уже на полпути он принимает обычный самоуверенный и надменный вид, словно давно знал и был уверен в том, что именно его сына сегодня приведут на радиостанцию.

Динамик шипит, потрескивает, потом слышен прерывающийся голосок:

— Папа, здравствуй! — Затем пауза, а после нее — без остановок, без передышки — выливается длинная булькающая фраза: — Мы живем хорошо, гуляем, купили пальто, пуговиц много-много, до свидания, приезжай, папа… — А в заключение раздается поспешное: — Мы все целуем тебя, Георгий! Приезжай скорее!

Это голос жены Ракова — Лены. После нее к рации подходит дочь Борщева, и Никита Федорович приосанивается.

— … Мама занята, даже на станцию не пошла. Ты, говорит, обскажи ему все… Семена капусты и помидоров купили на базаре, та женщина, что продала, говорит — хорошие, всхожие. Зорька доится, вчера — дала двенадцать литров…

Обстоятельный, деловитый голос борщевской дочери, ее рассказ о хозяйственных делах настраивают лесозаготовителей на задумчивый лад — почти у всех есть огороды, коровы, свиньи…

— Картошки на посадку хватит! — повествует дочь Борщева. — Всю перебрали.

Задумываются лесозаготовители. К огородам люди так привыкли, что сами не знают — нужны ли, выгодны ли? Зарабатывают хорошо — на покупку овощей хватит, но как-то не хочется тащить с базара то, что можно вырастить самим. Уютнее, домовитей бывает человеку, когда в огороде синими звездочками цветет картошка, пошевеливают листиками бочковатые муромские огурцы, а в оградке полыхают маки. Занятно, весело строгать осенью тугие кочаны капусты, хрумкать кочерыжки; хорошо укладывать осенью в прохладное подполье морковь, пахнущую укропом, и укроп, пахнущий морковью. Любо человеку заготовлять на зиму брюкву, репу, тыкву, шелушить по вечерам коробочки мака.

Щекочущими, вкусными запахами наполняется дом, пропитываются одежда, руки — осень пахнет укропом и увядающей землей. Еще очень тепло, солнечно; над огородами, над улицами плывут длинные седые паутинки с маленькими хитрыми паучками; кружась, падают желтые листья.

Сухие листья везде: на дорогах, на крышах, на одежде, на кабинах тракторов и автомобилей. Они скорлупками лопаются под ногами, шелестят, разговаривают, от них пахнет сладковатой гарью и укропом. Прожилки на листьях как вены на нежной руке ребенка.

Хорошо кругом. Не хочется думать о длинной зиме, о двухметровых сугробах. Лето хранится в подпольях: брякнет зимой крышкой хозяйка, нырнет в пролет пола, в запашистую темноту — и смотришь: целенькие, хрусткие лежат на столе огурцы, голубой укроп, редька, капуста с краснинками брусники. Не стол, а огород в доме запасливого лесозаготовителя…

Заботятся люди: перебрали ли дома картошку для посадки, готовятся ли высевать рассаду, записались ли на очередь пахать огород?

— Главное бы, на очередь записались! — тревожится Петр Удочкин.

— На очередь запишут! — отзывается Раков. — Нас запишут!

— Это, как говорится, так!

И только Михаилу Силантьеву неведомы заботы товарищей, живет он одиноко, носится по земле, как перекати-поле, а вернется в общежитие, бросит на кровать пропотевший ватник и усядется на табуретку — вот и дома! Выпьет в честь возвращения стопку-другую спирта и снова начнет плести сложную паутину жизненных дорог — скитаться по общежитиям и заезжим комнатам. Поэтому Силантьев посмеивается над товарищами, похохатывает.

— Эй вы, кулачье! — задиристо говорит он. — Чего опустили головы?.. Вот истинно — кулачье. Вам что, денег мало?!

Силантьев лежит на лавке, разбросав руки, курит, лихо поплевывает, издевается над товарищами:

— Дожил до хорошей жизни красный партизан Никита Федорович Борщев! Кулаком стал!.. Ты, Никита Федорович, честно признайся: на раскулачивании бывал?

— Ну бывал! — рассеянно отвечает старик. — Бывал, как говорится, и не раз бывал…

Силантьев восторгается прямодушным ответом Борщева — сучит, трясет ногами и едва не падает со скамейки.

— Значит, опыт имеешь! — хохочет он. — Вот раскулачь себя… Куркуль ты, Никита Федорович!

— Глупости говоришь, Силантьев! У нас личная собственность разрешена, — медленно поворачивается к нему Георгий Раков.

Механик электростанции Валентин Изюмин, тоже не участвующий в заботах лесозаготовителей об огородах, отрывается от книги, устало потирает виски — все время, пока работала радиостанция, он читал, сосредоточенный и отсутствующий. Аккуратно положив книгу на краешек стола, Валентин Семенович прислушивается к разговору лесозаготовителей, чуть приметно — краешками губ — иронически улыбается.

— Личная собственность, конечпо, будет постепенно отмирать, — важно и уверенно продолжает тракторист. — Сейчас же, в период перехода к коммунизму, мы временно сохраняем личную собственность…

При словах «мы сохраняем» механик улыбается во все лицо, но в разговор не вступает, а ждет дальнейших слов Ракова. Тракторист же, видимо, не собирается говорить — отворачивается от Силантьева и принимает прежнюю позу, которая теперь насыщена выражением окончательности и бесспорности высказанной им мысли. «Я сказал, свое дело сделал, а вы как хотите! — говорит поза Ракова. — И то, что я сказал, — истина. Никаких других мнений быть не может!»

— Скажите, Раков, а лопата — орудие производства или нет? — вежливо осведомляется Изюмин.

Раков думает, потом неохотно отвечает:

— Ну, предположим, орудие… Что из этого?

— Ничего особенного. Ответьте на такой вопрос! Вы вскапываете огород лопатой, получаете продукт и считаете его личной собственностью? Скажите — почему, коли лопата орудие производства и не считается личной собственностью… Что вы скажете на это? Как развяжете узелок? — монотонным голосом говорит механик и скучающе, пожевывая губами, смотрит на Ракова. — Развязывайте.

Выслушав Изюмина, Виктор и Борис переглядываются, подталкивают друг друга локтями и разом улыбаются.

— Вопрос поставлен неверно! — осторожно говорит Виктор. — Вы, Валентин Семенович…

— Постойте, Виктор! — умоляюще, но иронически складывает руки механик. — В ваших знаниях я уверен! Мне хочется услышать ответ от Ракова. Он так убедительно поучал, что я уверен — ответ последует… Мы ждем, товарищ Раков!

Лесозаготовители действительно ждут. Петр Удочкин, тот даже подался вперед, чтобы не пропустить ни слова, а Никита Федорович многозначительно щурится, важно оглаживает бороду, помигивает на Ракова.

Бригадир Семенов туго сжал рот и смотрит на тракториста так напряженно, точно силится помочь ему.

— Мы ждем!

Раков никак не реагирует на восклицание механика — хранит прежний самоуверенный вид, но думает, наморщив лоб, как ответить, и, наконец, небрежно бросает:

— Вы неправильно поставили вопрос…

— Почему?

— Неправильно, и все! — сердито отвечает Раков.

Механик смешливо, точно восклицает: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!», разводит руками:

— Почему все-таки?

— Лопата не орудие производства.

— Вы же сами утверждали, что орудие…

— Мало ли я что сказал… Оговорился!

Лесозаготовители осторожно двигаются, передыхают. Изюмин поднимается, проходит по комнате, остановившись против Виктора, дружески просит:

— Поясните Ракову, Виктор!

Гав вспыхивает. Непонятно, почему смущается он — то ли от напряженной тишины в комнате, то ли оттого, что словно к товарищу — умному, знающему — обратился к нему механик, то ли оттого, что Раков со злостью смотрит на него. Но отвечать нужно, а почему — он тоже не знает, но чувствует, что должен ответить на просьбу механика. Изюмин стоит перед ним с открытой, ласковой улыбкой на красивом, умном лице. Виктор делает широкий жест:

— В этом вопросе главное заключается в том, кому принадлежит орудие производства и как оно используется. Ведь вы, Георгий Филимонович, копаете лопатой свой, заметьте, свой огород и работаете сам, а не предоставляете лопату в распоряжение наемного рабочего. Вот в чем разница!

— А вы молодцом, Виктор! — похлопывает его по плечу механик. — Я уверен — вы обязательно поступите в институт!

Потом, подумав, так же дружески обращается к Ракову:

— Вы не огорчайтесь! — И механик делает такой жест, точно хочет похлопать по плечу и Георгия Ракова, но вовремя сдерживается: Раков глядит на него презрительно.

— Вы здесь дурачков не ищите! — огрызается он. — Еще посмотрим на вас! Посмотрим!

И предостерегающе машет пальцем.

4

Над зубчатой стеной тайги таращатся глазастые звезды. Похожий на обсосанный леденец, висит месяц. Сосны стоят на длинных ножках-тенях, и от этого тайга кажется точно висящей в воздухе. Под ногами рвутся, лопаются льдинки, замерзшая земля гудит медью. Тайга притихла, затаилась, спрятала в небе вершины деревьев. Тихо. А в ушах Федора Титова неумолчный голос. Чудится ему, что звучат сосны, земля, небо; голос течет с деревьев, струится из чащобы. В сердце голос отзывается болью, в груди образуется холодная, щемящая пустота. А голос не стихает, он наполнен им до предела. Кроме этого голоса, нет ничего — ни звезд, ни неба, ни просквозившей тайгу лунности.

Назад Дальше