В жизни часто бывает, что влюбленному достаточно одного-единственного лучика счастья, озаряющего мягким золотым сиянием все его существо, чтобы, отрешившись от земных радостей, погрузиться в сладостные мечтания и надолго забыть обо всем на свете; так и Антонио никак не мог прийти в себя после того, как пережил мгновение невыразимого восторга, и сердце его сжималось от томительной тоски. Старуха выбранила его порядком за отчаянную выходку, и еще несколько дней не могла успокоиться — нее ворчала, приговаривала, дескать, к чему эти ненужные затеи. Но вот однажды все переменилось: она пришла домой, подпрыгивая и пританцовывая, почти забыв про свою клюку. Такое уже случалось с ней, и всякий раз казалось, будто, ведет ее какая-то неведомая сила. Она вся сотрясалась от смеха; не обращая внимания на вопросы, которыми засыпал ее Антонио, она развела в камине небольшой огонь, поставила на него чугунную плошку и, прибавляя из разных склянок по щепотке неведомых трав, принялась варить какую-то мазь; после чего она переложила снадобье в маленькую баночку и заковыляла прочь, продолжая громко хихикать и хохотать. Лишь поздним вечером старуха вернулась домой; кряхтя и кашляя, она с неимоверным трудом уселась в кресло и только тогда, будто почувствовав необычайное облегчение после напряженных трудов, наконец вымолвила:
— Тонино, сыночек мой, ну-ка угадай, где я была? Откуда я пришла? Ну-ка попробуй! Ну? Откуда?
Антонио глядел на нее во все глаза, и в душе его шевельнулось предчувствие.
— Да, да, — проскрипела хихикая старуха, — от милой голубки, красавицы Аннунциаты!
— Что ты такое плетешь, старая! Не морочь мне голову! — закричал Антонио.
— Ну зачем же так, — продолжала старуха, — я ведь только о тебе и думаю! Сегодня утром я как раз отправилась на рынок, тот, что на площади Сан-Марко, посмотреть, не попадутся ли хорошие фрукты, а повсюду только и разговоров, что о несчастье, которое приключилось с супругою дожа. Я все хотела выспросить — у одного, другого, никто ничего толком не знает, только один парень — здоровенный такой краснорожий верзила — стоял, подпирая колонну, и от скуки жевал лимон. Так вот, он-то и объяснил мне.
— Да, чего там, право, — говорит, — пошалил слегка скорпиончик, решил испробовать свои молодые зубки, да и хватил маленько мизинчик, вот и попало немножко чего-то в кровь, теперь уж мой хозяин, синьор Джованни Баседжо, разберется что к чему, он сейчас как раз наверху, уж он-то оттяпает и пальчик, и нежную ручку в придачу.
Только парень молвил это, как наверху послышался страшный шум и крик и какой-то синьор, ну прямо этакая крошка, кубарем скатился по лестнице, — видно, дали ему пинка хорошего, вот и полетел он как мячик прямо под ноги прохожим, истошно вопя и причитая. Вокруг собрался народ, хохот стоял неимоверный — уж больно весело было смотреть, как старается изо всех сил этот карлик, потешно болтает ножками, безуспешно пытаясь подняться. Но тут подскочил к нему тот краснорожий парень, его слуга, сгреб в охапку своего докторишку, который продолжал голосить во всю глотку, взвалил его на плечи и помчался со всех ног прямо к пристани, там спрыгнул в лодку и был таков. Я сразу же смекнула, в чем тут дело, — это, верно, дож, увидев, как синьор Баседжо подступил с острым ножом к прелестной ручке догарессы, велел вытолкать взашей злополучного лекаря. Но это еще не все — я тут же сообразила, что делать, и вмиг помчалась домой, приготовила мазь и сейчас же обратно, во дворец; и вот стою я на ступеньках широченной лестницы, держу мою баночку в руке, а в это самое время вниз спускается старик Фальери, приметил меня да как набросится на меня с кулаками, что тебе, мол, здесь надо, мерзкая старуха?! Ну, а я — присела почти до самой земли, едва на ногах удержалась — и сказала ему, что, дескать, есть у меня лекарство одно, от которого его жена вмиг поправится. Как услышал это старый дож, уставился на меня так дико страшным взором и все поглаживал свою седую бороду, будто размышляя, как быть, а потом, ни слова не говоря, схватил меня и потащил чуть не волоком наверх, так и тащил до самых покоев догарессы, я уж совсем из сил выбилась, а на самом пороге едва не растянулась. Тонино, ты не поверишь мне — тут я увидела ее. Бедная девочка! Мертвенно-бледная, она лежала, откинувшись на высоких подушках, вздыхая и слегка постанывая от боли, побелевшие губы ее шептали: «Ах, я чувствую, как яд растекается по моим жилам!» Но я тут же принялась за дело, сняла этот дурацкий пластырь глупого докторишки. О! Силы небесные! Прелестная маленькая ручка — что сталось с ней? — кроваво-красная, вся опухла и затекла! Но ничего, ничего, я помазала своей мазью, и сразу же жар унялся и боль приутихла. «О, как приятно, как приятно», — прошептала наша голубка. Услышав это, Фальери пришел в необычайное волнение и воскликнул: «Даю тысячу цехинов, старуха, если сможешь спасти мою супругу». С этими словами он вышел из комнаты. Три часа кряду просидела я там, не отпуская маленькую ручку, все гладила ее, успокаивала боль, так что не коре моя красавица погрузилась в легкую дрему. Когда же она очнулась, то боли как не бывало. Я наложила свежую повязку, а она смотрела на меня сияющим взором, исполненным радости. И тогда я сказала: «Вот так, любезная догаресса, ведь и вы однажды спасли одного мальчика.
Помните, он спал, и ядовитая змея подобралась к нему совсем близко, еще секунда, и она бы ужалила его, но вы убили ту гадюку!» Тонино! Видел бы ты, как изменилась она в лице — будто скользнул луч вечерней зари и бледные щеки зарделись румянцем, а в глазах заплясали веселые огоньки. «Да, да, женщина, ты права, — сказала она, — я была тогда совсем еще девочкой, это было в имении моего отца… Ах, и мальчик — такой милый, благородный, — о, как вспомню о нем, так кажется мне, будто не было в моей жизни минуты счастливее той!» Ну и тут я все выложила — рассказала о том, что ты в Венеции, и что ты до сих пор сохранил в своем сердце восторги сладостного чувства, которое зародилось тогда, и что ты только для того, чтобы один-единственный раз заглянуть в лучезарные глаза своего ангела-спасителя, отважился совершить тот опасный трюк, и что это ты преподнес ей букет на празднике Giovedi grasso! Ах, Тонино, Тонино, тут она вскричала, охваченная необычайным волнением: «Да, я почувствовала это, почувствовала, когда он прижал мою руку к своим губам, когда произнес мое имя — и ведь не знала я тогда, отчего это так странно стало у меня на душе — то ли боль стеснила сердце, то ли радость. Приведи его ко мне — сюда, ко мне, того чудесного мальчика».
При этих словах Антонио бросился на колени и закричал, будто в беспамятстве:
— Владыка небесный! Только теперь не дай мне погибнуть, пусть минет меня чаша неумолимой судьбы — только не сейчас, дай мне увидеть ее, дай прижать к своей груди!
Он требовал, чтобы старуха тут же, на следующий день, отвела его во дворец, но та ни за что не соглашалась, поскольку старик Фальери имел обыкновение чуть что не каждый час навещать свою больную супругу.
Прошло несколько дней, и молодая догаресса уже почти оправилась благодаря стараниям старухи, но за все это время так и не представилось случая провести Тонино во дворец. Старуха как могла сдерживала нетерпение юноши, она не уставала повторять ему слово в слово свою беседу с догарессой, когда они говорили о нем, о Тонино, которого когда-то спасла маленькая Аннунциата и которую он так страстно любит. Антонио, терзаемый любовными муками и невыразимой тоской, бесцельно кружил по городу, и ноги сами собою приводили его снова и снова к герцогскому дворцу. За дворцом, на той стороне канала, высилось здание городской тюрьмы; у моста через этот канал стоял Пьетро, опершись на изящное весло, расписанное яркими красками; внизу на воде покачивалась привязанная к столбу гондола, которая была хоть и невелика, но верх имела весьма изящный, с цветной резьбой, венецианский флаг украшал эту красивую лодку, которая почти ни в чем не уступала настоящему бученторо. Пьетро радостно закричал:
— Эй, синьор Антонио, приветствую вас сердечно! Ваши цехины принесли мне счастье!
Антонио, погруженный в свои мысли, рассеянно спросил, что же это за счастье свалилось на него, и узнал, что Пьетро каждый вечер катает на своей гондоле ни больше ни меньше, как самого дожа и его супругу, которых он доставляет в Джудекку, где неподалеку от Сан-Джорджо Маджоре расположен уютный загородный домик, принадлежащий дожу. В изумлении Антонио уставился на Пьетро, а потом выпалил:
— Слушай, дружище! Хочешь снова заработать десять цехинов или даже больше? Уступи мне свое место на один вечер!
Пьетро возразил, что, пожалуй, из этого ничего не выйдет, ведь дож его уже знает и доверяется только ему. Но невыносимые любовные терзания словно лишили Антонио рассудка, и он с дикой яростью обрушился на бедного Пьетро, угрожая ему, что прыгнет в воду, когда тот отчалит, и просто стащит его с лодки; увидев, что Антонио будто не в себе и полон решимости, Пьетро со смехом сказал:
— Ох, синьор Антонио, видать, крепко приворожили вас глазки догарессы!
Так Пьетро согласился взять Антонио с собою в качестве помощника, ведь вдвоем и грести будет легче, и у Фальери не будет повода ворчать, ведь ему, как ни греби, все недоволен, все кажется, что слишком медленно. Антонио в тот же миг умчался прочь, отыскал где-то старую одежду гондольера, разукрасил себя до неузнаваемости, нацепил усы и бороду и едва успел вернуться к мосту как раз в тот момент, когда дож и его супруга, оба в богатых, нарядных сверкающих одеждах, спускались вниз по лестнице.
— Что это за человек? — сердито спросил старый дож, и только искренние заверения Пьетро, который клялся и божился, что ему, дескать, сегодня просто необходим помощник, убедили наконец разгневанного старца, и он милостиво дозволил Антонио сопровождать его в пути.
В жизни нередко бывает так, что именно в моменты наивысшего блаженства человек находит в себе силы, будто черпая их в своем безмерном счастье, и сдерживает, повинуясь мгновению, страстные порывы мятежного сердца, не давая вырваться наружу языкам пламени, что опаляют душу. Так и Антонио, превозмогая себя, сумел скрыть свои истинные чувства, хотя его возлюбленная Аннунциата и находилась совсем рядом, так что даже порою он чувствовал легкое прикосновение краешка ее платья, но он усердно налегал на весла, лишь изредка отваживаясь незаметно взглянуть на предмет своей страсти.
Старик Фальери был необычайно доволен, улыбка не сходила с его лица, со сладкою ухмылкой он то поглаживал изящные белые ручки красавицы догарессы, то норовил покрепче обнять ее. Вскоре они вышли в открытое море, вдали как на ладони лежала площадь Сан-Марко, и Венеция предстала перед ними во всем своем великолепии, поражая горделивыми башнями и величественными дворцами. Окинув взором раскинувшиеся просторы, Фальери приосанился и молвил:
— Ах, дорогая! Разве не чудесно скользить вот так, по морю, когда подле тебя твой господин, который обручен с самой морской стихией? — Да, да, не удивляйся, но пусть не пробуждает в тебе ревность та, что покорно несет нас по волнам. Прислушайся, как сладок морской плеск, в нем нежные слова любви, которые стихия нашептывает тихо своему супругу, своему повелителю. — Да, дорогая, погляди, ты носишь на своей руке кольцо, подаренное мною, но и она — хранит во глубине морской, у сердца своего, венчальное кольцо, которое я когда-то бросил ей.
— Ах, мой повелитель, — отвечала Аннунциата, — как может быть тебе супругою эта холодная пучина, мне даже жутко думать о том, что судьба связала тебя с коварною и гордою стихией!
Старик Фальери затрясся от смеха.
— Ну, ну, не надо бояться, голубушка моя, — сказал он на это, — уж конечно же куда как приятнее, когда тебя ласкают такие хорошенькие теплые ручки, чем обниматься с холодной как лед женушкой! Но ведь скажи, что хорошо вот так кататься по морю с самим владыкою морским!
И в тот самый момент, когда дож вымолвил это, откуда-то издалека донеслась нежная сладкозвучная мелодия. Звуки музыки становились все ближе и ближе, как будто их несли сами волны морские, и вскоре уже отчетливо был слышен мягкий мужской голос, который пел такую песню:
Ah! senza amare,
Andare sul mare
Col sposo delmare
Nos puo consolare.
Другие голоса подхватили ее, и в звучном многоголосье понеслась та песня над морем, пока не замерла где-то вдалеке, уносимая легким ветерком. Старик Фальери не обратил на это пение ни малейшего внимания, ибо он с увлечением принялся пространно объяснять своей супруге, в чем, собственно, заключается празднество, устраиваемое в день Вознесения Господня, когда дож выходит на своем бученторо в море и бросает кольцо в знак своего обручения с морской стихией. Он ударился в рассказы о победах республики в те времена, когда правил Пьетро Орсеоло II[26], о том, как были завоеваны тогда Истрия и Далмация и как впервые было устроено большое празднество в честь этих завоеваний. Но напрасно старался старик Фальери — подобно тому как он сам, упоенный своими рассказами, не обращал никакого внимания на чарующие напевы, доносившиеся с моря, так и его супруга, в свою очередь, пропустила мимо ушей все его истории. Она целиком погрузилась в дивные мелодии, витавшие над морем, и когда пение стихло, она все еще смотрела неотрывно вдаль, как человек, который только пробудился ото сна и весь еще во власти сновидений, как будто не вполне очнувшись, силится понять, где он и что с ним. «Senza amare — senza amare», — беззвучно повторяли ее губы, и слезы, застилавшие ангельские глаза, светлыми жемчужинами скатывались по щекам; дыхание участилось, словно грудь теснили невыразимые страдания. Тем временем лодка ткнулась в берег.
Не переставая разглагольствовать, старик Фальери, которого не покидало бодрое настроение, вышел со своею супругой на балюстраду, что тянулась вдоль загородного дома близ Сан-Джорджо Маджоре; упоенный своими рассказами, он и не заметил, что творится в душе Аннунциаты, охваченной какой-то неясной, смутной тревогой; и не удивился он, отчего это его супруга стоит, безмолвно устремив вдаль затуманенный от слез взгляд.
В этот момент некий юноша, одетый гондольером, затрубил в изогнутый наподобие раковины рог, и его призывные звуки разнеслись далеко по всей округе. По этому знаку еще одна гондола взяла курс к пристани. — Тем временем к дожу и догарессе приблизились мужчина с раскрытым зонтом и женщина, после чего все направились ко дворцу. — Во второй гондоле, которая как раз причалила к берегу, прибыл Марино Бодоери и еще очень много всякого пестрого народу — кого тут только не было — и купцы, и художники, и даже простолюдины затесались в эту разношерстную компанию, которая последовала за дожем во дворец.
На следующий день Антонио едва мог дождаться наступления вечера, ибо надеялся, что непременно получит какую-нибудь весточку от своей возлюбленной Аннунциаты. И вот наконец вернулась старуха: с трудом переводя дыхание, она проковыляла к креслу и, усевшись в него, заговорила, горестно воздевая к небу свои тощие руки:
— Тонино, мой милый Тонино! Ох, приключилась беда с нашей голубкой! — Вхожу я сегодня к ней и вижу — лежит она на подушках, опустив головку, глаза прикрыты, так что и не поймешь, то ли дремлет она, то ли просто отдыхает. Подошла я поближе и говорю: «Ах, милостивая госпожа, может, беда какая приключилась с вами? Может, ранка вас опять беспокоит, ведь еще не зажила она как следует?» И тут она посмотрела на меня. — Тонино! Что это был за взгляд! Ни разу я до того не видала, чтобы она так смотрела! Словно бледная луна выглянула на мгновение из-за тучи и скрылась за тенью шелковистых ресниц. А потом она вздохнула тяжко и отвернула от меня свое бледное личико, только слышно было, как она что-то шепчет тихо-тихо, но так печально, так грустно, что у меня прямо сердце защемило: «Amare — amare — ah, senza amare». Взяла я тогда скамеечку, устроилась подле нее, принялась снова о тебе рассказывать, а она уткнулась в подушки, вижу — вся дрожит, того и гляди разрыдается. Я ей тут же возьми да и скажи — что ты, дескать, переодетый гондольером, сегодня катал ее по морю и что ты уже весь измучился, истерзался от любовной тоски, а потом я еще пообещала привести тебя немедля к ней. Тут она поднялась вдруг с подушек, слезы ручьями текут у нее из глаз, и говорит мне так решительно: «Нет, заклинаю тебя, во имя Христа, во имя всех святых — нет — я не могу его видеть! Умоляю тебя, скажи ему, чтобы он никогда — слышишь — никогда не показывался мне больше на глаза, никогда бы не подходил близко ко мне, скажи ему, пусть уезжает из Венеции, уезжает навсегда, пусть скорее уедет!»— «Но тогда, — не выдержала тут я, — мой бедный Тонино умрет от тоски!»— Услышав это, она в изнеможении опустилась на подушки, словно терзаемая невыразимой болью, и, обливаясь слезами, еле выговорила: «А разве мне уготована другая судьба? Разве меня не ждет неминуемая смерть?»— Тут в покои вошел старик Фальери, он подал мне знак рукою, и я вынуждена была удалиться.