– Да.
– Скоро?
– Самое позднее через две недели.
– Так это правда? Ты говоришь это не для того, чтобы обмануть твоего бедного Зорзи?
– Я тебе обещаю.
В комнате было два золоченых кресла, прислоненных друг к другу спинками. Ни слова не ответив, Гамба вдруг запрокинулся навзничь, в падении пришелся позвоночником на эту двойную спинку и, проделав немыслимый кульбит, очутился по другую сторону кресел, прямой, как свеча, с плотно сдвинутыми ногами.
Такова уж была его манера выражать радость.
Олимпия испуганно вскрикнула.
– Несчастный, – простонала она, уже улыбаясь, – ты кончишь тем, что сломаешь себе шею. Не говоря о том, что мою мебель ты уже начал ломать.
– Ах! Ты меня оскорбляешь! – возмутился Гамба, задетый в своем самолюбии искусного акробата.
И словно бы затем, чтобы отомстить за столь обидные опасения, он вспрыгнул на канапе, перескочил на сундук, а оттуда стал взбираться на что-то вроде огромного деревянного с позолотой канделябра, на котором стояла громадная японская ваза. На нее-то он и перебрался и принялся раскачиваться там, чудом удерживая равновесие.
– Да спустись же, я тебя прошу! – в ужасе воскликнула Олимпия.
– Будь покойна, – отвечал он, – это я торжественно отмечаю наше славное возвращение в Италию.
Надув щеки, он стал голосом изображать звук трубы, а руками имитировать движения трубача, потом громко запел:
– Тара-ра! Тара-ра! Тара-ра!
Внезапно пение застряло у него в глотке, и Олимпия с удивлением заметила, как он побледнел и мгновенно приобрел самый жалкий вид.
Причиной тому было появление лорда Драммонда.
Он вошел незамеченным: гром фанфар Гамбы заглушил слова лакея, когда тот вошел, чтобы доложить о его приходе. Так и вышло, что Гамба вдруг оказался лицом к лицу с холодной суровостью несгибаемого джентльмена.
Обескураженный, Гамба не столько спрыгнул, сколько свалился на пол с высоты своей вазы.
Не в силах сдержаться, Олимпия весело рассмеялась.
Лорд Драммонд, стараясь не дать воли раздражению, смотрел на певицу взглядом, полным молчаливого упрека за то, что она поощряет в своем брате склонность к развлечениям столь дурного тона.
Но она, не обращая внимания на его кислую мину, продолжала от души хохотать.
Гамба, обиженный такой ее веселостью, колебался, не уйти ли ему, но при одной мысли о том, что для этого придется пройти через гостиную перед самым носом у такого важного господина, на лбу бедного акробата выступил холодный пот. Дверь была далеко, канапе – близко, и он, выбрав канапе, молча опустился на него, стараясь, однако, принять достойную и приличную позу.
Он мог бы удалиться без малейшей неловкости: лорд Драммонд больше не обращал на него внимания. В присутствии Олимпии он переставал видеть что бы то ни было, кроме нее одной. Его взгляд, обычно учтивый, но холодный, обращаясь к ней, наполнялся невыразимым восхищением, смешанным с нежностью, в нем сияла симпатия, переходящая почти в восторг.
Певица протянула лорду руку для поцелуя.
Потом она предложила ему кресло, и оба сели у камина.
– Мой милый лорд, – сказала она, – чему я обязана удовольствием видеть вас в столь ранний час?
– Я пришел просить об одной милости, сударыня.
– О милости? Меня?
– Да, я сегодня даю званый ужин и прошу вас быть на нем… О, разумеется, не одну! С вашим братом.
VIII
Поклонник голоса
Услышав это приглашение на великосветский прием, Гамба скорчил жалостную гримасу. Олимпия же, помолчав, сказала:
– Дорогой брат, оставь нас с лордом Драммондом ненадолго одних.
Облаченный во фрак цыган не заставил повторять эту просьбу дважды: он тотчас откланялся и поспешно выскочил прочь, не имея не только возможности, но и желания догадаться, какая дуэль без секундантов сейчас здесь произойдет.
Олимпия продолжала ледяным тоном:
– На вашем ужине будут и другие приглашенные, милорд?
– Несколько друзей, – ответил г-н Драммонд.
– Я приду, – сказала Олимпия.
– Благодарю вас, diva carissima[21].
– О, не спешите меня благодарить, – перебила она. – Если я и соглашаюсь, то не ради вас, а ради самой себя. Мне скучно петь, не имея иных слушателей, кроме моего фортепьяно. А там меня, без сомнения, попросят исполнить несколько арий и я смогу заставить сердца ваших гостей отозваться на голос моей души.
Лорд Драммонд внезапно переменился в лице: теперь его черты выражали мучительное смущение.
– Простите, Олимпия, но я как раз собирался умолять вас не петь на этом ужине.
– Ах, так? Вы опять за свое? – промолвила она.
– Разве вы не знаете, какое страдание примешивается к моему восторгу всякий раз, когда кто-то, кроме меня, слышит ваше пение?
– Что ж, – сказала Олимпия, – я не буду петь. И не пойду на ужин.
В глазах лорда Драммонда молнией сверкнуло торжество, когда он услышал первую фразу, но после второй он заметно приуныл.
– А я обещал, что вы непременно придете, – произнес он.
– Что ж, скажете своим гостям, что я отказалась исполнить ваше обещание.
– Но как я буду выглядеть в глазах тех, кто явится ко мне только ради встречи с вами?
– Можете выглядеть как вам угодно.
Лорд Драммонд все еще пытался уговорить ее:
– Но что, если я попрошу вас об этом как о дружеской услуге?
– Вы вольны выбирать! – пожала она плечами. – Или я не приду, или буду петь.
Он более не настаивал, и с минуту оба не говорили ни слова. Англичанин был смущен, певица – полна решимости.
Наконец посетитель нарушил молчание:
– Суровость, с какой вы приняли мою первую смиренную просьбу, не слишком ободряет, и все же, хоть это вас удивит, я осмелюсь обратиться к вам со второй.
– С какой же? – обронила она холодно.
– Вы только что сказали, что вам надоело петь только для своего фортепьяно. А между тем вы прекрасно знаете, что на свете есть человек, который испытывает самый пьянящий восторг всякий раз, когда вы соблаговолите спеть для него.
– Это вы о себе?
– Если для вас счастье – петь, а для меня – внимать вам, отчего бы не использовать эти мгновения, когда мы вместе?
– Сегодня я не в голосе, – заявила она.
– Из-за того, что мы одни?
– Вот именно. Послушайте, милорд, мне надо откровенно объясниться с вами, тем более что и повод представился. Предупреждаю вас, что я не намерена более терпеть эту несносную тиранию, подчиняться которой вы меня вынудили, сама не пойму как. Господь дал мне голос не для того, чтобы я молчала, а власть потрясать сердца публики – не затем, чтобы я удалилась от мира. Не желаю больше вдохновляться при закрытых дверях. Когда вам захочется меня послушать, извольте приглашать тех, кто сможет слушать меня вместе с вами. Я буду петь публично или не петь вовсе. И признаюсь, рада, что в моих силах отказать вам в том единственном, чем вы дорожите, подобно тому как вы сами лишили меня того, чем дорожу я.
– Чего же я вас лишил, Олимпия?
– Если бы вы ограничились тем, что запретили бы мне петь для ваших друзей или на сцене театра, это полбеды: слава Богу, я не нахожусь под вашим покровительством и вполне устроила бы себе ангажемент без вашего письменного разрешения. Но не думайте, будто я не догадалась, что это вы исподтишка помешали мне попасть в Итальянскую оперу. Или вы считаете меня настолько наивной, чтобы предположить, что театр способен отвергнуть такую певицу, как я, да еще готовую петь за сущие гроши? Во сколько вам обошлась эта интрига? Должно быть, удовольствие было дорогое, не так ли? По крайней мере, потешьте хоть мое самолюбие – признайтесь, ведь чтобы не пустить меня на сцену, пришлось истратить больше, чем потребовалось бы, чтобы открыть туда путь другой?
Едва заметная усмешка проступила на губах лорда Драммонда.
– Итак, вы это признаете, – продолжала Олимпия. – В таком случае зачем я вообще приехала в Париж? Давать вам концерты – это больше не театр, не игра, не искусство, не страсть, это уже не жизнь! Даже на костюмированном балу герцогини Беррийской, где по вашей дивной милости мне было разрешено появиться в маске, я чувствовала, что с театром это не сравнится. Итак, повторяю: вам придется принять к сведению, что я больше не хочу подчиняться вашим капризам. Вы знатны и богаты, у вас свои прихоти, вам нравится иметь свою собственную певицу, которая принадлежит только вам одному и ни единой ноты не вправе пропеть никому, кроме вас…
Если бы это была любовь, мне легче было бы вас понять. Но, благодарение Богу, вы меня не любите, вы никогда не делали мне подобных признаний, а если бы сделали, вас бы сейчас здесь не было. Женщина для вас не существует, – и это свойство, должна признаться, мне в вас сначала понравилось – вы видите во мне только певицу. Вы не ревнуете к тем, кто находит меня привлекательной, стремится к общению и беседам со мной; вы часто досаждаете мне просьбами отобедать в кругу ваших друзей, но всегда с одним условием – что петь я не буду. Мне доводилось слышать рассказы о миллионерах, которые по своему безмерному эгоизму скупали все места в зрительном зале, чтобы вынудить актеров давать представление для них одних. Но вы в своем себялюбии идете еще дальше: тут одного представления мало, вам подавай все мои представления. Вы меня присвоили. Но для этого требуется мое согласие, а я больше не стану этому потворствовать.
Лорд Драммонд побледнел.
– Нет, – продолжала она, – я решительно отказываюсь и дальше быть покорной служанкой ваших чудачеств. Если бы у вас была ко мне не скажу любовь – этого я бы вам не позволила, – но дружеская привязанность, вы, зная, что петь для меня значит жить, сами не пожелали бы более отнимать у меня то, что мне так же необходимо, как дыхание. Под тем предлогом, что вы ревниво обожаете мой голос, вы становитесь между мною и моей мечтой, вы отнимаете у меня эту возвышенную радость – растрогать Париж, заставить эту мировую душу разделить трепет моей души. У вас у самого есть странности, тем более вам надо понимать причуды других. Если угодно, моя причуда в том, что мне нужны полные залы, необходима публика, вдохновенно отзывающаяся на движения моего сердца, на все, что меня волнует, все, что переполняет мою душу. Не вижу, почему я должна приносить свои фантазии в жертву вашим. У вас нет никаких прав на меня. Я свободна и буду петь там, где мне заблагорассудится.
Рот лорда Драммонда дрогнул – такая судорога, должно быть, пробежала по лицу Отелло, когда Яго сказал ему, что Дездемона любит Кассио.
– Так это объявление войны? – пробормотал он.
– Войны? Что ж, пусть так, если вам угодно называть это войной.
– А как же наш договор?
– Ваша безумная дилетантская мечта поначалу тронула и очаровала меня как артистку. Вы полюбили мой голос так же ревниво, как я люблю искусство. Это сходство мне понравилось, и какое-то время я уступала тому, что мне представлялось своеобразным проявлением высокой одержимости. Но потом я заметила, что это скорее эгоизм пресыщенного человека, и тогда я взбунтовалась!
– И вы будете петь публично?
– Да, разумеется!
– Вопреки всем моим мольбам?
– Вопреки любым мольбам.
– Я не допущу этого.
Олимпия поглядела на него в упор:
– Вы собираетесь заплатить всем театрам так, как подкупили Итальянскую оперу, чтобы никто не давал мне ангажемента? На это вашего состояния не хватит!
– Еще не знаю, что я сделаю, – сказал лорд Драммонд, – но петь публично я вам не позволю.
– Будете меня освистывать?
Лорд Драммонд не ответил.
– Вы упомянули о нашем договоре, – продолжала Олимпия с возрастающей горячностью, – ну, так скажите еще, что потребуете у меня назад пятьдесят тысяч франков, которые были преподнесены вами в дар мне. Хотите получить их обратно?
Он замотал головой, всем своим видом выражая самое категорическое отрицание. Но она, гордая и разгневанная, бросилась к секретеру, открыла его, вынула пачку кредитных билетов и протянула их лорду Драммонду:
– Вот ваши пятьдесят тысяч!
И так как он их не взял, она бросила пачку на стол:
– Вы удивлены? Знайте же, что я получила ангажемент в Венеции на весь будущий сезон и настояла, чтобы мне заплатили вперед. Слава Богу, я могу рассчитаться с вами и ничего больше вам не должна.
Лорд Драммонд застыл, уничтоженный, бледный как смерть. Этот предмет его страсти, столь драгоценный, что он дорожил им более чем самой жизнью, готов был ускользнуть от него!
– Да, – продолжала Олимпия, – я женщина беспечная и расточительная, я не умею считать деньги, не умею отказывать, когда меня просят о помощи, деньги протекают у меня между пальцами как вода. Однажды, когда я, слишком безоглядно поддавшись состраданию, забыла своих богатых кредиторов ради несчастных жителей города, опустошенного огнем пожара, мой дворец чуть было не пошел с молотка. Тут-то вы и оказались поблизости, чтобы помешать этому. Я приняла от вас такую услугу, поскольку не думала, что тем самым вы покупаете меня. Однако я была вам признательна и, желая выразить свою благодарность, сначала полушутя уступила вашим странным притязаниям. Но когда я сделала вас своим другом, вы захотели стать моим господином! Вот почему я рву узы, связывающие нас, и возвращаю себе свободу. Заберите обратно ваши деньги, а я возьму назад мою дружбу. Деньги! Если вы полагали, что с их помощью привяжете меня к себе, вы ошиблись. Я никогда не стремилась их иметь – разве лишь затем, чтобы раздавать. Что до меня, я не знаю иного блеска, иной подлинной ценности, кроме искусства, и никогда, нигде я не буду так горда, как в маленькой чердачной комнатушке, где можно петь как вольная птица.
Она умолкла. Столько убежденности и непреклонной твердости было в ее речи, что лорд Драммонд понял: подобную решимость ничто не в силах поколебать, об эту броню разобьется все, быть может, исключая одно лишь искусство – то самое искусство, что отнимало у него его счастье.
– Стало быть, – сказал он, – мое преступление состоит в том, что я боготворил вас? Как можете вы, артистка, укорять меня за то, что я чувствую прелесть искусства настолько остро, чтобы влюбиться в голос так, как иные влюбляются в женщину, что к душе, выраженной в божественном пении, я воспылал такой же ревнивой страстью, какую другие питают к телу возлюбленной?
– Я же говорила вам, что сначала это искренно тронуло меня, – произнесла она несколько мягче.
Лорд Драммонд заметил, что ему удалось отвоевать хоть малую уступку, и продолжал:
– Да, верно, я ревниво отношусь к вашему пению, но не только из-за моих желаний, а и ради вас же самой. Признаюсь: да, меня охватывает гнев, когда я вижу, как вы расточаете перед грубой толпой эти дивные звуки, перлы вашей души. Публика восторгается вами, но ее восторг пошл, ей не понять, кто вы на самом деле, – она недостойна слушать вас. Ваш голос, открывший предо мной Небеса, для нее не более чем одно из земных развлечений. Ах! Зачем вы допускаете в этот эдем чистых мелодий тупую, немощную духом толпу? Для чего вы низводите небесный свод до уровня уличной мостовой? То, что вы называете представлением, я назвал бы опошлением.
– Все совсем наоборот, – возразила Олимпия. – Театр – это пьедестал, это пылающий треножник, с высоты которого жрица обращает к народу свои прорицания, щедро разбрасывая вокруг искры пожирающего ее божественного огня. А вы хотите, чтобы я сошла с треножника и пресмыкалась на земле. Добиваетесь, чтобы я погасила в своей душе небесное пламя и стала обычной женщиной.
– Я совсем не хочу, чтобы вы загасили свой божественный светильник, – запротестовал лорд Драммонд с жаром, неожиданным в этом флегматичном англичанине. – Я лишь жажду, чтобы этот огонь пылал только для меня. Моя мечта – не делясь ни с кем, одному владеть всеми небесными дарами, что вы расточаете для любого встречного. О, заклинаю вас, Олимпия, не насмехайтесь над этой таинственной страстью, которой я сгораю подле вас, не ввергайте меня в отчаяние! Не казните меня за то, что я полюбил вас иначе, чем любят других женщин. Ну же, подумайте сами. Чего бы я достиг, если бы любил вас обыкновенно – вас, что чище и холоднее мраморной статуи? Разве вы не говорите «нет» в ответ на все признания, все мольбы влюбленных, очарованных вашей красотой и гениальностью? Разве не оказались бесполезными любые их искания, настойчивость, усилия и хитрости любовной осады? Что ж! Коль скоро вы не желаете быть любимой, как обычная женщина, позвольте мне любить вас по-другому.