Несколько друзей также отправились из храма в посольский особняк, чтобы поздравить новобрачных. Гостиная вскоре наполнилась народом. Юлиус принимал поздравления и отвечал на них изъявлениями благодарности. Но для него при его слабости выздоравливающего вся эта толчея и шум были не по силам.
Внезапно Самуил, не спускавший глаз с новобрачного, заметил, что тот побледнел.
Он бросился к нему:
– Что с тобой?
– Ничего, – сказал Юлиус, чувствуя, что его шатает. – Слабость. Но это уже проходит.
– Пойдем-ка, – сказал Самуил.
И, повернувшись к присутствующим, он прибавил:
– Вы позволите, не правда ли? Госпожа графиня фон Эбербах побудет здесь, чтобы оказать вам почетный прием. А господину графу необходимо ненадолго остаться одному. Он сейчас же вернется.
– Сейчас же, – повторил Юлиус.
И, опершись на руку Самуила, он направился с ним в свой кабинет.
В ту минуту, когда они переступали порог, Самуил обернулся и устремил на Фредерику загадочный взгляд.
Была в этом взгляде странная, дикая смесь удрученного ожесточения и страсти. Можно было подумать, что он старается запечатлеть в своей памяти живые черты этой божественной красавицы, чтобы почерпнуть в том силы для исполнения какого-то ужасного замысла.
Бросив через плечо этот последний взгляд, он торопливо повлек Юлиуса за собой.
Тех, кто в эти мгновения обратили внимание на его лицо, потрясло его выражение. Перед ними были больной и врач, но бледнее из двоих был вовсе не больной.
Войдя к себе в кабинет, Юлиус рухнул в кресло.
– Ты этого хотел! – произнес Самуил с мрачным видом.
– Чего я хотел? – умирающим голосом спросил Юлиус.
– Я тебя предупреждал, что всякое волнение в твоем случае губительно. Я исполнил свой долг. Ты меня не послушался, тем хуже для тебя.
– В чем не послушался? – спросил Юлиус.
– Во всем! – выкрикнул Самуил. – Ты сделал Фредерику своей женой, чтобы иметь право завещать ей свое состояние. Речь шла о формальности, а ты так распалился. Что ж, умирай теперь! Ты этого хотел.
Произнося эти слова, он резким движением, как в лихорадке, схватил стакан и плеснул в него воды.
Потом он достал из кармана крошечную склянку, уронил из нее в стакан капли две или три и стал размешивать все это золоченой серебряной ложечкой.
– Посмотри на себя в зеркало, – сказал он Юлиусу. – Видишь, ты бледен как мертвец.
– Ты, что мне это говоришь, тоже не очень-то румян, – усмехнулся Юлиус, заметив страшную бледность Самуила. – Чем меня бранить, лучше бы вылечил. Дай-ка мне этот стакан, ты так его взбалтываешь, что можешь разбить.
Действительно, рука Самуила тряслась и ложечка с силой ударялась о стенки стакана.
– Еще не время, – сказал Самуил, – эта микстура должна настаиваться минуты четыре-пять.
И он поставил стакан на стол.
– Вылечить тебя, – продолжал он, помолчав, резким, придушенным голосом. – Это легко сказать. Ты мог бы сам вылечиться, это зависело от тебя, и я указывал тебе средство: умиротворение духа во имя исцеления плоти. Надо было меня послушать, и ты мог бы жить.
– Я никогда тебя таким не видел, – сказал Юлиус, удивленно разглядывая его.
Самуил потер себе лоб. По нему катились капли холодного пота. Он пожал плечами, словно говоря себе:
«Ну же! Да что я, ребенок?!»
Но он мог сколько угодно храбриться, ругать себя, презирать – обычное хладнокровие не возвращалось к нему.
Однако, сделав над собой огромное усилие, он, похоже, принял бесповоротное решение.
– Снадобье почти готово, – произнес он.
И взял со стола стакан.
Юлиус протянул руку:
– Ладно, давай, хотя мне уже лучше.
Но в то же мгновение, приподнимаясь с кресла, он заметил на полу письмо, которое сам же, садясь, смахнул со стола.
Глаза его заблестели.
– Что это за письмо? – оживился он.
Ему показалось, что на конверте почерк Лотарио.
Самуил поставил стакан обратно на стол, при всей своей наружной твердости радуясь этой непредвиденной задержке.
Юлиус поднял письмо.
Оно и в самом деле было от Лотарио.
– Оно, верно, пришло, когда мы были в храме, – сказал он. – Его принесли сюда, а меня в суматохе всей этой церемонии забыли известить.
Он с жадной торопливостью вскрыл письмо и погрузился в чтение. Но так же, как Лотарио в замке Эбербах, Юлиус, прочтя первые же строки, громко вскрикнул.
– Ну, что там еще? – спросил Самуил.
Юлиус не отвечал ни слова: отмахнулся и продолжал читать, пока не дошел до конца.
Кончив, он прижал руку к сердцу, колотившемуся так, что, казалось, не выдержит грудная клетка, и срывающимся голосом проговорил:
– Ах, мой бедный Самуил, боюсь, что твое сердечное снадобье мне куда нужнее, чем мы с тобой думали. Вот второй повод для волнения, и он стоит первого. Но на сей раз, – прибавил он с грустной усмешкой, – ты не станешь упрекать меня за то, что я нарочно распаляю себя.
– Да что такое пишет тебе Лотарио? – повторил Самуил.
– Читай, – промолвил Юлиус.
Самуил взял письмо.
– Одно лишь слово! – остановил его Юлиус. – Ты мне признался, и я благодарен тебе за это, что я болен смертельно, для меня нет надежды, я имею в виду – надежды прожить долгий срок. На мои настойчивые расспросы ты мне ответил, что я не выживу, мой недуг меня убьет, и мне не выкарабкаться. Самуил, ты и теперь уверен в этом?
– Не думаешь же ты, – жестко отвечал Самуил, – что твои сегодняшние безрассудства заставили меня изменить свое мнение?
– Хорошо, – вздохнул Юлиус. – Значит, по-твоему, я приговорен.
– Твое спасение было бы чудом.
– Благодарение Богу!
– Чему ты радуешься? – спросил Самуил в изумлении.
– Прочти это письмо, – ответил Юлиус.
И Самуил прочел:
«Берлин, 28 августа 1829 года.
Мои дорогой, любимый дядюшка!
Это слишком! Слишком много доброты в Вашем сердце и страдания – в моем! Пора моей душе, наконец, порвать свои путы и раскрыться перед Вами, чтобы Вы могли увидеть и узнать мою тайну.
Вы и прежде и теперь должны были посчитать меня воистину неблагодарным. Я признаю, что, по видимости, все свидетельствует против меня, и вся Ваша снисходительность не в силах отрицать эти свидетельства. Разумеется, мое поведение должно казаться Вам необъяснимым. Вы были так безмерно добры ко мне, а я Вас покинул, Вас, моего отца, и в какую минуту?! В то время, когда Вы еще не оправились после тяжкого недуга! Я, чьим долгом и, верьте мне, счастьем было бы заботиться о Вас, проводить ночи у Вашего изголовья, отдать Вам, а вернее, возвратить, как пристало должнику, всю мою жизнь, поступил совсем иначе. И Вы не могли понять, какая причина заставила меня уехать из Вашего дома именно тогда, когда мое присутствие было особенно необходимо.
И все же, мой добрый дядюшка, я уверен, что Вы меня простили бы, если б знали, сколько я выстрадал, прежде чем решиться на этот отъезд, который сам по себе также стал не самой малой причиной моих страданий. Вы искали причины моего бегства в моей неприязни к девушке, что недавно появилась в Вашем доме. Вы думали – из деликатности Вы не сказали мне этого, но я и сам догадался, – Вы думали, что я, возможно, обеспокоен тем, не повредит ли моим интересам и видам на будущее эта девушка, которая может отнять у меня часть Вашего расположения. Вы полагали, что я страдаю как уязвленный наследник, что во мне говорят ревность и жадность человека, не желающего ни с кем делить Вашу привязанность и Ваши деньги, и поэтому я ненавижу мадемуазель Фредерику.
Милый мой дядя, я не ненавижу мадемуазель Фредерику, я люблю ее.
Я ее люблю, а она не любит меня! Вот Вам в двух словах вся моя тайна.
А теперь представьте себе, какое существование я вел в Вашем доме те три недели, зная, что она меня не любит, выслушав это из ее собственных уст. Все время видеть ее перед собой как живое воплощение моего отчаяния и не иметь возможности отвернуться, отвести взор от этого прелестного и душераздирающего видения! Так ошибался ли я, когда сказал Вам, что Вы все мне простите, если узнаете, как я страдал?
Пока Вы были в опасности, я не мог покинуть Париж. Но настал день, когда врачи сказали, что ручаются за Вашу жизнь. Тогда силы мне изменили, я не мог более выносить эту ежеминутную муку. Я бежал, и надеюсь, что Ваша неистощимая благожелательность найдет мне извинение.
Ах, дорогой дядюшка, не сердитесь на меня. Мало проку принесло мне мое бегство. Здесь я не менее несчастен, чем был там. Мне было больно видеть мадемуазель Фредерику; теперь мне больно, что я не вижу ее. Вот и вся разница. Я мог сколько угодно увеличивать расстояние между собой и ею, кочевать из одного города в другой – ее образ и моя тоска всюду преследовали меня. В Берлине я все тот же, каким был три месяца назад в Париже или три недели назад в Вене, – таким, каким мне суждено быть повсюду.
Я люблю безнадежно. Если она принадлежит другому, если не станет моей, я умру.
Ваш безутешный сын
Лотарио».
Самуил спокойно сложил письмо и вернул его Юлиусу.
– Теперь ты видишь! – вздохнул Юлиус.
– Так что же ты намерен делать? – холодно осведомился Самуил.
– Я намерен умереть.
И, заметив протестующий жест Самуила, он с живостью напомнил:
– Ты мне это обещал!
– Ладно! И что дальше? – поинтересовался Самуил.
– Дальше? Ну, это просто. Подожди минуту, – отозвался Юлиус.
Он раскрыл бюро, стоявшее подле его кресла, взял из ящичка конверт с черной сургучной печатью, вскрыл его, достал листок бумаги, набросал несколько строк и подписался.
– Что это ты сделал? – спросил Самуил, не без трепета наблюдавший за этими манипуляциями.
Юлиус вновь запечатал конверт и спрятал его в бюро.
– Что я сделал? – повторил он. – Изменил свое завещание, только и всего.
Самуила передернуло.
– Я сделал Лотарио моим единственным наследником, – продолжал он, – при одном условии.
– Каком?
– При условии, что он женится на Фредерике.
Самуил грудью встретил этот удар: он все превозмог. Ни один мускул не дрогнул на его лице.
– Тебе понятно? – спросил Юлиус. – Я скоро умру, и тогда Фредерика станет женой Лотарио. Даже не любя его, она подчинится моей последней воле, по крайней мере если не будет питать к нему ненависти. И потом, Лотарио не сможет получить наследство иначе, чем в случае, если она возьмет его в мужья, от нее будет зависеть, обогатить его или разорить. Ты ведь знаешь ее великодушие: она согласится если не из любви, то хоть по доброте сердечной. Ты доволен?
– Чем? – промолвил Самуил угрюмо.
– Ну как же: спокойствием, что снизошло в мое сердце. Теперь Фредерика для меня вдвойне неприкосновенна: как невеста Лотарио, она стала моей дочерью дважды.
Самуил погрузился в размышления.
– А теперь дай мне свою микстуру, – сказал Юлиус, – ведь необходимо, чтобы я протянул, по крайней мере, до тех пор, пока уладятся эти дела с Фредерикой.
Самуил взял стакан, подошел к камину и выплеснул его содержимое в золу.
– Что ты делаешь? – удивился Юлиус.
– Эта микстура простояла слишком долго, теперь она ничего не стоит, – отвечал Самуил, поглощенный своими раздумьями.
Возвращаясь от камина, он проходил мимо окна. Во дворе послышался скрип колес и топот копыт. Самуил машинально бросил взгляд в окно и вскрикнул.
Юлиус бросился к окну.
У крыльца остановилась почтовая карета. Из нее вышел Лотарио.
– Лотарио! – закричал Юлиус.
В то же мгновение Фредерика, обеспокоенная затянувшимся отсутствием Юлиуса, вошла в кабинет.
Она услышала это имя, этот крик «Лотарио!». Она увидела всплеснувшего руками Юлиуса, застывшего у окна Самуила. И, словно сраженная ударом молнии, зашаталась и без чувств рухнула на ковер.
XXXI
Три соперника
Юлиус и Самуил видели, что Лотарио вышел из экипажа один.
Олимпия и в самом деле отказалась отправиться к графу фон Эбербаху вместе с Лотарио: она пожелала прежде получить точные сведения о том, до какой степени успел развиться сюжет драмы, в развязке – или, быть может, завязке, – в которой она собиралась сыграть главную роль. Поэтому у заставы она покинула экипаж вместе с Гамбой и наняла фиакр, чтобы в нем въехать в Париж.
Готовясь совершить решительный поступок, секрета которого она Лотарио не открыла, Олимпия хотела быть уверенной, что он не окажется бесполезным или несвоевременным.
Итак, они условились, что сначала Лотарио один отправится в особняк графа фон Эбербаха.
Если бракосочетание еще не свершилось, он должен будет сказать Юлиусу, что Олимпии нужно немедленно поговорить с ним по поводу дела чрезвычайной важности. В случае если граф фон Эбербах не пожелает отправиться к певице накануне своей свадьбы или не сможет этого сделать из-за болезни, Лотарио пошлет Олимпии записку, она примчится в особняк как можно скорее и сумеет добиться встречи с Юлиусом.
Но если окажется, что они опоздали, Олимпия взяла с Лотарио обещание даже не произносить ее имя. Ни Юлиус, ни Самуил, ни одна живая душа не должна знать о ее возвращении и о том, что она в Париже. В безвестности и тайне она сможет действовать вернее и с большим результатом.
Вот почему Лотарио приехал один.
Не успел он войти во двор особняка, как необычайное оживление и праздничная суета поразили его, вселяя в душу мрачное предчувствие.
Он со всех ног бросился вверх по лестнице.
В эту минуту Юлиус и Самуил на руках переносили бесчувственную Фредерику на канапе.
Юлиус при этом переводил испытующий взгляд с Фредерики на Самуила.
– Так она любит его? – спросил он.
Не отвечая ни слова, Самуил пожал плечами и позвонил.
Прибежала г-жа Трихтер.
– Эфиру! – скомандовал Самуил.
Когда г-жа Трихтер возвратилась с флаконом, в комнату вбежал Лотарио, бледный, с блуждающим, как у помешанного, взглядом. Едва успев войти в этот дом, наполненный сутолокой торжества, он от какого-то равнодушного гостя, от первого встречного узнал все.
Юлиус бросился ему навстречу, раскрыв объятия.
Лотарио упал к нему на грудь, не в силах сдержать слез, которые помимо его воли вдруг потекли по щекам.
– Простите меня, дядюшка, – пролепетал он, – будьте счастливы, а я… я умру.
– Дитя! – вздохнул Юлиус. – Посмотри же на меня хорошенько, и ты увидишь, кто из нас двоих стоит на краю могилы.
Только теперь Лотарио заметил Фредерику, без сознания распростертую на канапе: до сих пор ее заслоняли Самуил и г-жа Трихтер: они склонились над ней, поднеся к ее носу флакон.
– Мадемуазель Фредерика больна! – вскричал он, содрогнувшись.
– Ничего страшного, – промолвил Юлиус. – Усталость, естественная в подобный день, неизбежные волнения, потом твое столь внезапное возвращение – все это ее немного взволновало. Услышав, как Самуил произнес твое имя, она почувствовала себя дурно.
– Ну вот, она приходит в себя, – сказал Самуил.
У Лотарио, совершенно растерянного, в свою очередь подкосились ноги, и он рухнул на колени перед канапе. Он неотрывно смотрел на это прекрасное лицо; оно было бледнее, чем белоснежный венчик новобрачной. Не отдавая себе отчета в том, что делает, он схватил руку Фредерики, холодную, как мрамор.
Но внезапно он почувствовал, что его пальцы коснулись обручального кольца. И он бросил, чуть ли не отшвырнул эту руку движением, полным боли и гнева.
От графа фон Эбербаха, внимательно наблюдавшего за ним, не укрылся этот жест.
– Ну же, Лотарио, будь мужчиной, – сказал он. И мягко прибавил: – К тому же ты сам виноват. Почему ты не поговорил со мной? Как я мог догадаться, что все это причинит тебе боль? А когда ты получил письмо, где я сообщал о моей скорой свадьбе с Фредерикой, почему ты тотчас не поспешил сюда?
– Да вы же писали мне в Берлин, – насилу проговорил Лотарио, – а я в это время был в Эбербахе. Ваше письмо отправилось туда вслед за мной, и, получив его, я сразу бросился сюда. Но слишком поздно. Однако вы-то оставались здесь, и я писал вам неделю назад, в том письме я все вам сказал, и вы должны были получить его вовремя.