Она – нежно и строго:
– Вы – фантазер! Детям у меня в школе – я бы не позволила говорить так…
И что-то о детях, и как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что «любить – нужно беспощадно, да, беспощадно», и что она, кажется, наконец решится…
Оправила между колен серо-голубую ткань, молча, быстро – обклеила всего меня улыбкой, ушла.
И – к счастью, солнце сегодня еще не остановилось, солнце бежало, и вот уже 16, я стучу в дверь – сердце стучит…
– Войдите!
На пол – возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза – поочередно, в один и в другой – и в каждом видеть себя – в чудесном плену…
А там, за стеною, буря, там – тучи все чугуннее: пусть! В голове – тесно, буйные – через край – слова, и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то… нет, теперь мы уже знаем куда – и за мною планеты – планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами, – и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества, – планеты, достигшие, как наша Земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья…
И вдруг – сверху:
– А ты не думаешь, что вершина – это именно объединенные в организованное общество камни?
И все острее, все темнее треугольник:
– А счастье… Что же? Ведь желания – мучительны, не так ли? И ясно: счастье – когда нет уже никаких желаний, нет ни одного… Какая ошибка, какой нелепый предрассудок, что мы до сих пор перед счастьем – ставили знак плюс, перед абсолютным счастьем – конечно, минус – божественный минус.
Я – помню – растерянно пробормотал:
– Абсолютный минус – двести семьдесят три градуса…
– Минус двести семьдесят три – именно. Немного прохладно, но разве это-то самое и не доказывает, что мы – на вершине.
Как тогда, давно – она говорила как-то за меня, мною – развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое – я не мог – и с усилием вытащил из себя «нет».
– Нет, – сказал я. – Ты… ты шутишь…
Она засмеялась, громко – слишком громко. Быстро, в секунду, досмеялась до какого-то края – оступилась – вниз… Пауза.
Встала. Положила мне руки на плечи. Долго, медленно смотрела. Потом притянула к себе – и ничего нет, только ее острые, горячие губы.
– Прощай!
Это – издалека, сверху, и дошло до меня не скоро – может быть, через минуту, через две.
– Как так «прощай»?
– Ты же болен, ты из-за меня совершал преступления, – разве тебе не было мучительно? А теперь Операция – и ты излечишься от меня. И это – прощай.
– Нет! – закричал я.
Беспощадно-острый, черный треугольник на белом:
– Как? Не хочешь счастья?
Голова у меня расскакивалась, два логических поезда столкнулись, лезли друг на друга, крушили, трещали…
– Ну что же, я жду – выбирай: Операция и стопроцентное счастье – или…
«Не могу без тебя, не надо без тебя», – сказал я или только подумал – не знаю, но I слышала.
– Да, я знаю, – ответила мне. И потом – все еще держа у меня на плечах свои руки и глазами не отпуская моих глаз: – Тогда – до завтра. Завтра – в двенадцать: ты помнишь?
– Нет. Отложено на один день… Послезавтра…
– Тем лучше для нас. В двенадцать – послезавтра…
Я шел один – по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал – как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели – сквозь бесконечность им лететь еще день, два… Меня задевали юнифы встречных – но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, я не хочу спасения…
Запись 32-я. Конспект: Я не верю. Тракторы. Человеческая щепочка
Верите ли вы в то, что вы умрете? Да, человек смертен, я – человек: следовательно… Нет, не то: я знаю, что вы это знаете. А я спрашиваю: случалось ли вам поверить в это, поверить окончательно, поверить не умом, а телом, почувствовать, что однажды пальцы, которые держат вот эту самую страницу, – будут желтые, ледяные…
Нет: конечно, не верите – и оттого до сих пор не прыгнули с десятого этажа на мостовую, оттого до сих пор едите, перевертываете страницу, бреетесь, улыбаетесь, пишете…
То же самое – да, именно то же самое – сегодня со мной. Я знаю, что эта маленькая черная стрелка на часах сползет вот сюда, вниз, к полночи, снова медленно подымется наверх, перешагнет какую-то последнюю черту – и настанет невероятное завтра. Я знаю это, но вот все же как-то не верю – или, может быть, мне кажется, что двадцать четыре часа – это двадцать четыре года. И оттого я могу еще что-то делать, куда-то торопиться, отвечать на вопросы, взбираться по трапу вверх на «Интеграл». Я чувствую еще, как он покачивается на воде, и понимаю – что надо ухватиться за поручень – и под рукою холодное стекло. Я вижу, как прозрачные живые краны, согнув журавлиные шеи, вытянув клювы, заботливо и нежно кормят «Интеграл» страшной взрывной пищей для двигателей. И внизу на реке – я вижу ясно синие, вздувшиеся от ветра водяные жилы, узлы. Но так: все это очень отдельно от меня, посторонне, плоско – как чертеж на листе бумаги. И странно, что плоское, чертежное лицо Второго Строителя – вдруг говорит:
– Так как же: сколько берем топлива для двигателей? Если считать три… ну, три с половиной часа…
Передо мною – в проекции, на чертеже – моя рука со счетчиком, логарифмический циферблат, цифра 15.
– Пятнадцать тонн. Но лучше возьмите… да: возьмите сто…
Это потому, что я все-таки ведь знаю, что завтра – —
И я вижу со стороны – как чуть заметно начинает дрожать моя рука с циферблатом.
– Сто? Да зачем же такую уйму? Ведь это – на неделю. Куда – на неделю: больше!
– Мало ли что… кто знает…
– Я знаю…
Ветер свистит, весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти – и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду, – ползет стрелка на часах аккумуляторной башни там, в конце проспекта. Башенный шпиц – в тучах – тусклый, синий и глухо воет: сосет электричество. Воют трубы Музыкального Завода.
Как всегда – рядами, по четыре. Но ряды – какие-то непрочные и, может быть, от ветра – колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то на углу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частым дыханием комок, у всех сразу – длинные, гусиные шеи.
– Глядите! Нет, глядите – вон там, скорей!
– Они! Это они!
– …А я – ни за что! Ни за что – лучше голову в Машину…
– Тише! Сумасшедший…
На углу, в аудиториуме – широко разинута дверь, и оттуда – медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, «человек» – это не то: не ноги – а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди – а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопает по ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем – и в лучах надпись: «Мы первые! Мы – уже оперированы! Все за нами!»
Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу – и ясно, будь вместо нас на пути у них стена, дерево, дом – они все так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом. Вот – они уже на середине проспекта. Свинтившись под руку – растянулись в цепь, лицом к нам. И мы – напряженный, ощетинившийся головами комок – ждем. Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит.
Вдруг крылья цепи, справа и слева, быстро загнулись – и нас – все быстрее – как тяжелая машина под гору – обжали кольцом и к разинутым дверям, в дверь, внутрь…
Чей-то пронзительный крик:
– Загоняют! Бегите!
И все ринулось. Возле самой стены – еще узенькие живые воротца, все туда, головами вперед – головы мгновенно заострились клиньями, и острые локти, ребра, плечи, бока. Как струя воды, стиснутая пожарной кишкой, разбрызнулись веером, и кругом сыплются топающие ноги, взмахивающие руки, юнифы. Откуда-то на миг в глаза мне – двоякоизогнутое, как буква S, тело, прозрачные крылья-уши – и уж его нет, сквозь землю – и я один – среди секундных рук, ног – бегу…
Передохнуть в какой-то подъезд – спиною крепко к дверям – и тотчас же ко мне, как ветром, прибило маленькую человеческую щепочку.
– Я все время… я за вами… Я не хочу – понимаете – не хочу. Я согласна…
Круглые, крошечные руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И вот как-то вся скользит по стене и оседает наземь. Комочком согнулась там, внизу, на холодных ступенях, и я – над ней, глажу ее по голове, по лицу – руки мокрые. Так: будто я очень большой, а она – совсем маленькая – маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мне сейчас представляется: нечто подобное могло быть у древних по отношению к их частным детям.
Внизу – сквозь руки, закрывающие лицо, – еле слышно:
– Я каждую ночь… Я не могу – если меня вылечат… Я каждую ночь – одна, в темноте думаю о нем – какой он будет, как я его буду… Мне же нечем тогда жить – понимаете? И вы должны – вы должны…
Нелепое чувство – но я в самом деле уверен: да, должен. Нелепое – потому что этот мой долг – еще одно преступление. Нелепое – потому что белое не может быть одновременно черным, долг и преступление – не могут совпадать. Или нет в жизни ни черного, ни белого, и цвет зависит только от основной логической посылки. И если посылкой было то, что я противозаконно дал ей ребенка…
– Ну хорошо – только не надо, только не надо… – говорю я. – Вы понимаете: я должен повести вас к I – как я тогда предлагал – чтобы она…
– Да… (тихо, не отнимая рук от лица).
Я помог встать ей. И молча, каждый о своем – или, может быть, об одном и том же – по темнеющей улице, среди немых свинцовых домов, сквозь тугие, хлещущие ветки ветра…
В какой-то прозрачной, напряженной точке – я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги. На повороте оглянулся – среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч – увидел S. Тотчас же у меня – посторонние, не в такт размахивающие руки, и я громко рассказываю О – что завтра… да, завтра – первый полет «Интеграла», это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.
О – изумленно, кругло, сине смотрит на меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но я не даю сказать ей слова – я говорю, говорю. А внутри, отдельно – это слышно только мне – лихорадочно жужжит и постукивает мысль: «Нельзя… надо как-то… Нельзя вести его за собою к I…»
Вместо того чтобы свернуть влево – я сворачиваю вправо. Мост подставляет свою покорно, рабски согнутую спину – нам троим: мне, О – и ему, S, сзади. Из освещенных зданий на том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной белой пеной, искр. Ветер гудит – как где-то невысоко натянутая канатно-басовая струна. И сквозь бас – сзади все время – —
Дом, где живу я. У дверей О остановилась, начала было что-то:
– Нет! Вы же обещали…
Но я не дал ей кончить, торопливо втолкнул в дверь – и мы внутри, в вестибюле. Над контрольным столиком – знакомые, взволнованно-вздрагивающие, обвислые щеки; кругом – плотная кучка нумеров – какой-то спор, головы, перевесившиеся со второго этажа через перила, – поодиночке сбегают вниз. Но это – потом, потом… А сейчас я скорее увлек О в противоположный угол, сел спиною к стене (там, за стеною, я видел: скользила по тротуару взад и вперед темная большеголовая тень), вытащил блокнот.
О – медленно оседала в своем кресле – будто под юнифой испарялось, таяло тело, и только одно пустое платье и пустые – засасывающие синей пустотой – глаза. Устало:
– Зачем вы меня сюда? Вы меня обманули?
– Нет… Тише! Смотрите туда: видите – за стеной?
– Да. Тень.
– Он – все время за мной… Я не могу. Понимаете – мне нельзя. Я сейчас напишу два слова – вы возьмете и пойдете одна. Я знаю: он останется здесь.
Под юнифой – снова зашевелилось налитое тело, чуть-чуть закруглел живот, на щеках – чуть заметный рассвет, заря.
Я сунул ей в холодные пальцы записку, крепко сжал руку, последний раз зачерпнул глазами из ее синих глаз.
– Прощайте! Может быть, еще когда-нибудь…
Она вынула руку. Согнувшись, медленно пошла – два шага – быстро повернулась – и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся – глазами, губами – вся – одно и то же, одно и то же мне какое-то слово – и какая невыносимая улыбка, какая боль…
А потом согнутая человеческая щепочка в дверях, крошечная тень за стеной – не оглядываясь, быстро – все быстрее…
Я подошел к столику Ю. Взволнованно, негодующе раздувая жабры, она сказала мне:
– Вы понимаете – все как с ума сошли! Вон уверяет, будто сам видел около Древнего Дома какого-то человека – голый и весь покрыт шерстью…
Из пустой, ощетинившейся головами кучки – голос:
– Да! И еще раз повторяю: видел, да.
– Ну, как вам это нравится, а? Что за бред!
И это «бред» – у нее такое убежденное, негнущееся, что я спросил себя: «Не бред ли и в самом деле все это, что творится со мною и вокруг меня за последнее время?»
Но взглянул на свои волосатые руки – вспомнилось: «В тебе, наверно, есть капля лесной крови… Может быть, я тебя оттого и…»
Нет: к счастью – не бред. Нет: к несчастью – не бред.
Запись 33-я. Конспект: (Это без конспекта, наспех, последнее)
Этот день – настал.
Скорей за газету: быть может – там… Я читаю газету глазами (именно так: мои глаза сейчас – как перо, как счетчик, которые держишь, чувствуешь, в руках – это постороннее, это инструмент).
Там – крупно, во всю первую страницу:
«Враги счастья не дремлют. Обеими руками держитесь за счастье! Завтра приостанавливаются работы – все нумера явятся для Операции. Неявившиеся – подлежат Машине Благодетеля».
Завтра! Разве может быть – разве будет какое-нибудь завтра?
По ежедневной инерции я протянул руку (инструмент) к книжной полке – вложил сегодняшнюю газету к остальным, в украшенный золотом переплет. И на пути:
«Зачем? Не все ли равно? Ведь сюда, в эту комнату – я уже никогда больше, никогда…»
И газета из рук – на пол. А я стою и оглядываю кругом всю, всю комнату, я поспешно забираю с собой – я лихорадочно запихиваю в невидимый чемодан все, что жалко оставить здесь. Стол. Книги. Кресло. На кресле тогда сидела I – а я внизу, на полу… Кровать…
Потом минуту, две – нелепо жду какого-то чуда, быть может – зазвонит телефон, быть может, она скажет, чтоб…
Нет. Нет чуда…
Я ухожу – в неизвестное. Это мои последние строки. Прощайте – вы, неведомые, вы, любимые, с кем я прожил столько страниц, кому я, заболевший душой, – показал всего себя, до последнего смолотого винтика, до последней лопнувшей пружины…
Я ухожу.
Запись 34-я. Конспект: Отпущенники. Солнечная ночь. Радио-Валькирия
О, если бы я действительно разбил себя и всех вдребезги, если бы я действительно – вместе с нею – оказался где-нибудь за Стеной, среди скалящих желтые клыки зверей, если бы я действительно уже больше никогда не вернулся сюда. В тысячу – в миллион раз легче. А теперь – что же? Пойти и задушить эту – — Но разве это чему-нибудь поможет?
Нет, нет, нет! Возьми себя в руки, Д-503. Насади себя на крепкую логическую ось – хоть ненадолго навались изо всех сил на рычаг – и, как древний раб, ворочай жернова силлогизмов – пока не запишешь, не обмыслишь всего, что случилось…
Когда я вошел на «Интеграл» – все уже были в сборе, все на местах, все соты гигантского, стеклянного улья были полны. Сквозь стекло палуб – крошечные муравьиные люди внизу – возле телеграфов, динамо, трансформаторов, альтиметров, вентилей, стрелок, двигателей, помп, труб. В кают-компании – какие-то над таблицами и инструментами – вероятно, командированные Научным Бюро. И возле них – Второй Строитель с двумя своими помощниками.
У всех троих головы по-черепашьи втянуты в плечи, лица – серые, осенние, без лучей.
– Ну, что? – спросил я.
– Так… Жутковато… – серо, без лучей улыбнулся один. – Может, придется спуститься неизвестно где. И вообще – неизвестно…
Мне было нестерпимо смотреть на них – на них, кого я, вот этими самыми руками, через час навсегда выкину из уютных цифр Часовой Скрижали, навсегда оторву от материнской груди Единого Государства. Они напомнили мне трагические образы «Трех Отпущенников» – история которых известна у нас любому школьнику. Эта история о том, как троих нумеров, в виде опыта, на месяц освободили от работы: делай что хочешь, иди куда хочешь[28]. Несчастные слонялись возле места привычного труда и голодными глазами заглядывали внутрь; останавливались на площадях – и по целым часам проделывали те движения, какие в определенное время дня были уже потребностью их организма: пилили и стругали воздух, невидимыми молотами побрякивали, бухали в невидимые болванки. И наконец на десятый день не выдержали: взявшись за руки, вошли в воду и под звуки Марша погружались все глубже, пока вода не прекратила их мучений…