Женщины долгое время занимали в моей жизни центральное место. Только в 1976 году я их детронировал вместе с Еленой. Уже Наташа Медведева делила свой подиум с Судьбой и Литературой, а в последние годы совместной жизни и с Войной и Политикой. Начиная с конца 80-х годов женщина стремительно падает даже с того жалкого подиума, куда я её сам поставил в 1976 году, когда сверг с пьедестала.
В тюрьме женщин нет. Есть штуки четыре баландёрши., одна другой баланднее. Есть пара-тройка надзирательниц с толстыми ногами, есть пожилые тётки из медпункта и ларька. Есть на прогулке голоса таджички Лолиты и двух её подружек, они перекрикивают даже радио. У Лолиты смешливый манящий голос иностранки, я слышал от Шамса, таджика, сидевшего со мною четыре дня в камере № 46, что Лолита молодая красивая девочка – жена проходящего с ним по одному делу Сиртака (так, кажется, звучит имя?). Да будет ей хорошо. Если судить по голосу – она весёлая. Формула тюрьмы это: мужчины без женщин. Потому тюрьма похожа по своим нравам на казарму. Тюрьма – это казарма, доведённая до крайности. Экстремальная казарма, скрещённая с больничкой и общественным туалетом.
Парадоксально, что в то время, как мечтой о женщине проникнут сам воздух тюрьмы – одновременно в тюрьме культивируется отвращение к женщине. Точнее, в тюрьме женщина занимает подобающее ей место, она сама себе его определила: место зверя, твари. Ведь все или почти все жёны и девочки зэков отказались от своих мужчин, после того как мужчины попали в тюрьму. Поскольку женщина отвратительно жестока к зэка, зэки жестоки к женщине. Женщины репродуктивного возраста для зэка все бляди, проститутки, нечистые загаженные создания, звери, твари. По всей вероятности отвращение к женщине частично вышло из тюрьмы и бродит в русском мире. А в российском обществе чувствуется отвращение к женщине, возьмите хотя бы тварный термин «тёлка».
Тюрьма чтит только одну ипостась женщины: мать. Мать старенькая, не мадонна, упаси боже, но седая женщина, мама взрослого сына-зэка, сгубившего свою жизнь в тюрьме. Мать – женщина давно прошедшая грань репродуктивного возраста. Свирепый сын, разорвавший голыми руками десяток ментов склоняет голову перед мамой. «В своей домашней кофточке/ В косыночке с горошками/ Седая долгожданная/ Меня встречает мать». Мать не может изменить. Потому мамы, седенькие старушки, живут в тюрьме даже в самых каменных сердцах. Не исключение и я, всегда ходивший своими путями.
Временная, мимолётная природа любви и неверная природа женщин без экивоков проявляется именно в этой жизненной коллизии: «мужчина в тюрьме». Бросают всех. Формы оставления женщиной зэка бывают разные, но суть безжалостно одна: предала мою плоть, мой хуй, мои яйца, отдала свою дыру в пользование другому, другим. Наличие детей редко спасает брак с мужчиной, попавшим за решётку. Тут обольщаются многие. Дети лишь заставляют женщину больше лгать, иначе говоря, соблюдать приличия, финтить и притворяться. Поскольку женщина вся телесна, живёт осязанием, посему родственная, через детей – кровно-духовная связь не может спасти брак. Тюрьма безжалостно доказывает, что любовь не бывает платонической. Женщине нужны прикасания к ней, её основная забота может быть выражена и остаётся выражена детским кредо: «Хочу на ручки!» Дети добиваются своих «на ручки» истериками. Ладонь под задницу – ребёнок успокаивается. Когда это «на ручки» невозможно осуществить, нет ладони под задницей, уютного члена в дыре, связь, брак (если он есть) разваливается. Ребёнок? Женщина тут не причём, ведь это ей категорически физически необходимо – «на ручки». Когда она теряет это желание, то превращается в женщину-мать.
Тюрьма – это место, где живут оставленные женщинами мужчины. Это угнетающее место. Здесь a priori невесело, ибо что весёлого в стаде, состоящим из одних только козлищ? Там, где не бродят грациозно блеющие и взбрыкивающие от желания козочки, что весёлого? Тюрьма – это место где терпят, претерпевают, сидят, парятся, подвергаются несвободе, где отдают лучшие годы, где оставляют молодость, где «погибли юность и талант». На самом деле все эти вышеперечисленные наказания не есть абсолютные, и потому неудобны, но и не страшны. Самое страшное в тюрьме – это отсутствие возможности совокупления, соития, так именно мне хочется сформулировать, чтобы избегнуть вульгарности. Ибо речь идёт о серьёзной и страшной теме, где вульгарность неуместна.
Мужики так поэтому и строги друг к другу в тюрьме, так дисциплинируют и аскетизируют себя иерархией, придуманной ими, потому что они мстят женщине, тщась напрасно заменить её, забыть её. Потому, говорю, и придумали себе иерархию: воров в законе, авторитетов, смотрящих, бродяг, мужиков – потому что не над кем экзерсировать, осуществлять мужескую свою интервенцию, агрессию. Объекта, женщины, – нет. Потому агрессия направлена на всех чужих придуманной иерархии. Воровской способ жизни (ход) так же иллюзорен и так же подлинен, как литература. И так же жалок, заменитель. Ибо ничто не заменит слизистой пизды. Институция «пидоров» и «опускания» используется в тюрьме, как правило, как наказание, как порицание, вынесенное тюремным коллективом. Источником удовольствие наказания пидоров служить не может.
В тюрьме нет возможности соития. Она начисто отсутствует. Но мы умело обманываем себя. О, как зэки умеют обманывать себя. Как мужчины без женщин умело изобретают себе женщину. И возможность соития.
Сама женщина – уже возможность соития, его знак. Идя по улице, входя в метро, я безошибочно, пятнами замечал объекты, работал как радар. «Эта, эта, вот эта…» Женщина сводится к промежности. Рисунки на стенах туалетов безошибочно правы – выделяя главное. Сны зэка также правы, выделяя главное. Мой Суккуб, я вызываю его по желанию, не имеет головы, вернее он, голову имеет, но невыразительное пятно головы. Зато детали задних частей, ляжек, живота, и сочащейся дыры – прорисованы гипер-реалистически.
Вся улица в любой данный момент знает о грозящей возможности соития. Какой-нибудь проспект Мира. Реализуется одна, но возможностей – сотни. Женщина едет на службу. А её сопровождают возникающие, отмирающие, сменяющиеся возможности соития. Лиза, ты едешь на службу, и так как ты не очень чистоплотна, от тебя несёт только что совершённым соитием. И те самцы, кто оказывается рядом, морщат носы, внюхиваясь, трепещут крыльями носа. Честнее было бы встать на углу, нагнуться, приспустить трусики, и дать себя иметь. Всё равно тебя только что имели. Подумаешь, помешают в тебе ещё, горячим колом. Одним. Другим. Третьим. Содрогнёшься, подтянешь штанишки на ягодицы, опустишь юбку, поедешь в метро. Хлюпая. В переходе обнаружишь, что из тебя каплет. А по ноге течёт.
Остановишься…
Хватит порнографии. Если мыслить научно, то вся подтянутая, пружинистая нервность существования идёт не от пресной головы, но от яиц, от взбрыкивающей дыры, от промежности. Разуму человек обязан умением прятаться за углом здания от автоматной очереди, изобретением замков, систем сигнализации, то есть всё осторожное пошло от разума. А всё отважное, предприимчивое, всё требующее риска, налёта, нахрапа, быстрого насилия – у мужчин; или быстрой сдачи крепости, отдачи ворот, стыдного, но сладкого впускания чужого, мгновенного сговора с ним («какой нахал, ну я присела, вот. входи…») – у женщин, всё это от промежности.
Лиза, я сижу в тюрьме, а ты живёшь у Олимпийского, твои окна выходят на летающую тарелку Олимпийского, и ты видишь из твоих окон вход в Олимпийский, и фрагмент летающей тарелки этого стадиона. Ты живёшь с парнем, совсем лохом, мне говорили, с тихим евреем. Ты завела себе послушного мужа, так думаю, никто тобой не командует. Ты командуешь им. Я бы хотел, Лиза, выйти из тюрьмы даже если бы только для того, чтобы тебя выебать. Вряд ли твой тихий еврей способен тебя выебать, как это могу я, зэка. Я не был послушным мужем, я пытался пресечь твои попытки прелюбодействовать с чужими. Я готов был разбить тебе губы и расквасить нос, но не давать прелюбодействовать. Лиза, я не очень преуспел в этом…
Лиза, помнишь, я приехал к тебе утром, зимой. Ты впустила меня в квартиру, сонная, и улеглась додрёмывать в халатике, тёплая, и я улёгся с тобой. Я лежал и рассматривал тебя. У тебя были раздражённые, как бы зацарапанные губы, подбородок, и я сказал: «Что, всю ночь целовалась с бородатым?» Ты застеснялась и заулыбалась виновато, потому что я угадал: ты действительно целовалась с бородатым. Другого объяснения быть не могло, не щётку же ты целовала… Он не так давно ушёл на свою службу, этот анонимный, бородатый тип. Он пил у тебя весь вечер коньяк, он купил три сорта рыбы горячего копчения (я знал этот магазин, мы туда ходили с тобой за продуктами, он рядом, там продают такую рыбу, как раз эти три сорта). Он пил коньяк, а для тебя он купил несколько бутылок сухого красного вина.
«Целовалась с бородатым? Ну что ты, милый, здесь никого не было, – с удовольствием солгала ты. – Никого». И ты вытаращила на меня свои фиолетово-синеватые гляделки. Тебе всегда нравилось лгать, и выставлять, невинно выпучивать глазки: «Ну что ты, милый!»
Я решил проверить, и влез в тебя. Катулл, или кто там, помню что древнеримский поэт, кто написал, что невозможно обнаружить след корабля в воде, был прав. Воистину так. Но не был прав, сказав, что невозможно определить следы пребывания мужчины в женщине. После ночи, проведённой с бородатым, его семенная жидкость впиталась в стенки, твои стенки, и теперь клейко липла к моему члену. Удовлетворённая и сонная, ты отзывалась на мой член слабо.
Непоёбанная некоторое время, ну, сутки женщина выделяет горячую и нелипкую жидкость, она как бы «писает кипятком» ещё неутолённой страсти. Утолённая страсть – липнет внутри. Твоя маленькая, узенькая манда – липла.
Мои воспоминания растаивают на моих очках, зимние, далёкие как времена Карфагена. Это было в далёкое, ветхое время зимы, в последнем нашем совместном году, в 1998-ом, и прекратилось в конце марта. Ты устроилась (самое уродливое, что это я, я тебя устроил туда через моих знакомых американцев), устроилась в богатый иллюстрированный журнал «Ночная жизнь» и ты стала работать на Большой Никитской. Напротив или почти напротив Большого зала Консерватории – в розовом переделанном под евроремонт здании, с охранниками у входа. Ну и ты спуталась с боссом всей этой затеи, с главным редактором или с художественным редактором или хер его знает с кем, с обоими вместе, как потом я себе воображал, мастурбируя на твою тему.
Всё так лихорадочно в несколько дней тогда кончилось. Я улетал 24-го в Новосибирск, таким образом двадцать третьего ты должна была прийти ко мне вечером: ебаться, спать, жить на Арбат. Но не пришла и к ночи. Твой домашний телефон безмолвствовал. К утру ты нашлась, ты смеялась по телефону и сказала: «Вот верь не верь, но честное слово, мы всё ещё работаем, мы не закончили номер. Но мы его сдадим всем коллективом, правда, девочки и мальчики?» И там сзади дружным усталым фоном выкрикивали девочки и мальчики. Я верил, что ты, Лизка, в «Ночной жизни», что именно работаешь. У вас первый аврал нового коллектива, первый общий номер журнала. И вы его сдадите к утру. Верил. Но знал и то, что там уже есть самец, перед которым ты ходишь по-особенному, виляя своей жопочкой и мелкой мандой. И жопочка твоя много обещает, предчувствуя как ей вставят. Потому что я помнил, как нашим первым утром в 95 году ты сказала по-деловому, проснувшись: «Слушай, если ты хочешь меня пользовать туда, ну в это, в попу, то можешь. Я этим занимаюсь».
Секретутка, программистка, дизайнер, дочь художника, девчушка из рок-магазина, выросшая в тонкую, пустую, бесплодную стерву со стрелками бровей. Ты была равнодушна как время, как песочные часы. Тоненькая, с восхитительными сиськами как удлинённые тыквочки на теле скелетика в 177 сантиметров. Особенно лиловые, большие женские соски с прожилками сводили меня с ума… О, Лиза! Клочьями, неровно, как консервная банка вскрытая пиздёнка (бывает, когда на слишком толстой жести открывающий нож заносит не туда, он идёт прямо), ах Лизонька, тебе уже 29 лет!
Я уехал тогда в аэропорт, как будто мне воткнули иголки в яйца. Я полетел по приглашению Ассоциации Прессы, но сделал и свои дела. Проверил организацию НБП во главе с долговязой девицей Викой Поповой с голыми локтями. С повязкой НБП, как пионерка, девица 18 лет, ещё выше тебя, Лизонька! Но рядом с нею ходил её пацан, а я всегда был порядочным вождём, я не клал глаз на девочек партийных товарищей. Я вернулся в Москву 26-го и лишь к ночи отыскал тебя на работе. Часов в половине двенадцатого. «Сейчас поищу» – сказал меланхоличный дежурный и было ясно, что это уже не аврал.
«Алё,» – сказала ты отсутствующим голосом и стало ясно, что ты уже набухалась. Ты любила набухиваться к ночи.
«Это я, я прилетел, – сказал я, – приходи, я соскучился».
«Я не могу, – сказала ты, – у меня срочная работа».
«Тогда я сейчас приду -, сказал я зло. От Арбата до Большой Никитской мне было добираться минут десять. – Приду и поедем к тебе».
«Нет, не смей, не смей! – в панике сказала ты. („Срочная, срочная работа“ – пробухал где-то за Лизонькой мужской голос.) – не смей, не смей, у меня срочная, строчная работа,» – послушно повторила ты. Послышался звук явственно разливаемого в сосуды вина.
«Я выхожу,» – сказал я.
«Не смей, не смей!» – слезливо закричала ты.
Я положил трубку.
И никуда не пошёл. I got enough. Ну да, я поимел достаточно всего этого. С другими, теперь вот с ней. Я приходил, кричал, скандалил, дрался, однажды вскарабкался по трубе в квартиру на крыше в Париже. О, каких только безумств я не творил в этой жизни ради обладательниц мокрых горячих дыр между ног. На сей раз я сказал себе «Хватит!»
Впоследствии я не раз мысленно конструировал продолжение той сцены. Ты запаниковала: «Он сейчас придёт. Нужно уйти до его прихода. Он достаточно безумен, чтобы натворить здесь дел. Будет скандал. Нужно уходить. Схожу в нужник и бежим отсюда».
Ты встала. Тебя чуть бросило. «Ох», – прошептала ты, улыбнулась и поправив юбчонку, ушла. У двери ты ещё раз улыбнулась…
Олег вошёл, когда ты расставив ножки промокала себе письку. Он прижал руку к твоей голой дырке и отёр с твоих неудачно разрезанных половых губ последние капли. В этот момент ты стояло к толчку лицом, задом к двери. Юбка была задрана высоко на животик, а колготки висели у колен. Другой рукой он залез тебе под свитер и вытащил сиську из ячейки лифчика. «Э-э-э, товарищ.., – сказала ты, закрывая глаза. – Что это вы делаете?»
«Нас тут двое товарищей. – сказал Давид, запустив руку и схватив вторую сиську. – И сейчас мы тебя отделаем как стая кобелей последнюю суку». Толстый Давид расстегнул брюки, брюки упали к туфлям, обхватив задик моей подружки, он сел на толчок и опустил её себе на колени. Олег целовал её в это время в губы и обеими руками мучил лиловые соски.
«Прекрасная жидовочка» – простонал Давид и сунул указательный палец Лизоньке в прямую кишку. «Осторожнее, рыцарь», простонала Лиза, «будь благоразумен, и прежде чем вставить свой горящее копьё, смочи отверстие жидкостью из обильно текущей манды прекрасной дамы…»
Над дверью в камеру – карцер №13, где я лихорадочно нацарапываю эту порносцену, в фальшивую якобы решётку вентиляции встроена видеокамера. Настоящая решётка настоящей вентиляции установлена над туалетной вазой. Облегчиться? Но как… Я встаю, подхожу к туалету, открываю воду, поворачивая кран над вазой, снижаю крышку, достаю красный набрякший член и быстро мастурбирую над вазой. Мне 58, скоро будет 59 лет, а член доставляет мне множество хлопот. В тюрьме ебаться хочется ещё больше, чем на воле. Две третьих моих дней я встречаюсь с Суккуб, – так зовут симпатичную девочку без головы, точнее с размытыми чертами лица. Суккуб – девочка-толстушка. А ведь всем сведущим людям хорошо известно, что девочка-толстушка – это женщина.
Суккуб, девочка-толстушка, начинает соблазнять меня тем, что сидит, не замечая меня на полу ванной комнаты на корточках. Сунув руку между ног, она мастурбирует. Нечистые трусики упали ей на щиколотки.