Пройдут века, прекрасны и суровы,
Чтоб мы смогли всё знать и всё уметь,
Тогда спадут небесные покровы
И завопит архангелова медь.
Народ завоет: "Как же так? До срока?"
И взмолится "Немного погодя..."
Народ, спеша, отыщет лжепророка,
Народ, блюя, создаст себе вождя.
И побежит бессмысленно куда-то,
А вождь наморщит мудрое чело
И вот восстанут снова брат на брата,
Рассудок на рассудок, зло на зло...
И чёрный конь сверкающей подковой
Ударит о заждавшийся гранит
И землю всю период ледниковый
В мильонный раз, кряхтя, оледенит.
...Доктрины строя, лезя в поднебесье,
Глупцы, глупцы, не увидали мы,
Что стержень жизни - только в равновесье
Добра и зла, сияния и тьмы.
- Поэт! - воскликнул Вашечкин. - Настоящий поэт! Напишите мне автограф. Я - доцент Вашечкин.
На другое утро я нашел листок со стихами у себя в кармане. Не знаю, как он туда попал. Может быть, я отнял его у Вашечкина? Ведь я снова напился.
. . . . . . . . . . .
Брат мой! Я вечером выйду из дому и спущусь в преисподнюю, где станции нанизываются на грохотанье составов, в чванную бессмысленность мрамора и бронзы, в угрюмую усталость толпы. Я промчусь под городом, под людскими рождениями и смертями, под нежностью и развратом, под пестрой мешаниной жизни. Я выйду наверх, неся на сутулых плечах весь этот груз. Я постучусь в твои двери, свалю ношу у порога и спрошу тебя: "Что мне делать со всем этим?" Ты ухмыльнешься лукаво и грустно, как будто тебе ведомы привалы и провалы дороги, победы и побеги в пути. Ты процитируешь мне тоскливых мудрецов, длинными пальцами вылепишь из воздуха чудищ Апокалипсиса и скажешь: "Это будущее". Я не поверю тебе, брат мой. Я не захочу голой душой сунуться в лед и пламень твоих пророчеств. Я скажу тебе: "Что мне делать сегодня, сейчас?" Я вытащу из вороха и положу на осыпанный папиросным пеплом стол Виктора, моего героя. И я спрошу тебя: "Чем ему помочь?" Ты ничего не ответишь, и мы будем печально смотреть, как он корчится на липкой клеёнке, рядом с недоеденным куском хлеба, на краю стола, с которого так легко упасть. Мы будем смотреть на него так, как смотрим в зверинце на обезьян, умиляясь и ужасаясь сходству с нами. И ты спросишь меня: "А много ли тебя в нем?" "Не знаю, - отвечу я, - не знаю... Наверно, много".
Мы допьем вино, оставшееся от позавчерашнего кутежа, обменяемся новостями и анекдотами, и я уйду, провожаемый твоим взглядом - уйду бродить по улицам и заглядывать в лица прохожим и в освещённые окна первых этажей.
Я доберусь до твоего переулка, женщина, друг мой, и войду в твой дом. Мы вместе подберем обломки нашего прошлого, и сложим их маленьким костром, и будем греть над ним озябшие ладони. И я не спрошу тебя, что мне делать, потому что в твоих глазах я увижу бегство - от раздумий, от крутизны, от меня. Ты скрываешься в музыку и в цветы, ты прячешься в своего ребенка. И что ты можешь мне посоветовать, как можешь спасти меня и моего Виктора?
И я вернусь домой, и молчаливое сочувствие встретит меня на пороге, и я ткнусь губами в теплые ключицы, и медленно буду воскресать для новых дней и ночей. И я не услышу вопроса "А много ли тебя в нем?", потому что только здесь знают - сколько.
Я снова останусь один на один со своим героем и скажу ему, лежащему в пьяном забытье:
- Я ничем не могу тебе помочь. Ты обречен, Виктор...
. . . . . . . . . .
8.
Я шел на работу с тяжелой головой, изломанный, измученный. Я заставил себя пойти не потому, что не мог пропустить - у нас с этим довольно свободно - мне нужно, мне необходимо было знать, известно ли что-нибудь на работе. Кажется, мне хотелось, чтобы уже все наконец узнали, чтобы всё для всех стало ясно, чтобы я перестал висеть между небом и землей.
На работе всё было тихо. Сослуживцы подсмеивались над моим помятым видом я спал, не раздеваясь - и над тем, что я через каждые десять минут пил воду.
Шел срочный заказ: рекламные щиты для Союзпечати, и, как всегда, расцвела обычная бестолковость нашей шарашкиной конторы. Никак не могли распределить задания, терялись тексты, кто-то уже вопил, что ни одного дня в этом сумасшедшем доме не останется.
Сумасшедший дом! Посмотрели бы они, как там на самом деле. Чистота, порядок, телевизор, стенгазета. Я, правда, у буйных не бывал, я приходил с визитами только в тихое отделение. Там все были очень деловитые, очень сосредоточенные. Прямо не психбольница, а читальный зал Ленинской библиотеки. Вот только двери там открывают треугольными ключами, как в железнодорожных вагонах. Идиллия, мирный приют. Заповедник раскрепощенной мысли...
У меня кончились папиросы, а курящих в нашей комнате, кроме меня, не было. Я пошел к трафаретчикам.
Дверь в мастерскую была полуоткрыта. Оттуда слышался галдёж:
- Зинка, не трещи!
- Алло, Эдик, кинь тряпку!
- Ребята, новые стихи!
- Левушка, Левушка, когда ты побреешься?
- Вайс утверждает, что критическая точка...
- Эй, босяки, тихо! Читай, Ленок!
Они всё бубнят про политику, Про договоры долдонят, А у девочки - слезы по личику. И подбородок в ладонях.
Они нажрались доотвала
Доктринами США и России
А снег, как ни в чем не бывало,
Декоративно красив.
Как высушить сердце ни целься,
Но сыплется звезд фейерверк,
И прет по-весеннему Цельсий,
И гонит подснежники вверх!
- Слабо, Леночка, слабо!
- Ну, что за наивное противопостановление!
- Девочки, а мне нравится!
- И мне...
- А кто это, собственно, "они"?
- "Они" - это мы, те, кто газеты читает. Так ведь, Леночка?
- Вадим, ты шкаф. Бесчувственный несгораемый шкаф, в двести килограмм весом. И не разговаривай со мной, пожалуйста.
Я вошел. Все замолчали. Ко мне обернулось с десяток лиц - смущенных, любопытных, вызывающих.
- У меня кончились папиросы, - сказал я. Они молчали, не двигались. Потом Вадим, тот, кого назвали "шкафом", положил передо мной на стол пачку сигарет. Я вынул одну, поблагодарил и вышел, плотно закрыв за собой дверь. В комнате сразу зашумели. Не успел я пройти и пяти шагов, как меня догнала Леночка. Я остановился. Она стояла передо мной, испуганная, решительная, и вдруг выпалила, как в воду кинулась:
- И мы просим вас, Виктор Львович, приходить к нам только по делу!
Я молча смотрел на нее. Она всплеснула руками и зашептала:
- Как вы могли, как вы могли... Вы, такой... И что вы с собой сделали!
Ах, ты, Сонечка Мармеладова! Я захохотал.
- Успокойтесь, Леночка, я не убивал старуху.
- Что? Какую старуху?
Но я уже бежал к выходу. Я вылетел на улицу и бросился к автомату.
- Нина? Нину Васильевну Ряженцеву. Нина, это говорит Виктор Вольский. Погодите, не бросайте трубку! Мне нужен адрес Феликса, Феликса Чернова. Что? Я хочу остановить его, пока не поздно. Что? Нет, я не угрожаю... Потом, потом, дайте сперва адрес. Что? Что? Дом 45. А квартира? Ага. Не будьте дурой, Нина! А, Господи, какая разница, хам я или нет!
Я шел на людей, на машины, на красные огоньки светофоров. "Пьяный! Хулиган!" - кричали мне вслед. Я шел, как вал, как волна, закипая по дороге. Я нес в себе проклятья и просьбы. Я шел, чтобы обрушиться на него. И я зазря расплескал всё это в чистой прихожей квартиры Черновых, где красивая Ася брезгливо сказал мне:
- Феликса нет дома. Но мы предполагали, что вы придете. Поэтому Феликс поручил мне передать, чтобы вы выполнили то, о чем он вам говорил. Он свое решение не изменит. И я думаю, что он поступает правильно и справедливо. Такие, как вы, не должны встречаться с людьми. Мне даже странно думать, что какая-нибудь женщина может любить вас. Разве что шлюха...
Я шагнул к ней. Я ударил бы ее, если б она вздрогнула, отшатнулась. Но она осталась стоять на месте и по-прежнему с гадливостью смотрела на меня...
Дома я лег на диван. "Он поступает правильно и справедливо"! Он поступает правильно и несправедливо! Ведь я же не виноват. Ведь я же безгрешен. Нет на мне вины!
Есть на мне вина. Я не сидел в тюрьме. Я должен был сидеть в тюрьме. Но не так, как Феликс. Не дуриком. Я должен был что-то сделать, за что мог попасть в тюрьму, в лагеря, в рудники, к стенке!
Зазвонил телефон.
- Да, это я... Что? Считать, что мы... Повторите! Считать, что мы незнакомы? Ладно, буду считать!
Господи, грешен! Виноват в несодеянном, виноват в несовершённом, в равнодушии, в трусости виноват. В том же, в чем и вы! Только я один за всех буду расплачиваться.
Звонок.
- Да, да. Да, конечно. Не беспокойтесь, не приду. Будьте здоровы!
Ладно, черт с вами. Вы меня одолели. Вы - справедливые и честные, вы храбрецы образца 63-го года. Куда мне от вас деваться? Ладно, я уйду. Я возьму только одного человека, которому я нужен. Это вы мне можете подарить, мне побежденному - жизнь... Мы с нею уедем от вас. Куда-нибудь, где она сможет заниматься музыкой, а я хоть малярить. Нам хватит друг друга на всю жизнь...
- Да, это я, мне всё понятно, идите к черту!
Я буду жить с нею далеко, а вы оставайтесь здесь. Будьте честны, будьте справедливы, будьте счастливы, будьте прокляты.
Звонок...
Звонок.
Звонок...
Ирина, позвони же мне! Или хотя бы ты позвони, Господи!
9.
Дверь распахнулась, и в комнату без стука вошел Игольников. Я приподнялся на локте.
- Витя, можно мне к вам?
- Ко мне нельзя, Володя. Ни вам, никому другому. Я вне закона, вне игры. Я для вас кончился.
- Витя, перестаньте! Да не верю я ничему, поймите. Можете вы мне поверить, что я не верю, что я вам верю... тьфу, черт, запутался! Бросьте, не хочу даже говорить об этом.
- Слушайте, Володя, не надо мне примочки прикладывать. Вы же никогда у меня не бывали, чего же вы сейчас примчались? Утешать? Уговаривать?
- Ничего подобного! - окрысился он. - Тоже, нашли утешителя. Я к вам пообщаться пришел... Ладно, не буду врать. Вам сейчас скверно, а я к вам хорошо отношусь, ведь вы сами это знаете. Ну, так как - уйти мне или остаться?
- Останьтесь.
- Ага! А ежели я остаюсь, так извольте принимать меня как положено. Скажите: "Будьте гостем дорогим!"
- Будьте гостем дорогим.
- Не слышу энтузиазма в голосе. Ладно, Бог вам судья, я сам буду хозяйничать. Где у вас штопор? Дайте нож - колбасу нарезать. И какие ни на есть тарелки. Рюмки? Вот они. Ну, поехали!
Мы выпили.
- Витя, дорогой мой, я вам сейчас одну тайну открою. Всё ерунда, не обращайте внимания. Всё объяснится, всё войдет в свою колею. С вами не произошло самого страшного. Вас обвинили в измене? Пусть! Мы с вами знаем, что это не так. Я с Черновым из-за вас поругался. Плюньте! Главное - что вам не изменили.
- Как "не изменили"? Все отвернулись, все поверили...
- Но вот я же не поверил! Но я - это ладно, это пустяки. Вам не изменила женщина, которую вы любите. Я, брат, всё знаю. И душевно вас поздравляю Ирина замечательный человек. Мы ведь с её братом, с Леонидом, друзья были. Он в 44-ом на фронте погиб. Какой пианист был, эх! У них вся семья музыкальная.
- Подождите, Володя. Она - знает?
- Знает. Ну, чего вас затрясло? Вы слушайте: был я вчера у Оксаны Ямпольской - вы её не знаете, она в издательстве корректором работает, разбитная такая бабенка. Народ там разный собрался. И вдруг является Ирина. Они с Оксаной, оказывается, приятельницы, даже родня какая-то по первым мужьям. Ну, я, понятно, обрадовался, о матери стал расспрашивать. Хорошо. Вечер как вечер. Только смотрю я - Ирина какая-то смутная. "Что ты, говорю, деточка, что с тобой?" А она: "Отказалась я, говорит, от одной встречи сегодня, а потом обстоятельства переменились, я стала звонить, а его нет". Я говорю ей: "Пустяки, мол. Погляди, какие парни бравые. Да и я еще хоть куда". Смеется. "Я, говорит, Володичка, замуж собралась. Можно мне по второму кругу замуж выйти?" Только мы собрались выпить с ней по этому поводу, вдруг слышим ваше имя назвали. Я возьми да и пошути: "Кто это там о моем знакомом мазиле говорит?" И какая-то чертова баба выкладывает всю эту ахинею. Я, признаться, так растерялся, что даже дар речи утратил. И вдруг встает Ирина и говорит... В общем, неважно, что именно она говорила. Вложила им по первое число. И я немного добавил. И мы с нею гордо ушли, к великому огорчению хозяйки. Так что салон остался без музыки и литературы. Проводил я её домой, а сам к Черновым. Там... поцапались. Вот и всё. Хорошо, что я вас застал. К вам никак не могли дозвониться эти вот - благородные либералы. Где вы пропадали?
- Я всю неделю у неё жил.