Суббота, вечер.
Итак, бедная моя Рене, вот последние строки, написанные мною в девичестве. После полночной мессы мы уедем в имение, которое мой предупредительный Фелипе купил для нас в Ниверне, — это по дороге в Прованс. Я уже зовусь Луизой де Макюмер, но остаюсь Луизой де Шолье — так я и покину Париж через несколько часов. Впрочем, как бы я ни звалась, для тебя я навсегда останусь просто
Луизой.
XXVII
От Луизы да Макюмер к Рене де л'Эсторад
Октябрь 1825 г.
Последний раз я писала тебе, дорогая, после брачной церемонии в мэрии; с тех пор прошло целых восемь месяцев. И ты тоже не написала мне ни словечка! Это ужасно, сударыня.
Итак, мы умчались в замок Шантеплер — имение, купленное Макюмером в Ниверне, на берегу Луары, в шестидесяти лье от Парижа. Все наши люди, кроме моей горничной, прибыли туда заранее и ждали нас; лошади бежали быстро, и назавтра под вечер мы были уже на месте. В карете я сразу заснула и проснулась, когда мы уже миновали Монтаржи. Мой господин и повелитель позволил себе одну-единственную вольность — обнимать меня за талию и держать мою голову на своем плече, подложив под нее несколько платков. Эта почти материнская заботливость, заставлявшая его бороться со сном, глубоко тронула меня. Заснув под огнем его черных глаз, я и проснулась под их пламенем: та же пылкость, та же любовь, но сколько он успел передумать за это время! Он дважды поцеловал меня в лоб.
В Бриаре мы пообедали, не выходя из кареты. В пути мы болтали, так же, как бывало, болтали с тобой в Блуа, и так же любовались Луарой; наконец в половине восьмого вечера мы свернули на длинную красивую дорогу, обсаженную липами, акациями, кленами и лиственницами, которая ведет в Шантеплер. В восемь мы поужинали, а в десять были уже в уютной готической спальне, украшенной всеми изобретениями современной роскоши. Мой Фелипе, которого все находят уродливым, показался мне красавцем, он был сама доброта, само изящество, сама нежность и деликатность. Любовные желания не отражались на его лице. В дороге он вел себя как старый добрый друг. Он описал мне, как умеет описывать он один (ведь он ничуть не изменился с той поры, когда писал свое первое письмо), ужасные бури, которые он смирял в душе, не давая им прорваться наружу. «Пока я не вижу в браке ничего страшного», — сказала я, подходя к окну. В ярком свете луны я увидела парк, откуда лились дивные ароматы. Фелипе подошел ко мне, вновь обнял меня за талию и сказал: «А что в нем может быть страшного? Разве я хоть одним движением или взглядом нарушил свои обещания? И разве собираюсь я их нарушить?» Ни один человеческий голос, ни один человеческий взгляд никогда не сможет иметь надо мной такой власти: звук его речей трогал тончайшие струны моей души и пробуждал все мои чувства; глаза освещали все вокруг, как солнце. «За вашей вечной покорностью кроется бесконечное мавританское коварство!» — сказала я ему. Дорогая моя, он меня понял.
Теперь, милая моя козочка, ты можешь догадаться, почему я столько месяцев не писала тебе. Мне придется вернуться к удивительной поре девичества, чтобы объяснить тебе произошедшую во мне перемену. Да, Рене, теперь я тебя понимаю. Ни близкой подруге, ни матери, ни, быть может, себе самой счастливая новобрачная не должна говорить ни слова о своем счастливом супружестве. Мы должны хранить это воспоминание в душе вместе с самыми сокровенными чувствами, которые не имеют названия. Кто смеет называть долгом дивные безумства сердца и непреодолимое влечение страсти? И зачем? Какая злая сила вздумала принудить нас, попирая тонкость чувств и извечную женскую стыдливость, превратить наслаждения в обязанность? Как можно обязать женщину отдавать эти цветы души, эти розы жизни, эти гимны восторженной чувствительности мужчине, которого она не любит! Какие здесь могут быть права? Ведь сердечная склонность либо рождается и расцветает под солнцем любви, либо гибнет в холоде отвращения и неприязни. Только любви под силу творить чудеса! О благородная моя Рене, теперь я оценила твое величие! Я преклоняю перед тобой колена, я поражаюсь глубине и проницательности твоего ума. Да, женщина, которая не скрывает под законным браком тайного союза по любви, должна стремиться к материнству, подобно тому как душа, которой нет места на земле, стремится к небу! Из всего, что ты мне писала, следует жестокое правило: только мужчины высокого ума способны любить. Теперь я знаю почему. Мужчина подчиняется двум началам. В нем борются влечение и чувство. Низкие и слабые существа принимают влечение за чувство, меж тем как существа высшие прикрывают влечение восхитительными изъявлениями чувства; сила чувства побуждает их к чрезвычайной сдержанности, они почитают женщину, как святыню. Очевидно, что чувствительность зависит от совершенства внутренней организации человека, и только гений сродни нам своей утонченностью: он слушает, угадывает, понимает женщину; он уносит ее на крыльях своей страсти, сдерживаемой целомудрием. Но хотя ум, сердце и чувства в упоении влекут нас ввысь, в конце концов все мы спускаемся на землю; наше парение в небесах, увы, длится недолго. Такова, дорогая подруга, моя философия после трех месяцев супружеской жизни. Фелипе — ангел. При нем я могу думать вслух. Он — мое второе «я», говорю это не для красного словца. Великодушие его неизъяснимо: обладание еще сильнее привязывает его ко мне, счастье открывает все новые причины любить меня. Я для него лучшая половина его самого. Я вижу: годы супружества не только не изменят его отношение к любимой женщине, напротив, время увеличит наше доверие друг к другу, разовьет в нас новые чувства и укрепит наш союз. Какое блаженство, какой восторг! Душа моя такова, что наслаждения озаряют ее ярким светом, они согревают меня, запечатлеваются в моем внутреннем существе; перерыв между ними — словно короткая ночь между долгими днями. Вершины деревьев, которые солнце позолотило на закате, встречая зарю, еще хранят солнечное тепло. По какой счастливой случайности все у меня сразу сложилось так удачно? Матушка пробудила во мне тысячу опасений, однако предвидения ее, которые, как мне казалось, были продиктованы ревностью, хотя и начисто лишенной мещанской мелочности, не оправдались, все страхи — и твои, и ее, и мои — рассеялись! Мы прожили в Шантеплере семь с половиной месяцев, как двое любовников, скрывающихся от родительского гнева. Розы наслаждения увенчали нашу любовь, они украшают наше уединение. И вот однажды утром, когда я чувствовала себя особенно счастливой, я вдруг вспомнила о моей Рене и ее браке по расчету; я угадала всю твою жизнь, я ее поняла. Ах, ангел мой, почему мы говорим на разных языках! Твой брак, заключенный в угоду обществу, и мой, за которым скрывается взаимная любовь, — два мира, которые так же далеки друг от друга, как конечное от бесконечного. Ты стоишь на земле, я парю в небе! Ты пребываешь в сфере человеческого, я — в сфере божественного. Я царю силой любви, ты царствуешь благодаря расчету и долгу. Я поднялась так высоко, что если мне суждено упасть, я разобьюсь насмерть. Словом, мне пора замолчать, ибо мне совестно описывать тебе блеск, богатство, утонченные наслаждения нашей любовной весны.
Вот уже десять дней, как мы в Париже; поселились мы в прелестном домике на улице Бак, отстроенном тем же архитектором, которого Фелипе нанимал для отделки Шантеплера. Я только что вернулась из Оперы, где наслаждалась божественной музыкой Россини; прежде я слушала ее, томимая безотчетной тревогой и любовным любопытством, ныне же, благодаря законным радостям счастливого супружества, душа моя расцвела. Все кругом находят, что я очень похорошела, а я радуюсь, как дитя, когда меня называют госпожа де Макюмер.
Пятница, утро.
Рене, милая моя мученица, в счастье моем я постоянно думаю о тебе. Я люблю тебя еще сильнее, чем прежде, я так предана тебе! Только начав свою супружескую жизнь, я наконец постигла твою: в тебе столько великодушия, благородства, добродетели, что, оставаясь твоей подругой, я чувствую себя гораздо ниже тебя и искренне тобою восхищаюсь. Я вышла замуж по любви и почти убеждена, что умерла бы, сложись все иначе. А ты жива. Благодаря какому чувству, поведай мне! Нет, я никогда больше не буду подшучивать над тобой. Увы! шутка, мой ангел, — плод неведения, люди смеются над тем, чего совсем не знают. Где новобранцы хохочут, там бывалым солдатам не до шуток, — сказал мне граф де Шолье, бедный командир эскадрона, чьи походы до сей поры ограничивались лишь поездками из Парижа в Фонтенбло[83] и обратно. Поэтому, любимая моя подруга, я догадалась, что ты рассказала мне далеко не все. Да, ты скрыла от меня свои раны. Ты страдаешь, я чувствую. Я сочиняла целые романы, желая понять издалека по тому немногому, что ты рассказала мне о себе, почему ты ведешь себя так, а не иначе. Она только попробовала себя в супружеской жизни, решила я однажды вечером, и то, что для меня стало счастьем, для нее обернулось страданием. Она осталась при своих жертвах и не желает умножать их число. Она обрядила свои горести в пышные одежды моральных истин. Ах, Рене, вот что восхитительно: наслаждение не нуждается ни в религии, ни в пышных одеждах, ни в громких словах, оно довлеет себе, меж тем как для оправдания жестоких законов, помогающих держать нас в рабской зависимости, мужчины придумали кучу теорий и максим. Если твои жертвы прекрасны и возвышенны, значит, мое счастье, укрывшееся под белой с золотом фатой и узаконенное мрачнейшим из мэров, — нечто противоестественное? Во славу законов, ради тебя, но прежде всего ради себя самой я хотела бы, чтобы ты была счастлива, — мое блаженство не может быть полным, пока ты несчастна, дорогая Рене. О! Скажи мне, что в твоем сердце зародилась искра любви к твоему Луи, который тебя обожает! Скажи, что символический, торжественный факел Гименея осветил для тебя не только мрак! Ведь любовь, ангел мой, для нравственной природы человека — все равно что солнце для земли. Я без конца возвращаюсь мыслями к тому Свету, который озарил всю мою жизнь и который, боюсь, испепелит меня. Милая Рене, помнишь, как в глубине монастырского сада, под сенью виноградных лоз, ты говорила мне в порыве дружеских чувств: «Я так люблю тебя, Луиза, что молю Господа послать мне все муки, а тебе все радости жизни. Да, мне по душе страдания!» Так вот, милочка, сегодня я отвечаю тебе тем же и громко взываю к Господу, моля его разделить мои радости на двоих.
Послушай: я знаю, твои честолюбивые планы зависят от Луи де л'Эсторада — ну что ж, постарайся, чтобы на ближайших выборах его избрали депутатом, ведь ему будет как раз около сорока, а поскольку палата соберется только через полгода после выборов, он как раз достигнет необходимого возраста. Тогда ты сможешь жить в Париже, — не говоря уже обо всем прочем. Мой отец и друзья, которых я успею завести, порадеют вам, и если твой старый свекор захочет учредить майорат, мы исхлопочем для Луи титул графа. Уже неплохо! Да что там, мы наконец будем вместе!
XXVIII
От Рене де л'Эсторад к Луизе де Макюмер
Декабрь 1825 г.
Моя счастливица Луиза, ты меня просто ослепила. Несколько мгновений я сидела, бессильно опустив руки, под невысокой голой скалой, у подножия которой стоит моя скамья, и на письме твоем сверкали в лучах заходящего солнца несколько слезинок. Далеко-далеко, словно стальное лезвие, блестит Средиземное море. Скамью эту осеняют благоухающие деревья — я велела пересадить сюда огромный куст жасмина, жимолость и испанский дрок. В один прекрасный день скалу целиком укроет ковер из растений. Виноград уже посажен. Но близится зима, зелень пожухла и стала похожа на выцветший гобелен. Когда я прихожу сюда, никто меня не тревожит, все знают, что я хочу побыть одна. Эта скамья зовется скамьей Луизы. Так что ты понимаешь, что я здесь не совсем одна.
Отчего я рассказываю тебе все эти мелкие подробности, отчего описываю тебе мои мечты, в которых уже вижу, как эта голая, суровая скала с неведомо откуда взявшейся прекрасной приморской сосной на вершине покрывается зеленью? Оттого, что здесь меня посетили грезы, которые мне дороги.
Радуясь твоему супружескому счастью и — к чему скрывать? — всей душой завидуя ему, я почувствовала, как в недрах моего существа шевельнулся мой ребенок, и это движение отозвалось в глубинах моей души. Это смутное ощущение, весть, радость, боль, обещание, действительность — все разом, это счастье, которое принадлежит мне одной и останется тайной, ведомой только мне и Господу, эта тайна возвестила мне, что скала в один прекрасный день покроется цветами, что воздух наполнится радостными криками детей, что Бог наконец благословил мое чрево и оно будет щедро дарить жизнь. Я почувствовала, что рождена для материнства! Поэтому уверенность в том, что я ношу в себе другую жизнь, принесла мне благотворное утешение. Долгое время я жертвовала собой ради счастья Луи, и вот теперь эти жертвы увенчались огромной радостью для меня.
Самопожертвование! — сказала я себе, — разве ты не выше любви? Разве нет в тебе глубочайшего наслаждения — наслаждения бескорыстного и животворящего? Разве ты, о самопожертвование, не высший дар, презирающий бренную выгоду? Разве ты не таинственное, не знающее устали божество, окруженное бесчисленными сферами, скрытое в неведомом средоточии бытия? В тиши уединения, вдали от нескромных взоров, самопожертвование вкушает свои радости, о которых почти никто не подозревает. Самопожертвование, ревнивое и грозное, победоносное и могучее божество, неистощимо, ибо коренится в природе вещей и потому, несмотря на избыток сил, довлеет себе. Самопожертвование — вот основание моей жизни.
Ты, Луиза, живешь благодаря Фелипе, я же существую благодаря моему маленькому мирку, который, в свою очередь, расцветает благодаря мне! Для тебя золотое время жатвы уже наступило, но оно скоро минует, мой же урожай созреет позднее, но разве не станет он от этого долговечнее? Время будет только обновлять его. Любовь — лучшее, что Общество сумело позаимствовать у природы, но разве материнство не есть ликование самой природы? Улыбка высушила мои слезы. Любовь делает моего Луи счастливым, но супружество сделало меня матерью, и я тоже хочу быть счастлива! И я медленно пошла в свою белую бастиду с зелеными ставнями, чтобы написать тебе все это.
Итак, дорогая, пять месяцев назад в моей жизни свершилось событие самое естественное и самое поразительное, которое, впрочем, — скажу тебе по секрету — ничуть не задело ни моего сердца, ни моего ума. Все кругом счастливы: будущий дедушка счастлив как дитя, будущий отец ходит с серьезным и озабоченным видом; все выполняют малейшее мое желание, все толкуют о том, какое счастье быть матерью. Увы! одна я ничего не чувствую, но не решаюсь сказать им о своем полном безразличии и немного притворяюсь, чтобы не омрачать их радость. С тобой я могу быть откровенной: в критическом положении, в каком нахожусь я, материнство кажется игрой воображения. Для Луи моя беременность была такой же неожиданностью, как и для меня. Не значит ли это, что дитя наше явилось само по себе, не званное никем, кроме нетерпеливых желаний его отца? Дорогая моя, Бог материнства — случай. Хотя наш доктор говорит, что эти случайности находятся в согласии с волей природы, он не отрицает того, что дитя, которое так красиво зовется «дитя любви», не может не быть красивым и умным: такие дети, как правило, рождаются под счастливой звездой, ибо зачатие их озарила своим сверкающим светом сама любовь. Быть может, тебе, моя Луиза, материнство принесет такие радости, каких мне познать не суждено. Быть может, ребенка от обожаемого человека, как будет у тебя, любят больше, чем от мужа, за которого вышли по расчету, которому отдались из чувства долга, из желания стать наконец женщиной! Эти мысли, таящиеся в глубине моей души, омрачают мои мечты о материнстве. Но, поскольку без ребенка нет семьи, мне хотелось бы поторопить миг, когда для меня начнутся семейные радости, ибо им суждено стать для меня смыслом жизни. Мое нынешнее существование — таинственное ожидание; должно быть, подступающая к горлу тошнота приуготовляет женщину к предстоящим ей мукам. Я наблюдаю за собой. Несмотря на старания Луи, любовно окружающего меня заботой, осыпающего нежными ласками, меня не оставляет смутное беспокойство, вдобавок я совсем потеряла аппетит, у меня расстроилось пищеварение и появились странные причуды. Я рискую испугать тебя этим состоянием, но скажу все начистоту: сама не знаю почему, я вдруг до смерти полюбила апельсины, причем не все, а только определенный сорт; они очень странные на вкус, но меня это не смущает. Каких только апельсинов ни привозил мне Луи из Марселя — и мальтийских, и португальских, и корсиканских, но я к ним даже не притронулась. Я сама отправляюсь в Марсель, иногда даже пешком, чтобы поесть грошовых полугнилых апельсинов, — их продают на маленькой улочке, которая спускается от ратуши к порту; покрывающие их пятна голубоватой или зеленоватой плесени кажутся мне брильянтами; я нюхаю их, как цветы, вовсе не замечая исходящего от них смрада; их терпкий вкус и хмельное тепло приводят меня в восторг. Таковы, ангел мой, первые любовные наслаждения в моей жизни. Эти ужасные апельсины — моя любовь. Ты не так вожделеешь к Фелипе, как я жажду съесть один из этих полусгнивших плодов. Иногда я отлучаюсь украдкой, мчусь в Марсель, и когда подхожу к заветной улочке, меня охватывает сладострастная дрожь: я боюсь, как бы гнилые апельсины не кончились, я набрасываюсь на них и ем, пожираю их прямо на улице. Для меня это райские плоды, пища богов. Я видела, как Луи отворачивается, чтобы не слышать их вони. Мне приходят на память безжалостные слова из «Обермана»[84] — мрачной элегии, которую мне лучше было не открывать: «Корни ее пьют зловонную влагу!» С тех пор как я стала есть эти апельсины, меня перестало тошнить и я чувствую себя намного лучше. Должно быть, в этих причудах есть какой-то смысл: не случайно же природа награждает добрую половину женщин, ожидающих ребенка, подобными желаниями, порой совершенно чудовищными. Когда моя беременность станет очень заметна, я перестану выходить из Крампады: я не хочу бывать на людях в таком виде.