И вот человека «без флокена», человека-легенду отстраняют с поста наркома. Назначают послом в Тишляндию…
Такова писательская манера Бека — начинать событийный ряд с конца. Читатель заинтригован: за что гонят человека «без флокена»?
Каков он, лично безупречный, бескорыстный герой сталинской эпохи, который никого не убивал, напротив написал мужественную докладную Сталину о том, что в промышленности вредителей нет, протестуя тем самым против арестов?
Ретроспективное раскрытие характера, спокойное, без патетики и нажима, убийственно.
Онисимов — бессребреник. Живет в пустой, неуютной квартире, обставленной казенной мебелью. Возле него — холодноватая жена: не до страстей им, ушедшим по горло в работу. Брак заключен скорее «не по любви, а, так сказать, по идейному духовному родству».
Вся жизнь отдана созданию промышленности, славе России и вдруг — отстраняют. Онисимов падает в обморок. «Сшибка» — позднее определит врач.
Что такое «сшибка»? Человек думает одно, а поступать вынужден иначе. Вопреки своему убеждению. Он насилует свою волю, придумывая оправдания. «Я — солдат партии…». Казнит себя и снова действует вопреки самому себе.
Онисимов не помнит года без «сшибок». Берия был его врагом Онисимов всегда чувствует тайный страх.
Со страхом входит он и на заседание Политбюро. Ждет ареста. Сталин поиграл с ним, как кошка с мышкой и, насладясь эффектом, назначил наркомом.
Нарком Онисимов вынужден поддерживать лжеизобретателей авантюристов, если этого хотел Сталин: «Я — солдат партии».
Сколько было таких «сшибок»! Мучительных, разрушающих личность. В конце концов Онисимов научился ускользать от опасных мыслей простейшим способом; «Не мое дело, меня это не касается, не мне судить». Погиб в тюрьме любимый брат Ваня, но «ученый» Онисимов и тогда остался тверд, как скала: не ему, Онисимову, судить.
Дома, в беседе с сыном, он ловит себя на том, что «не может, не умеет быть откровенным».
Коррозия души пошла дальше: он поддерживает выдвижение тихих и послушных, ибо он Онисимов, как и его кумир Сталин, «не терпел возражений». Возвышает проходимца за то лишь, что тот умеет держать язык за зубами: «аппарат не должен болтать».
Время вылепило характер, тог самый, «без флокена». Другим он и быть не мог в «железный век», и писатель окончательно убеждает в этом документальным эпизодом
«…Из большого кабинета приглушенно донесся голос Зинаиды Гавриловны (жены Серго Орджоникидзе — Г. С.). И еше чей-то…
Серго быстро поднялся: «Извини пожалуйста».
И покинул комнату. Минуту-другую Онисимов просидел один, не прислушиваясь к голосам за дверью. Но вот Серго заговорил громко, возбужденно. Его собеседник отвечал спокойно, даже, пожалуй, с нарочитой медлительностью. Неужели Сталин? Разговор шел на грузинском языке. Онисимов ни слова не знал по-грузински и, к счастью, не мог оказаться в роли подслушивающего. Но все же надо было немедленно уйти, разговор за стеной становился как будто все более накаленным. Как уйти? Выход отсюда только через большой кабинет. Онисимов встал шагнул через порог.
Серго продолжал горячо говорить, почти кричал. Его бледность сменилась багровым, с нездоровой просинью, румянцем. Он потрясал обеими руками, в чем-то убеждал и упрекал Сталина. А тот, в неизменном костюме солдата, стоял, сложив руки на животе. Онисимов хотел молча пройти, но Сталин его остановил:
— Здравствуйте, товарищ Онисимов. Вам, кажется, довелось слышать, как мы тут беседуем?
— Простите, я не мог знать…
— Что же бывает… Но с кем вы все же согласны? С товарищем Серго или со мной?
— Товарищ Сталин, я ни слова не понимаю по-грузински.
Сталин пропустил мимо ушей эту фразу, словно она и не была сказана. Тяжело глядя из-под низкого лба на Онисимова, нисколько не повысив голоса, он еще медленнее повторил:
— Так с кем же вы все-таки согласны? С ним? Сталин выдержал паузу. Или со мной?
…Еще раз взглянуть на Серго Онисимов не посмел. Какая-то сила, подобная инстинкту, действующая быстрее мысли, принудила его…»
Он предал своего любимого Серго, Онисимов, «человек без флокена…» Он хотел выжить в годину террора, всего лишь…
Возможно тогда и стряслась самая губительная «сшибка»… Что по сравнению с ней остальные?..
Надо ли говорить, что секретарь ЦК партии по идеологии П. Де-мичев потребовал убрать именно эту сцену. Не только ее, но ее прежде всего…
Я встретился с Беком в тот же вечер. Как водится, мы ушли подальше от писательских домов, брели среди темных новостроек, похожих на разрушения военных лет.
— Если это снять, чего же тогда… кашка… останется? — бубнил Бек приглушенным страдальческим голосом. — Зачем же я… кашка… написал?
Он часто повторял пустое слово «кашка». Как я понимаю сейчас, чтоб замедлить речь (слово — не воробей) и подумать. Он вставлял эту свою «кашку» в любой разговор, даже с домашними. Молодые писатели дружелюбно окрестили его «кашкой». «Кашка» сказал, — говорили, — «кашка» думает…
Бек не согласился выбросить все, что «рекомендовали». Нет, он не рвался прослыть крамольным. Он хотел, как всегда, остаться «в рамках дозволенного». Однако, в рамках дозволенного… «Ну хотя бы антисталинским XX съездом…»
Бек не мог вильнуть в сторону, попятиться назад, как пятятся политические деятели. В частностях он отступал, кроил-перекраивал, страдая, как и его герой от «сшибок». Но в главном… «Что я… кашка… проститутка что ли?»
Книга ушла в самиздат, а затем на Запад.
Я не знаю книги, в которой с такой объективностью и глубиной, предельно достоверной, выстраданной, давался бы портрет сталинской гвардии, лучших из «гвардейцев», поднявших на своих плечах промышленность СССР, в том числе атомную.
И в этом ее разоблачающая сила. Ее непреходящее значение.
Писатель не простил Онисимова, и те, кто решали, быть или не быть книге, поняли это. Не случайно, когда П. Демичев пообещал А. Беку издать книгу, вдруг вмешался Косыгин, Председатель Совета Министров: вмешался в литературный процесс, кажется, в первый раз в жизни…
Не простил Бек «сталинских соколов» — и это, конечно, было подлинной причиной гонений на книгу, а не жалобы вдовы Тевосяна, кричавшей на всех углах, что А. Бек вывел под фамилией Онисимова ее покойного мужа.
Неутомимость вдовы оказалась лишь удачным поводом. Не случайно, судьба книги не изменилась и тогда, когда истерзанный А. Бек вписал в книгу эпизодический образ наркома Тевосяна, изобразил его благородным, предупреждающим Онисимова о звонке к нему Берии…
Перелистываешь последнюю страницу книги и… невольно вспоминаешь посредственного биолога Николая Андреевича из повести «Все течет» Василия Гроссмана, слизняка, приспособленца, давно убедившего себя в разумном ходе истории, расчистившей место «для него, Николая Андреевича».
Все эти энтузиасты эпохи и волевые вожди, «горевшие на работе», да, им по сути были нужны моря крови, устрашившие Россию: без страха она не терпела б их ни часу…
Нужно ли объяснять после этого, почему книга Александра Бека, лауреата всевозможных премий, известнейшего и любимого писателя России, я бы сказал, баловня эпохи, была отброшена и попала в самиздат.
Он умер от «сшибки», как и его герой. Однако в отличие от своего героя — не отступил.
Для этого требовалась от него, старого и больного человека, подлинная отвага, более того, жертвенный подвиг.
В моих словах нет преувеличения. Я провел большую часть войны на заполярном аэродроме Ваенга, откуда взлетали в бой летчики-торпедоносцы. Смертники… Я знаю, нет людей, не ведающих страха.
Но там, на войне, у людей не было выбора. Есть боевой приказ, который нельзя не выполнить.
Александру Беку никто приказа отдать не мог. Только он — сам себе…
От него мягкого, рассеянного, незащищенного в быту застенчивого человека, требовалась куда большая сила воли, чем от прославленных героев Советского Союза, портретами которых украшены все воинские подразделения Советской Армии. Он просто не мог иначе, честнейший Александр Альфредович Бек, имевший несчастье начать свой творческий путь в страшный год России, когда был застрелен по приказу Сталина Киров, а затем уж ни на час не прекращался кошмар массовых расстрелов.
Бек отстоял свою последнюю свою Главную книгу. Однако поплатился за это жизнью, как и Василий Гроссман: вскоре заболел раком и умер.
III. Лидия Корнеевна Чуковская
Повесть Лидии Корнеевны Чуковской «Спуск под воду» не вызвала в России такого общественного резонанса как книги Василия Гроссмана и Александра Бека. От того ли, что появилась позднее, когда из-за преследований круг читателей самиздата и тамиздата сузился. Или, скорее, благодаря особенностям темы, волнующей более всего интеллигенцию.
Эпиграфом повести Лидия Корнеевна выбрала фразу Толстого: «Нравственность человека видна в его отношении к слову».
Освещая свое повествование этой мыслью Толстого, Лидия Корнеевна как бы спускается под воду, в глубины внутреннего мира советского писателя, запуганного и развращенного режимом. Сталинщина и слово художника — вот тема ее выстраданной книги.
Литвиновка — дом творчества под Москвой. Кто из писателей не знает о нем! Подлинное его название — Малеевка. Такие дома творчества есть и под Киевом, и под Ереваном, и в Крыму — всюду и всюду не только предупредительные сестры-хозяйки («ласковое притворство входит в их обязанности», — пишет Л. Чуковская), всюду — поразительное, единственное в своем роде, возможно уникальное, размежевание. Не по рангам или достатку, в этом не было б ничего уникального. Размежевание по воззрениям. Честный писатель не сядет рядом с Александром Чаковским. Продажное перо не осмелится разделить стол с Кавериным, обойдет стороной Лидию Корнеевну. Таково неписаное правило домов творчества писателей СССР. Теснятся друг к другу единомышленники… И частенько бывало какой-либо критик Шкерин сидит в углу. Пьет в одиночку. Появится на горизонте другой такой же, Шкерин бежит к нему навстречу, обнимает, как родимого, тянет к себе за руку.
Газетное величание, премии или, напротив, немилость в Домах творчества, как правило, силы не имели. Здесь давным-давно знали, кто есть кто…
Лидия Корнеевна любила Малеевку. Я не раз видел ее возле речки Вертушинки, седую, молчаливую, близорукую, почти никогда не улыбавшуюся. Близорукость ее однажды и подвела: Лидия Корнеевна оказалась за одним столом с людьми чужими и фальшивыми. Зашел разговор о Пастернаке; сосед-журналист естественно разделял официальную точку зрения на Пастернака:
— Мы с женой читали и смеялись — замечает он.
Что ответила ему Лидия Корнеевна, можно было предвидеть. После чего, пишет Лидия Корнеевна, «…они обращаются со мною так, будто я заряженное ружье; не задеть бы спуск».
Космополитическая кампания наэлектризовала атмосферу до предела. Помню, критик Шкерин обрушился даже на меню, где обнаружил нерусское название «цимес». Он кричал на повара все утро: де, поддался на «удочку», и тут же начал гулять по столам листочек, исписанный известным русским поэтом:
Съел критик цимес и не знает он;
Теперь он Шкерин или Шкеринсон?..
Шкрины выведены и в повести «Спуск под воду».
Автор знакомится с писателем Николаем Александровичем Билибиным, побывавшим в лагерях. Знакомство с пострадавшим Билибиным вызывает сны об Алеше, муже, которому когда-то дали десять лет тюрьмы без права переписки.
Никогда она не забывала Алешу, чувствовала себя виноватой.
Но в чем же виноватой?
«Сегодня я поняла в чем дело — пишет Лидия Корнеевна. — Я жива. Вот в чем».
Нахлынули давние воспоминания, к которым нельзя остаться равнодушным.
Несмотря на поток тюремной литературы, на книги Солженицына и Шаламова, тюремные страницы Лидии Корнеевны самобытны; тюрьма здесь в ином ракурсе. Всю ночь мерзнет Лидия Корнеевна в очереди женщин возле Большого дома. Среди толчеи молодая женщина-финка с мертвым младенцем. Младенцем умер только что, в очереди. Обезумевшая женщина никому не говорит, что ребенок умер, чтобы ее не вытолкали из очереди, пустили к окошку, за которым сидит некто, знающий где ее муж. Появляется развязный комендант — «он был загримирован тюремщиком. Ключи тяжело звякают у пояса. Кобура револьвера расстегнута».
Рассказчица старается вызубрить слова, которые надо будет быстро сказать там, у окошка. «Я по опыту знаю, — пишет Лидия Корнеевна, — чуть только я увижу лицо и глаза человека, сидящего за большим столом и перебирающего карточки с фамилиями арестованных, — чувство тщетности всякого слова неодолимо охватит меня».
Это чувство охватило ее и в этот раз. Быстро закрылось окошко. Перед глазами лишь кривая фанерная дверь с надписью: «Выход здесь».
Как потянулась обездоленная женщина к Билибину, бывшему зэку!.. Билибин все откровеннее с ней. Однажды она вернулась после прогулки, думая о нем, «чувствуя себя голодной, бодрой и почему-то не несчастной».
Билибин и сообщил, «опасливо покосившись на дверь и потом почему-то на потолок». Объяснил, что «десять лет без права переписки» — это расстрел. Значит, муж ее погиб давно.
Билибин рассказывает ей о своих тюремных друзьях, о том, как они подыхали в шахтах, замерзали на лесоповале; он помнит все, даже как заикался душевный друг его, похороненный на лагерном погосте.
Билибин заканчивает в Доме творчества роман. Он уже почти принят в журнале «Знамя». Рассказывает и пишет. Пишет и — рассказывает.
Наконец рукопись готова. Он приносит ее Лидии Корнеевне.
И тут-то становится ясным, что Билибин — это собирательный образ всех сломленных писателей-горемык, предавших своих товарищей. Бывшие зэки боялись сесть вторично. Поэтому каждый из них — и Ярослав Смеляков, и Александр Рекемчук, и тихий Юра Смирнов, и уж конечно Василий Ажаев — все они не написали свой «Архипелаг Гулаг»… Сколько их было затем, сломленных рекемчуков, ставших «подручными партии» или запойными пьяницами! Писавших о лагерных муках, как о счастливом и здоровом труде на благо советского народа!
С подобной рукописью и знакомится Лидия Корнеевна.
«До сих пор мне случалось испытывать в жизни горе, — пишет она. — Но стыд я испытала впервые». Билибин вошел.
«Вы трус, — сказала я. — Нет хуже: вы лжесвидетель. — Он начал приподниматься. — Вы лжец. «Ты не чеченец ты старуха…» Прощайте! Почему у вас не хватило достоинства промолчать? Всего только промолчать?.. Неужели… из уважения к тем… кого вы засыпали землей… вы не смогли как-нибудь иначе зарабатывать себе хлеб с маслом? Чем-нибудь другим. Не лесом. Не шахтой. Не ребенком — тамошним не… заиканием вашего друга?..» Он вышел.
«От его двери до моей, я сосчитала однажды, — девятнадцать шагов.
Но теперь они превратились в девятнадцать километров. Не менее. В девятнадцать веков».
Лидия Корнеевна Чуковская поднялась в бой — за слово. Слово, которым были обмануты миллионы и которое продолжает быть страшным оружием, возможно, страшнее атомной бомбы и нервных газов.
Она заклеймила не только палачей, но, как видим, и жертвы, ставшие их пособниками. Она приравнивает их к палачам. Так же ненавидит их, как палачей. А презирает — больше.
Лидия Корнеевна — одна из немногих, кто удерживал слабых от компромисса с произволом. Не позволяя никому забыть вещую толстовскую истину: нравственность человека видна в его отношении к слову. Подлецы от этого, конечно, не переставали быть самими собой. Они таились. Не решались порой и голову поднять. Честные ощущали себя крепче, такое время пришло — десятилетие Солженицына. Оно наполняло прозу писателей особой силой. Повысило меру честности.
Писатели убедились воочию; государство иначе относится к тем, кто его не боится. Власть паразитирует на страхе. Живет людской трусостью.
«Они боятся только этого!» — воскликнул как-то Солженицын и показал свой увесистый кулак.
Сильнее зазвучал и голос Лидии Корнеевны. Честные ощущули себя крепче.
7. Мир современной русской фантастики и — трагический натурализм
Взлет и крушение фантастики — одна из самых неожиданных гримас Эзопа в подцензурной литературе.
…Реалистическую прозу отбросили от печатного станка. И вся она, от Солженицына до Бека, от Лидии Чуковской до новых имен, оказалась на Западе.