На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986 - Свирский Григорий Цезаревич 6 стр.


Вспоминая многочисленные эпизоды: карту Харькова, портреты Сталина и Джека Лондона, ширяевское «Всех нас держит…» и другие подобные, мы отчетливо понимаем, что Виктор Некрасов судит в те страшные годы не подсудное никому — сталинские методы, сталинских выучеников, которых олицетворяет образ Абросимова. И — прозрачно намекает, слишком прозрачно, чтоб уцелеть, кому обязана Россия гибелью двадцати миллионов человек…

Итак, четыре живых слоя… На поверхности — военный быт и народный героизм, а в самом низу — глубоко запрятанный бунт против человеконенавистнической идеи «человека-винтика», за здравие которого только что поднял тост «великий организатор наших побед товарищ Сталин».

Если дозволено сравнивать мужество двух писателей, рванувшихся навстречу огню, — Казакевича и Некрасова, — думается, армейский разведчик Казакевич отчетливее представлял себе, что его ждет. Виктор Некрасов в те дни напоминал мне счастливого киевского парубка, который выскочил на лесную опушку, не ведая вполне, что опушка эта — минное поле.

Но он, Виктор Некрасов, оказался покрепче. Казакевича — сломили. Виктора Некрасова — нет. До самого последнего часа — нет. Когда выхватили из рук перо, изъяли, арестовали все написанное, скрутили руки писателю — он вырвался в эмиграцию. Вырвался — продолжать бой…

* * *

Хотелось бы здесь поставить точку. Заманчиво поставить.

Но тогда останется в тени главнейший вопрос, который не вправе обойти исследователь литературы сопротивления. Тем более книг, увидевших свет на закате сталинской эры, когда уже почти все чувствовали себя как бы в колонне зэков: «шаг влево, шаг вправо — считается побег. Конвой стреляет без предупреждения…»

Как вообще могли появиться такие книги? К каким приемам, намеренным или полуосознанным, прибегали авторы, чтобы обойти — нет, не главных редакторов типа Твардовского или Вишневского, которые все понимали и, порой рискуя головой, помогали таким книгам пробиться к читателю; как удавалось обойти даже военную цензуру, — а все книги о войне непременно посылались, кроме обычной политической цензуры, Главлита, еще и в военную, чтоб автор повести или стихотворения не выболтал ненароком военной тайны. Как удавалось антисталинским книгам прорваться сквозь оборонительные полосы сталинской цензуры?..

На это существовали свои нехитрые приемы, которые вдумчивый читатель в России прекрасно знал.

Они были нехитры, немудрящи, эти приемы, как немудрящи были запреты, наглядные, как забор из колючей проволоки.

И по-доброму рассказал также о Сенечке — полковом агитаторе. О самом низовом работнике агитслужбы, таком же солдате, как и все. Сделал Сенечка чучело Гитлера, выставил его над бруствером, немцы стреляют по Гитлеру, а солдаты хохочут.

Говорили, не сойдет Виктору Некрасову изгнание представителей партии из землянки. Сенечка не перетянет чашу весов.

В самом деле, никто из советских писателей на такое не решался.

Шестьсот советских писателей в те дни сидели в лагерях или были уничтожены.

Виктор Некрасов решился…

И, наконец,

«Помилованная» В. ПАНОВА и приговоренный В. ГРОССМАН.

Массовый расстрел еврейских писателей. Выбор Ильи ЭРЕНБУРГА.

— Как живете? — спросил у однажды зимой сорок девятого года вполне благополучного писателя К.

— Как? Как и все! — отозвался он со своей одесской живостью. — Затылком к ростомеру…

Мы шли по пустынному Москворецкому мосту; К. объяснил под свист ледяного ветра, то и дело озираясь, не подслушивают ли.

В концлагере под Веймаром был ростомер с отверстием для дула. Заключенного приставляли к нему затылком, будто бы измерять рост. И стреляли в затылок.

Вот и я… Опубликуешь что-либо — ставят к ростомеру. Ждешь в холодном поту, то ли отмеряют, какую премию дать: первую — вторую — третью степень признания. То ли грянет выстрел…

Ставили «затылком к ростомеру» и Веру Панову.

Ее роман «Кружилиха» вряд ли останется в истории литературы как произведение искусства. Он останется памятником общественной мысли. Мысли смелой и честной.

Веры Пановой уже нет, и некому отделить пшеницу от плевел — рыхлых публицистических глав-заставок, рожденных страхом, или от обязательного соцреалистического хэппи-энда — добродетель торжествует! Некому отбросить то, что мысленно отбрасывал читатель.

А жаль!.. «Кружилиха» Пановой приблизила ее к Некрасову и Казакевичу.

Впервые мы разговорились с Пановой в ночном саду, в доме творчества в Коктебеле, в 1966 году. У меня только что закончилась очередная схватка с партийными властями Москвы, и дежурная принесла мне записку. Записка была от Веры Федоровны. Я пошел в коктебельский парк, как на свидание.

«Что вы, что вы делаете?! Такая махина перед вами. переедут и не оглянутся…» — У Веры Федоровны тряслись губы. Лицо было белым. Ни кровинки. Лицо перепуганного насмерть человека…

Это меня поразило. Да кого б не поразило?!

Вглядитесь в ее портрет. Фотография Веры Федоровны открывает почти каждую ее книжку; вы поймете: это человек сложный, сильный. У Пановой прямой, проницательный взгляд серых глаз. Неуступчивый взгляд, властный…

Что привело Панову в такое состояние? В 66-м году, когда время смело уж и Сталина, и Хрущева, когда казалось — и ей, и другим ничто не грозит.

Возможно, она и ранее была не столь отважна, как думали…

Но тем мужественнее ее стремление стучаться в запретные места.

Еще в 1948 году Вера Панова заставила мыслящего читателя задуматься о новом классе.

Именно об этом «руководящем», губящем страну классе бюрократов впервые зашептались тогда многие студенческие аудитории — это закономерно в стране, где выражения «классовая борьба», «классовая ненависть» полвека не сходят со страниц газет, ежедневно гремят по радио. Слово «класс» в столь непривычном контексте старались, правда, не произносить — из предосторожности…

Я не буду останавливаться на повести «Спутники», действие которой разворачивается в санитарном поезде. Это честная и талантливая книга Веры Федоровны о героях и страдальцах; однако она не столь глубока, как социально взрывная проза Некрасова и Казакевича.

Зато вторая книга Пановой поставила ее в один ряд с этими писателями.

В 1944 году Вера Федоровна жила на Урале, в городе, который всегда назывался Пермью, а тогда — Молотовом. В предместье Перми — Мотовилихе расположены гигантские заводы. Здесь, в Мотовилихе, Вера Федоровна и начала свой роман «Кружилиха».

«И хотя я уже писала что-то на своем веку, — говорила она в автобиографии, — здесь впервые узнала, как трудна писательская работа и как она сладостна…»

Вот начало «Кружилихи»: Уздечкин, руководитель профсоюза, заявляет в присутствии всех городских властей: «Никакой согласованности у нас нет. А есть… директорское самодержавие».

Это сказано о заглавном герое в годы сталинского самодержавия.

Нет, это не было случайным совпадением или намеком: все руководители «Кружилихи» — маленькие самодержцы.

Вот, к примеру, главный конструктор Владимир Ипполитович: «Он мог уволить человека неожиданно и без объяснений — за малейшую небрежность, за пустяковый просчет и просто из-за каприза».

Но начнем все же с главного и почти легендарного героя Листопада.

Самодержавие Листопада освещается целенаправленно, с большим мастерством, приемом всестороннего и многоступенчатого обнажения.

Он терпеть не может Уздечкина. Почему?

Процитируем Панову, чтобы не было ощущения своеволия комментатора:

«Листопаду говорили, что у Уздечкина большое несчастье: жена его пошла на фронт санитаркой и погибла в самом начале войны; остались две маленькие девочки, подросток, брат жены, и больная старуха-теща; Уздечкин в домашней жизни — мученик. Листопад был равнодушен к этим рассказам, потому что Уздечкин ему не нравился».

Это легко понять.

Листопад равнодушен не только к неприятным ему людям. Казалось бы, он любит свою молодую жену Клавдию. Но случается несчастье, Клавдия умирает во время родов. После нее остаются дневники; она вела их при помощи стенографии, чтобы никто не мог прочесть. По просьбе Листопада его секретарша расшифровывает дневники. Оказалось, что Клавдия была бесконечно одинока. Рядом с ней жил человек, для которого она, Клавдия, как бы не существовала. «Я — после всего, — писала она для самой себя. — Если я умру, он без меня прекрасно обойдется».

Как-то, когда он пришел с завода и тут же заснул, Клавдия громко спросила, любит ли он ее. «Я без тебя была счастливая, а с тобой несчастливая… Для чего ты женился на мне? Кто ты мне?.. Прости меня, если я требую больше, чем мне полагается, но я не могу жить без счастья…». Этими словами и заканчиваются дневники Клавдии, которые секретарша Листопада так и не показала властительному директору: зачем тревожить его превосходительство?..

Назад Дальше