Вера их была воистину мессианской, она восхищала и даже немного пугала Посланца; их вера оставалась живой и горячей даже в сердцах изгнанников, таких как Морис Фицджеральд, граф Десмонда [55], один из соратников Джеймса О'Хейли, живший теперь в Лиссабоне, или Томас Фиц Джон и многих, многих других – и тех, чьи имена донесло до нас время, и тех, о ком сегодня едва ли кто-нибудь помнит. Посланец знал их всех, но сейчас он не говорил об этом, продолжая хранить молчание.
Встреча у Декана удалась на славу. День, наступивший за лунной ночью, оказался великолепным и солнечным – так бывает только после упорного, неделями льющего дождя; вымытые камни хранили еще следы влаги, и свет играл на мокрой поверхности, оживляя ее, подобно дуновению легкого ветерка; зелень стала ярче и наряднее, а лужи казались осколками зеркала, нарушавшими однообразие господствовавшего здесь серого цвета. День был великолепен, но сотрапезники заметили это, только когда стало смеркаться и в комнату, где они находились, проник свежий ветерок. Посланец разбудил Лоуренсо Педрейру, дремавшего в своем кресле под понимающим взглядом Декана, и напомнил молодому священнику, что пора подниматься и идти спать, поскольку обед был обильным, время уже позднее, а накануне они почти не отдыхали.
Вскоре они откланялись и вышли, пообещав Декану зайти к нему, чтобы проститься перед поездкой или раньше, если в этом возникнет необходимость. Ирландцы тем временем затянули старинную балладу, наполнившую сердца нежданной нежностью.
XI
У адвоката знаменитой актрисы были рыжеватые вьющиеся волосы, и немолодому Профессору вдруг подумалось: ну прямо ангелочек, которого только что вытащили из воды, – пряди волнистых волос прилипли к сияющему залысинами лбу; пожалуй, это были уже не просто залысины, а, говоря медицинским языком, прогрессирующая аллопеция. К тому же он был одет в светло-синий костюмчик, какие носят служащие или продавцы больших универсальных магазинов, и довольно-таки легкомысленную рубашку в синюю и белую полоску с небрежно расстегнутым крахмальным воротничком.
Во время обеда – когда он завершался дискуссией, то обходился студентам дороже, но был вкуснее – рассуждения пресловутого юриста, которого сильно кренило на левый борт, напомнили нашему беллетристу одну давно, лет пятнадцать назад, прочитанную им книгу некоего Тома Вульфа [56], она называлась, если ему не изменяла память, «Radical Chic & Mau-Mauing the Flak Catchers» [57]; это был роман о левых радикалах Нью-Йорка, и многое там оставалось ему не совсем ясным, пока он не очутился теперь перед златокудрым голубым ангелочком. Затем, уже во время десерта, который состоял из винограда и чего-то еще, отважный крючкотвор, великий защитник тюленей и их миметических способностей, привел изощренные доводы в защиту знаменитой актрисы, узурпировавшей общественный пляж и не обращавшей ни малейшего внимания на требования французского правительства возвратить народу его собственность; по словам юриста, никакого незаконного присвоения не было, и милая дама отказывалась вернуть пляж, упорно и вызывающе угрожая совсем покинуть эти места, – и тогда все останутся с носом. Последнее стало бы, по-видимому, чем-то ужасным, судя по мрачному трагическому тону, каким говорил об этом облаченный в судейскую мантию херувимчик.
За десертом развернулась настоящая дискуссия. Острый на язык рыжеватый буржуа испытывал, видимо, такое наслаждение, когда его расспрашивали об актрисе, что ему приходилось это скрывать, изображая досаду; он будто бы нехотя, будто бы лишь по обязанности отвечал на вопросы, которые задавали ему полторы сотни собравшихся в столовой студентов. Фернандо Пессоа [58] говорил, что француз – это апофеоз вторичности; он, наверное, прав: адвокатик не сказал ничего, но говорил красиво, и все были в восторге.
Писатель молчал, ему было скучно; он занимался тем, что разглядывал ножки девушек, сидевших в первых рядах, или фигуры тех, кто, дивясь собственной смелости, отваживался обратиться с вопросом к знаменитому адвокату известной актрисы; из уважения они вставали, чтобы задать свой вопрос, и таким образом не только обращали на себя всеобщее внимание, но и доставляли неудобство сидевшим сзади – тем приходилось вытягивать шею, и они выражали недовольство, подчас весьма сердито, по поводу временного ограничения видимости. Постепенно юрист ловко перевел разговор на тему другой защиты, которая, судя по всему, также была для него делом привычным: теперь речь шла о защите прав террористической организации басков «Эускади та акатасуна»; это тоже доставляло ему огромное удовольствие, одновременно демонстрируя его вопиющее невежество в отношении демократических преобразований, происходящих в Испании. Но адвокатик был счастлив.
Вопросы студентов, в которых было гораздо больше смысла, чем в ответах выступавшего, становились все более сложными, а ответы – все менее удачными. Писатель совсем заскучал, он сидел погруженный в себя, пока какая-то итальянка не спросила у рыжеватого, станет ли он защищать также и членов красных бригад; юрист ответил, что станет, если они окажутся такими же красивыми, как она. Столь игривое замечание многих заставило рассмеяться, а писателю предоставило удобный случай покинуть собрание – он сказал, что должен выйти по малой нужде и что одна из самых страшных вещей на свете – когда тебе нечем это сделать.
Он пошел выпить кофе в узкое, залитое светом кафе, в котором клиентов обслуживал алжирский писатель, работавший в основном в порнографическом жанре, переживавшем теперь откровенный упадок; наш Профессор испытывал к алжирцу чувство солидарности, но вовсе не в литературном плане, а потому, что этот араб не желал выговаривать картавое французское «эр», произнося его раскатисто и резко, будто так и надо, а еще из-за неприветливости, с которой тот относился ко всем окружающим: в его взгляде да и во всем его облике проглядывало некое племенное высокомерие. Во время ходьбы его левая рука была все время немного приподнята, словно бы он занимался соколиной охотой и в любую минуту ему на руку мог опуститься какой-нибудь залетный сокол.
Алжирец был человеком, вызывавшим либо искренние симпатии, либо органическую неприязнь, что свидетельствовало о своеобразии его натуры и незаурядных способностях; по отношению к нему весь мир делился на две части. Первую составляли женщины. Творчество алжирского писателя казалось им (или они делали вид, что казалось) отвратительным; «грязная свинья», – вдохновенно произносили они. Вторую часть составляли те, кого привлекала многоликость избранного им жанра. Как бы то ни было, он жил в прекрасном доме в районе университетского городка, знался с красивыми женщинами и ранним солнечным утром гулял с роскошными собаками в ухоженном парке, расположенном рядом с кампусом; и в этот ранний час казалось, будто парк принадлежит только ему одному.
– Мне сказали, что вы пишете роман о Грифоне, – проговорил магометанин, настоятельно предлагая Профессору виски и глядя косящими глазами на кончик своего носа. Беллетрист подумал, что он не написал еще ни строчки, а от него их ждут уже по меньшей мере целую сотню. Быть может, романы так и начинаются: «я сейчас пишу о том, как…», «я думаю, эта тема…», «завязка, кажется, неплоха…»; вот так оно и происходит – ты начинаешь рассказывать какую-нибудь историю и постепенно запоминаешь ее наизусть, повторяя ее до одурения, пока тебе безумно не надоедает уверять всех, что ты постоянно таскаешь ее в себе; и тогда не остается другого выхода, как взяться за нее всерьез, и ты наконец пишешь нечто такое, что тебе никогда и не грезилось написать. История Грифона как раз вступала на этот извилистый путь, и пройдет еще год, а он так и не разрешится ни одной фразой; но сейчас он еще соблюдал правила игры и потому ответил арабу: «Да, пишу». – «И каким же получился Грифон?» – «Ну, получилось мифическое существо с телом льва и орла, но ту часть, которая от орла, я хочу превратить в угря». – «Какую – верхнюю или нижнюю?» Наш писатель подозрительно посмотрел на коллегу и ответил, что верхнюю: «Как же он сможет ходить, если это будет нижняя часть?» Араб окинул его взглядом сверху вниз: «Верхняя? Но это же так сексуально! Не правда ли?»
Грифон преследовал его весь остаток дня и часть вечера. Люсиль же не обращала на него никакого внимания. Возможно, таким образом она хотела продемонстрировать свою независимость от него и от первородного греха или же ее разочаровало, что писатель не вполне разделял ее разыгравшиеся фантазии, а может, она действительно была очень занята организацией встречи с адвокатом, приемом, обслуживанием, проводами и подготовкой к следующему коллоквиуму. Так или иначе, Профессор был растерян, ему все надоело, и он отправился в свою квартиру в старой части города, у самого собора, недалеко от ратуши, почти на границе с алжирским кварталом.
Остаток вечера он всерьез посвятил размышлениям о Грифоне, о забавных совпадениях, с которыми ему пришлось столкнуться, и о том недобром часе, в который – только потому, что он жил в доме номер пять по Рю-де-Гриффон, – ему пришла в голову мысль предложить в качестве темы для изысканной беседы прелестным вечером за десертом дружеского ужина приключения некоего фантастического существа, прожившего множество жизней и способного передвигаться по воде с невероятной, неподвластной времени скоростью. Ему было не по себе, и он никак не мог успокоиться. Из дома по другую сторону узкой улицы доносилась музыка, включенная на полную громкость какими-то студентами. К счастью, это была классическая музыка, и не просто классическая, а очень хорошая, и постепенно его стало успокаивать гармоничное звучание, наполнившее и его комнату, и его мозг, и даже его грудную клетку, – такими прекрасными были эти проклятые звуки. И мало-помалу он начал забывать о злополучной истории, доставлявшей ему столько хлопот. Было уже поздно, он еще не ужинал, и он решил выйти, увидев, что в холодильнике поживиться особенно нечем: графин с водой, пакет молока, не внушавший уверенности в том, что срок его годности не истек уже давным-давно, пол-лимона, заплесневелый паштет и жареный антрекот, такой засохший и твердый, что он выбросил его в мусорное ведро и пошел за деньгами, которые лежали в кармане пиджака, висевшего в шкафу и ужасающе пропахшего нафталином. Он спустился, завернул за угол на улицу Поля Берта, который был, наверное, важной личностью, но о ком он абсолютно ничего не знал, зашел в магазинчик, где продавали корсиканские сыры и соленое масло, и завел беседу с хозяйкой, корсиканкой, – когда-то она изучала испанскую и португальскую филологию и потому согласилась, чтобы он обращался к ней по-галисийски, а она к нему – по-португальски; они подняли бокалы, наполненные корсиканским вином (его производят галисийцы на низменных землях острова, почти полностью занятых выходцами из Северной Африки, за исключением немногих и, судя по всему, не самых плохих участков), и выпили за победу Эдмона Симеони, добившегося широкого представительства в недавно избранном корсиканском парламенте. Это было великолепно.
Покидая магазинчик, он мысленно поблагодарил хозяйку за то, что она не говорила с ним ни о каком Грифоне да еще пригласила его выпить вина и не поскупилась, о чем можно было судить, глядя, как он возвращался домой: его походка была не очень уверенной, и он шел зигзагами, разнеженный приемом, который оказала ему корсиканка. «Какой приветливый народ эти островитяне, – говорил он себе, – история сурово обошлась с ними, и они похожи на нас: у них такие же каштаны, и туманы, и теплые дожди и они тоже немного пираты, хотя и не так рискуют жизнью, как мы». Он испытывал нежность к этой стране, народ которой был гордым и своенравным, суровым и молчаливым; он не скоро одаривал своей дружбой, но, одарив, до конца оставался ей верен. «Они так похожи на нас, что в любой момент, – думал писатель, – у них может появиться какой-нибудь фанатик, который захочет воссоединить их с Сицилией или Сардинией; ведь у нас в то время, как баски желают присоединиться к Северной Басконии [59], а каталонцы – к Руссильону [60], находятся умники, которые мечтают о воссоединении Галисии с Португалией, о дерзкие!»
У дверей дома его поджидала одна из любимиц Люсиль, которая рассмеялась, увидев, как неуверенно, пошатываясь и совершая несуразные движения, он идет.
– Откуда это вы? – спросила она весело.
Писатель замер на месте, оглядел ее сверху донизу, опустил голову, потом, медленно подняв ее, гордо произнес:
– Я только что основал патриотическое движение за возрождение единой Галисии по обе стороны от реки Миньо.
Затем, воздев руки и возвысив голос, он провозгласил:
– Смерть империализму! Но раз он все-таки существует, то лучше уж самим быть империалистами, чем страдать от него. Галисия до самого Дуэро! [61] Дуэро принадлежит нам!
Он замолчал, снова оглядел ее и заключил:
– Ты ничего в этом не понимаешь, ладно, пойдем наверх.
В руках у него был сыр, хлеб и бутылка красного вина, которую он продемонстрировал ей, пока говорил.
– Но нас ждут.
– Кто? Давай, давай, заходи.
– Остальные.
Он не прореагировал и стал подниматься по лестнице. Они подошли к дверям квартиры, и она отстала на ступеньку, ожидая, пока он откроет дверь и войдет.
– Кто это «остальные»?
Девушка сочла нужным прежде всего заметить, как здесь грязно, какой беспорядок, и спросить, где же он пишет, поскольку была уверена, что он обязательно должен что-то писать; он же, ничего ей не ответив, подошел к ней, привлек к себе за талию, тонкую и сильную, и поцеловал. Она ответила на его поцелуй, потом погладила его по щеке с неожиданной нежностью, а он бормотал что-то невыносимо глупое вроде «mon bijou, mon bijou» [62], и губы его раскрывались в ожидании новых поцелуев, но девушка ловким движением высвободилась из объятий, не допуская более страстных ласк.
– Не сейчас, – сказала она ему, – ведь нас ждут, и некрасиво заставлять их ждать дольше.
Их ждали на бульваре Мирабо. Они шли молча, и писатель, немного придя в себя после душа, который он быстро принял, пока студентка ждала его, невозмутимо наблюдая, как он выходит из ванной, обернувшись полотенцем, размышлял об этой странной склонности к поцелуям, которые ни к чему не обязывают. Девушка взяла его под руку и прижалась к нему так, что он ощутил ее тело, и это возбуждало в нем гораздо больше желаний и надежд, нежели могла предложить подобная прогулка.
Увидев, что они идут, взявшись под руку, Люсиль было нахмурилась, но затем повела себя естественно и по-светски непринужденно, что ей очень шло и за что писатель мысленно ее поблагодарил. Бульвар Мирабо был переполнен; перед террасами кафе расположились вечерние аттракционы, пожиратели огня, джазовые ансамбли, фокусники, небольшие оркестры, карикатуристы, жонглеры, музыканты и поэты; установив звукоусилители, они читали скучные стихотворения, ужасные поэмы или изящные бесхитростные любовные миниатюры, вызывавшие грезы у стареньких пар, которых, впрочем, в такой поздний час здесь было совсем немного, и улыбку у молодых, угадывавших в стихах свои чувства, хоть это и не доставляло им особого удовольствия.
Писатель был красноречив; красноречив и обаятелен, великолепен и весел. Он бросал взгляды то на преподавательницу Люсиль, то на студентку Мирей и размышлял на тему о том, действительно ли возможна знаменитая «любовь втроем», или же это не больше чем рекламная выдумка с целью добывания валюты. Разошлись уже после полуночи. Писатель предложил Люсиль проводить ее, но она отказалась; в результате не он, а его пошли провожать вдвоем Люсиль и Мирей.
У дверей дома они немного постояли и распрощались; завтра рано утром они зайдут за ним, чтобы вместе пойти в университет. Писатель поднялся к себе наверх, будто взошел на Голгофу, заснул в одиночестве и проснулся очень рано; ему хотелось пить, но похмелья не было.
Парк Жозефа Жордана, в котором так любил прогуливаться араб, пишущий порнографические романы – жанр этот, как известно, переживает сейчас полный упадок, – расположен недалеко от бульвара Короля Рене; в этот ранний час в нем было очень приятно совершить долгую прогулку или же посидеть с хорошей книгой или газетой в тени одного из многочисленных растущих в нем деревьев. Алжирского писателя сейчас здесь не было: он так и не появился, ни с собаками, ни в сопровождении очередной блондинки; зато какая-то парочка загорала на траве, пока наш писатель читал испанские газеты, купленные возле бульвара Орбитель, в книжной лавке, в которой работали каталонские эмигранты, – они долго не желали разговаривать с ним по-испански и лишь после многочисленных неудач писателя в области синтаксиса и фонетики каталанского языка согласились на это, за что он был им искренне благодарен, особенно не демонстрируя, впрочем, своего удовлетворения по этому поводу. Утреннее чтение, ласковое солнце, радость, которую приносило щебетание птиц, и прочие банальные мелочи, переполняющие сердце и превращающие тебя в сентиментального глупца, особенно если ты писатель и приехал из далекой зеленой страны, разнежили Профессора, который пока что занимался главным образом тем, что позволял себя целовать. Он прочел свою лекцию о творческом редактировании, ответил на несколько вопросов и помахал рукой Мирей, чтобы она подождала его у дверей аудитории, – что она послушно и исполнила.