Александр принял парад войск, благословил их, отправлявшихся к Дунаю. И принялся ждать. Чего? Нет, не победных реляций, они были впереди. Он ждал свою Катю.
Опасная игра! Кто знает наше положение,
как я, к несчастию, его знаю, тот не может
ни на мгновение поколебаться в убеждении,
что нам вести войну не следует, что рисковать
ею безумно, а вводить славянские племена
надеждою на наше содействие — преступно.
Валуев — из Дневника
— Ваше величество, позвольте доложить: прибыли-с!
Александр рассеянно глянул на дежурного генерал-адъютанта. Мысли его были заняты невесёлыми депешами, полученными от брата главнокомандующего Дунайской армии: румынские власти не выполняют обещаний — не поставляют провиант, за который заплачено, не обеспечивают транспортом, постоем... Словом, «не», «не» и «не». Всё ещё дрожат перед турками: сказывались века страха. Простой народ рад приходу единоверцев, а бояре страшатся — турки их оберегали, как оберегает пастух стадо дойных коров, и одновременно охраняли их привилегии, их имущество от посягательств простонародья...
— О ком ты? — встрепенулся он наконец.
— Александр Михайлович с известной вам особою.
— Ах, вот что! Проси же!
Упруго вскочил, вышел из-за стола и стал против двери.
— Позвольте, Государь, — верный Рылеев приоткрыл дверь.
— Да-да! Где же Катерина Михайловна? — нетерпеливо воскликнул Александр.
— Они умываются с дороги, сейчас будут. Осмелюсь доложить — пылища преизрядная, так и висит над дорогой. Запорошило нас вовсе. Сами изволите знать, каковы эти самые дороги. Долго ехали...
— Здорова ли Катерина Михайловна?
— Не жаловались. Больно торопились предстать пред вашим величеством... Хотели и ночью ехать. Да я воспрепятствовал: темень кромешная, опять же опасно — время военное, мало ли что... Я в ответе пред государем, говорю, за вашу жизнь и здоровье. Согласились наконец.
— Что-то долго её нет...
— Не извольте беспокоиться. Сами знаете: дело женское. Нам таковая деликатность без надобности... Да вот и они.
С этими словами он поспешно вышел, плотно закрыв за собою дверь.
— О, Боже мой, наконец-то, — оба произнесли одно и то же. То был всхлип и выкрик. Катя рухнула ему в ноги, трепещущая, плачущая, и уткнулась головою в колена. Александр рывком поднял её и притянул к себе.
— Ну не плачь, не плачь, Катенька моя, — приговаривал он, неловко утирая ладонью её мокрое от слёз лицо. — Вот мы снова вместе. Я намерен пробыть здесь с тобою не менее двух недель. Пока армия не переправится через Дунай. А потом мы обоснуем нашу штаб-квартиру на левом берегу и отправимся туда. Ты всё ещё плачешь, милая...
Катя вынула из-за корсажа батистовый платочек, пахнувший какими-то тонкими духами и немножко ею самою — запахом молодого женского тела, к которому так привык уже Александр и призывней которого, казалось ему, ничего не было. Это был и запах его вожделения...
Когда они, разрядившиеся, успокоенные, лежали рядом, Александр вглядывался в её лицо с тонкими чертами — лицо нимфы — и привычно удивлялся тому, что это любимое лицо не изменило ни материнство, ни разлука, которая казалась обоим долгой-долгой, хотя со времени их последнего свидания прошло всего три-четыре месяца. И ещё он подумал, что их любовь была бы пресной, не будь этих постоянных разлук. «Кто знает, что такое истинное счастье, — думал он. — В чём оно, как его сберечь. Дай Господь дар слова, написать бы об этом в проникновенных словах, в таких, которые могли бы пронзать сердца».
Их отношения уже ни для кого не были тайной. Злословие постепенно улеглись, лишь время от времени раздавался шип из окружения императрицы. Сама она давно примирилась, и шипенье это исходило от старых дев — статс-дам, ухитрившихся каким-то образом пронести своё девство через всеобщую развращённость императорского двора.
Катя, несмотря на третьи роды, была так же стройна и хороша, как в первые дни их близости. Увы, их третий сын, Борис, умер во младенчестве, и Александр не успел сохранить его в своей памяти. Чрезвычайно редко видел он и сына и дочь, чувствуя при этом нечто вроде угрызений совести. Но Катя и не настаивала: её повелителю последнее время было не до детей и не до неё самой.
Александр испытывал к ним отеческую нежность. Ту самую нежность, которую испытывает отец взрослых детей к только что народившимся детям либо внукам. Но ведь не было, совершенно не было времени ни на что — ни на любовь, ни на нежность. Время словно бы уплотнялось вне его желания и ведома, он перестал быть его распорядителем по воле накатывавших дел и событий. И вот эта злосчастная война...
Исход её старым генералам из его окружения виделся в розовом свете: мы, мол, турок всегда бивали и будем бивать. Трезвомыслящий военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, к которому он чувствовал и приязнь и доверие, несмотря на недоброжелательство свитских генералов, остерегал его. Он говорил без обиняков:
— Мы не успели, Государь, как должно было бы подготовиться к этой войне. Я согласен всецело с Николаем Николаевичем Обручевым: она должна быть ударной и кратковременной и по крайности чрез три месяца наши корпуса должны бы быть под стенами Константинополя. Однако, боюсь, кампания затянется. У нас, как я вам докладывал, всего нехватка...
Да, докладывал загодя. Но неуклюжая государственная машина поворачивалась тяжко, скрипя всеми своими ржавыми колёсами. Она, эта машина, нуждалась в полном подновлении. Но такое было не по силам и не по деньгам, которых вечно не хватало.
Министр финансов граф Михаил Христофорович Рейтерн об эту пору пребывал всегда под рукой. Его бритое узкое лицо с большим лбом, казавшимся ещё большим из-за победно наступавшей лысины, недовольно морщилось, когда Александр заговаривал о неотложных нуждах армии.
— Я с трудом подавил было наступавший дефицит, — качал Рейтерн головой. — Ваш в Бозе усопший отец, изволите ли знать, не пёкся о финансах, и мы едва не вылетели в трубу. Наше ведомство делает, что в его силах, для того, чтобы финансировать нужды армии. Я мог бы печатать ассигнации, но это привело бы к полному банкротству. А золота не хватает...
Александр не сомневался в его добросовестности. Увы, тяжёлое наследство, доставшееся от отца, всё ещё тянуло Россию вниз, как он ни старался его преодолеть. Наследство не только в финансах и во всём хозяйстве и государственном устройстве. Но, пожалуй, более всего — в людях. В людях, которые могли бы понести на своих плечах бремя новой власти, не оскальзаясь, не мешая и не подсиживая друг друга.
Он перестал доверять тем, которые казались ему лучше, дельней своих предшественников. Он переменял их на других в надежде, что эти другие будут лучше, ещё лучше. Но оказывалось, что они вовсе не лучше, а едва ли не хуже. Приходилось тасовать одну и ту же колоду, вытаскивать одни и те же карты. В этом тасовании проходило время. Проходило и уходило, а воз оставался на месте.
«Господи, — иногда в тоске думалось ему, — избави меня от этого непосильного бремени. Как было бы хорошо скинуть с себя горностая, отдать корону, скипер и бармы и уединиться с Катей куда-нибудь подалее...»
Глупые детские эти мечтания налетали и тотчас улетали. Где-то там на берегах Дуная уже гремели первые выстрелы, падали с последним вскриком люди, волы тянули каруцы с грузом брёвен для переправы... Кишинёв был тих и патриархален, словно всё оставалось незыблемым.
Каждый день поутру являлись фельдъегери с донесениями и посланиями брата Николая. Он сообщал, как идёт строительство большого моста через Дунай у Зимницы. Пока что всё шло своим чередом — ничего тревожного, но и ничего отрадного.
— Мне ненавистна война, — признавался Александр. — Война отвратительна. Но что я мог: меня толкали к ней. Даже дядюшка Вилли, этот выживший из ума родственничек, из-за спины как из-за стены своего Бисмарка подбодрял: ты-де непременно победишь. Тем временем этот хитрованец Бисмарк, науськивая нас на турок, возбуждал против нас австрияков, о чём мне немедленно донесли. Тайное всегда становится явным, — убеждённо добавил он.
Озабоченность Александра росла. Получив известие о первых жертвах, он прослезился. Отрадны были только вечера — их вечера.
— Как мне благостно с тобою, моя Катенька, — бормотал он в полном самозабвении. — Ничего другого нет, да и не нужно — одна ты. Всё скверное, отвратительное уходит, всё забывается. А ведь это грех, — вдруг спохватывался он. — Грех, когда идёт война, забывать о ней мне, российскому императору, помазаннику Божию.
— Нет, мой повелитель, — старалась успокоить его Катя. — Господь покровительствует любящим. Истинная любовь — богоугодна.
Она была его утешительницей. Александр так и сказал:
— Во скорбях моих великих и безмерных ты единая моя утешительница. У тебя чистое сердце. Молись, Катя. Молись за Россию. Будем молиться за дарование победы христолюбивому воинству нашему.
— Мой несравненный Государь, я то и дело возношу молитвы за вас. А возносить их за вас значит возносить их за Россию. Потому что Россия — это вы, — ответы Кати всегда повергали его в умиление. Умилился он и на этот раз, и столь великое было это его умиление, что на глазах выступили слёзы. Катя вытянула из-за корсажа платок, благоухавший ею и её желанием, и с материнской заботливостью стала утирать глаза Александра.
Видевший эту сцену, несомненно простил бы обоим все грехи, прошлые и будущие, столь трогательной и чистой она была. Сентиментальность и чувствительность обострялись в Александре, хоть он и старался их подавить ввиду неизбежной поездки на театр войны, где они были бы неуместны.
По вечерам они совершали тихие прогулки в одиночестве, если не считать Рылеева, тенью следовавшего за ними в нескольких шагах позади. Их окружала полная безмятежность. Улочки засыпали рано, стоило солнцу скрыться за холмами, и становились пустынны. Присутствие монарха, повелителя всея Руси и Бессарабской губернии, никак не сказывалось на однообразной и размеренной жизни города. Об Александре помнила только власть в лице губернатора и вице-губернатора, начальника губернского жандармского управления и полицмейстера, равно и других управляющих чиновников. Но государь повелел им забыть о его существовании, покуда он сам не изволит напомнить. И они покорно забыли, зная, что монаршая свита не дремлет и все заботы взяла на себя.
Свита была не велика — Александр не любил многолюдства возле себя, оно его раздражало. До злосчастного покушения Каракозова Александр иногда прогуливался в одиночестве, думая свою монаршую думу: спутник, а тем более спутники были тому помехой. Шувалов и Трепов настояли, чтобы служба охраны была значительно усилена. Они старательно пугали его заговорами и покушениями, и он было заробел. Потом, в Париже, был, правда, ещё Березовский, поляк. Но, как ни странно, государь отнёсся к этому покушению довольно спокойно, хотя пугальщики не унимались.
В бессарабской столице ощущения опасности и вовсе не было — такой она была патриархальной. Правда, днём он по большей части отсиживался в своей резиденции, больше похожей на купеческий особняк.
Апрель выдался нежарким, всё цвело и благоухало, молодая глянцевитая зелень радовало взор своею свежестью. Розовый цвет абрикосов перемежался белым кружевом яблонь. И такая радость ощущалась во всей природе, что она невольно передавалась и людям.
Ничто особенно не докучало влюблённому государю и его Кате. Но депеши брата Николая становились всё тревожней, колеса войны стали набирать обороты. И напряжение Александра, несмотря на праздничную близость Кати, неприметно нарастало.
Подходила к концу вторая неделя их блаженства... Штаб-квартира на правом берегу Дуная была готова.
Наконец он решил не отлагать долее свой отъезд. Но как расстаться с Катей?! Он помнил своё изначальное обещание взять её с собой. Не будет ли это чрезмерностью? Стоит ли дразнить гусей, даже монарху. Да ещё когда идёт война, когда кругом грязь, кровь и смерть...
Он принял решение: Катя должна возвратиться. Там — их дети.
— Нам придётся расстаться, моя прелесть. Я говорю это с сокрушением.
— О да, мой повелитель, — Катя была удручена, но согласна. — Я всё понимаю и повинуюсь любому решению.
— Я и так позволил себе расслабиться, — проговорил он с каким-то странным ожесточением. — В нынешних обстоятельствах такое совершенно неуместно. Всё-таки я более всех других, более брата, главнокомандующего армией, ответственен за исход войны. Тебе же надобно быть при наших детях, ты мать и у тебя своя ответственность. Будем же благоразумны.
— Будем благоразумны, — отозвалась Катя как эхо.
— Я стану тебе писать.
— А я отвечать на письма.
— Я снова поручу тебя заботам Саши Рылеева. Когда ты с ним, я спокоен.
— Благодарю вас, мой великий, мой щедрый, мой заботливый повелитель, — Катя изо всех сил старалась придать своему голосу живость и воодушевление, но получалось плохо.
Александр вызвал Рылеева, сказал ему о своём решении и велел министру двора графу Адлербергу готовиться к отъезду к действующей армии.
Прощание любовников было тягостным, и Александр постарался сократить его до минимума. Сборы заняли не более двух часов. Когда за экипажем, увозившем Катю, взвилась пыль, Александр облегчённо вздохнул. Да, это было блаженство и отдохновение, но одновременно и ноша. В тех обстоятельствах, которые сопровождали его, она была, прямо сказать, и непосильной и неуместной. И каков был вызов для окружающих его.
Надо было торопиться к армии, он слишком много себе позволил в эту тягостную годину. Быть может, не простил бы такого и самым близким людям, своим взрослым сыновьям. Они были поблизости, они знали всё. Но не смели перечить, не смели осуждать. Они покорно и терпеливо ждали отцова зова: Александр, Сергей и Владимир.
Ждали зова государя и первые персоны империи: канцлер Горчаков, военный министр Милютин, генерал-адъютант граф Игнатьев, представлявший Россию до недавнего времени в столице Турции и знавший тамошние обстоятельства, окрещённый там «лгун-паша», ибо был человеком неверным и ненадёжным.
— Баба с возу — кобыле легче, — заговорщически подмигнув, сказал он Милютину. — Теперь наконец займёмся делом.
— В самом деле — пора, — сухо отвечал Милютин. — Но ведь штаб-квартира всё ещё не готова принять государя.
— Нет, дорогой Дмитрий Алексеевич, не это обстоятельство было препоною нашему отъезду, — не унимался Игнатьев, — да вы и сами знаете, какое. Государь был во временном плену. Не у турок, нет, то был плен сладкий и угодный его величеству. Ныне он из сего плена вырвался, полагаю, не без душевной и сердечной раны. Но она быстро зарастёт, уверяю вас. Нам всем предстоят раны истинные.
— На войне как на войне, — отозвался Милютин. — Французы, сложившие эту поговорку, тысячу раз правы.
Их беседу прервал граф Адлерберг.
— Господа, государь просил вас немедля быть готовыми к отъезду. На сборы дано менее часу.
Вскоре царский кортеж тронулся по направлению к Дунаю. Погода, благоприятствовавшая движению, начала портиться. Обычные в эту пору майские дожди вскоре обратились в ливень. Дороги размокли, лошади с трудом тянули тяжёлые экипажи, колеса вязли по ступицу. Переправа через мутный и перехлёстывавший мост Прут у местечка Унгены чуть не закончилась драматически для ехавшего позади экипажа: его повернуло потоком, он накренился и вот-вот готов был опрокинуться. По счастью, подскакавшие казаки выправили его.
Инженерные войска по согласию с румынским правительством продолжили полевые железные дороги от Унген к Дунаю, минуя Бухарест. Это открывало надёжную возможность быстро перебрасывать военные грузы к армии. Для императорского кортежа были предоставлены три комфортабельных вагона. И уже через полтора суток они были у Зимницы.
Дунай вздулся, разбух и стал выходить из берегов. Переправа была осложнена. Главнокомандующий, великий князь Николай, с ходу пожаловался Александру:
— Нерешительность, а порой просто недружелюбное отношение румынского правительства затрудняют передвижение наших войск и составов с грузами. Румыны трусят. Они всё ещё опасаются мести турок.