— Нет-нет, в памяти народа пребудет вечно Александр Освободитель, разрушивший многовековое крепостничество.
— Худо я его разрушил, Катенька. Гляжу с высоты своего царствования и вижу теперь многие несовершенства. Но что сделано, то сделано. Питаю надежду, что мои преемники усовершенствуют начатое мною.
Он вытянул платок и промокнул глаза: слёзы обитали близ поверхности. Чувствительность обострилась с возрастом. Слезливость государя была давно замечена и всяко истолкована. То ли совестливостью, то ли чувствительностью, то ли воспалением слёзных желёз, притворною жалостью. Иные нарекли их крокодиловыми слезами. Домыслы господствовали. Так или иначе, но большие выкаченные глаза Александра нередко увлажнялись. Ещё смолоду...
Катя быстрым движением отняла у него платок и стала промокать глаза, покрывая их поцелуями. О, она знала все возбудительные приёмы и смело пользовалась ими. И повелитель всея Руси бывал побеждён и повергнут хрупкой женщиной, которую все продолжали именовать княжной хотя она давно была княгиней. Княгиней — матерью троих детей.
— Знаешь, Катенька, должен тебе признаться, что меня мучит совесть, — он проговорил это слабым голосом опустошённого, но счастливого человека.
— И меня, и меня, — тотчас подхватила она. — Но, мой повелитель, разве мы виноваты, что полюбили друг друга. Ведь это чистое и святое чувство, и Господь там, — воздев руку, показала она, — я уверена, простил и даже благословил нашу любовь.
— Машу должны вот-вот привезти, — грустно продолжал он, — и мне предстоит закрыть ей глаза. Как я встречу её угасающий взор, полный невысказанной укоризны? Какая мука!
И снова глаза его повлажнели. Катя была настороже и мгновенно осушила их своими губами.
— Боже, какое блаженство, — вырвалось у него. — Как бы я жил без тебя в эти трудные годы! Ты — моё единственное утешение. Господь знает чистоту моего чувства. Я не кощунствую. Когда я с тобой, во мне просыпается всё лучшее. То, что утонуло под грузом забот, под грязью и кровью действительности. Виселица за виселицей, подумай только, и я должен конфирмовать смертные приговоры. Как это тяжко!
— Приговоры учиняют судьи, — произнесла Катя. — Они исходят из законов. Победить насилие можно только ответным насилием.
— Мне бы не хотелось, Катенька. Насилие — это грех.
— Что делать, моё царственное величество... Нет, лучше просто мой царь! Что делать: мы во грехе зачаты, во грехе и живём. Во грехе и скончаем жизнь свою.
Александр слабо улыбнулся: его Катя была на удивление рассудительна. Последнее время он часто прибегал к её советам: они были разумны. Сказать по правде, его министры нередко мыслили плоше.
Великое множество — ни разу, правда, не счёл, — женщин охотно отдавалось ему, почитая это за честь для себя. Порою ему приходило в голову, что где-то возрастают дети, зачатые от него, но он воспринимал это как нечто доброе, взошедшее от царского семени. Ни разу не задумывался он над их судьбой, будучи убеждён, что их воспитывают в холе. Сергей Михайлович Соловьёв, которого он часто расспрашивал о жизни Петра Великого, однажды без обиняков сказал ему, что Пётр был великий бабник, обсеменил многие десятки женщин и девиц в том числе и племянниц своих, что генерал-фельдмаршал Пётр Александрович Румянцев — его сын, а вовсе не Румянцева; его мать потому и настояла на имени новорождённого младенца, что тот был зачат от Петра... И что по этой причине подхватил великий государь французскую постыдную болезнь, именуемую сифилис, от коей во все свои годы лечился с переменным успехом и страдал падучей.
Его, Александра, Бог уберёг от французской болезни, однако же не раз мог её подхватить от женщин сомнительной нравственности, кои умело провоцировали его вожделение. Всё было, было... Но вот с Катенькой быльём поросло.
Катя была совершенство — это было вне всяких сомнений. Известно: истина познаётся в сравнении. Он мог сравнивать — опыт был весьма богат. Катя была во всех смыслах прекрасней прочих. Сравнится с нею могла лишь его венценосная супруга во дни её молодости.
И вот она пребывала на смертном ложе. А он, мучимый угрызениями совести, на ложе любви. Кто полагает, что монархам чужды самые простые человеческие чувства, то жестоко ошибается. Они созданы из того же материала, что и простые смертные. Иной раз этот материал оказывается даже плоше. Вот и он, Александр II, был обычным человеком, мало отличавшимся от большинства своих подданных. Решительно ничего сверхчеловеческого в нём не было. Он любил и был счастлив, как все, кого Всевышний наградил этим высоким чувством.
Отмякнув и приведя себя в порядок, он прошёл на половину детей. Георгий, Оленька и Катюшечка, малое дитя, как бы списанное со своей матери и носившее её имя, резвились под надзором пестуньи Варвары Шебеко. Ему подали коробку сладостей.
— Детушки, ко мне, — воззвал Александр с порога.
Они не помедлили: бросились к нему. А Гога-Георгий, старший и самый смелый — мальчишка же — повис на шее.
— Ах ты, Гоготун, — умилённо произнёс Александр, целуя его, — ну проси, проси, чего хочешь. Есть у тебя желание?
— Желание? — не понял мальчик. — У меня всё есть — и солдатики, и кубики, и книжки с картинками, французские и русские. Есть и лошадка — вот она. Я на ней скачу на войну с турками. А когда она устанет, вожу её за собой, ведь у неё есть колёсики.
— А хочешь я подарю тебе настоящую живую лошадку, только маленькую? Она зовётся пони.
— Хочу, хочу! — загорелся мальчуган. — А её можно держать в комнатах?
— Нет, Гогоша, у лошадей есть особые комнаты — конюшни. Да ты наверняка бывал в них.
— Да, Ваше величество, бывал. Но все лошади в конюшнях очень большие, такие большие, что мне нужна лесенка, чтобы забраться. А лесенки в конюшнях нет. Однажды конюх посадил меня на большую лошадь. Мне не понравилось — очень высоко.
— Конечно, ты оседлаешь большую лошадь, когда вырастешь. А на пони ты сможешь забраться сам.
— Сам?! — глаза малыша загорелись. — Как вот на эту лошадку с колёсиками?
— Нет, милый. Пони повыше, чем твоя лошадка на колёсиках, — смеясь ответил Александр, — придётся тебе обхватить его за шею, чтобы залезть на него.
— Всё равно хочу. Я сумею, правда сумею.
— Вот и решили. Надо однако спросить разрешения у мамы. А вдруг она будет против?
— Нет-нет, я её уговорю. Я буду послушный, выучу все уроки по-французски, по-английски и по-русски...
— Ну хорошо, хорошо. А как ты ладишь с Оленькой и Катюшечкой?
— Они меня слушаются. Ведь я старший и потом я всё-таки мальчик, а они девчонки.
— Фи, как грубо. Девочки, Гога, девочки, твои сестрички.
— Они плаксы. И потом, они не хотят играть в войну.
— Война, мальчик мой, не для девочек. Уверен, мама и тётя Варя говорили тебе об этом.
— Говорили, — мотнул он головёнкой в кудряшках, — но всё равно раз нет других мальчиков, пусть они будут вместо мальчиков.
Александр снова рассмеялся.
— Да, вам смешно, — обиженно протянул Гога, — а мне не с кем играть в войну против турок.
— Вовсе не обязательно играть в войну. Война скверное дело.
— Но ведь вы, Ваше величество, были на войне против турок, разве вы могли делать скверное дело?
— Видишь ли, дружок, я не хотел идти на войну, но турки вынудили. Они начали первыми. И мне ничего не оставалось, как послать войско прогнать их с нашей земли.
— Но мама говорила, что вы их победили, — не унимался мальчуган, — и прогнали далеко-далеко, до главного турецкого города.
— Верно, такое было, — серьёзно отвечал Александр. — Но ведь они захватили землю наших единоверцев, и её надо было освободить.
— А кто такие единоверцы?
— Это те, кто считает Христа своим Богом. Ты ведь молишься по утрам. И вечером перед сном.
— Да, я знаю пока одну молитву. Она называется «Отче наш...». Отче — это Бог, Христос.
— Отче — это отец на славянском языке. Вот я твой отец.
— Разве вы Бог? — удивился Гога. — Мама говорит, что вы мой папа. А папа это вовсе не отче.
Александр прижал к себе маленькое тельце. Он был растроган и умилен. Какая это радость — быть отцом такого вот малыша, отвечать на его простодушные вопросы — радость и очищение, ни с чем не сравнимое. Ощущать радость отцовства на склоне лет, когда рядом взрослые дети с их скучными взрослыми заботами, уже отъединившиеся и ставшие самостоятельными. Кое-кто из них уже обзавёлся собственными семьями и наплодил ему внуков. Внуки это само собой, они близки, быть может, даже ближе, нежели их родители. Но ничто не может заменить детей, зачатых от любимой женщины, когда тебе уже за шесть десятков. Ведь это жизнь, начатая сызнова. Это нежданно нахлынувшие молодые чувства. Они ни с чем не сравнимы. И тот, кто их испытал, подобен Богу.
Он привлёк к себе и девочек. Катюшенька была ещё совсем мала. Он жадно вдыхал тот особый запах детского тельца, который успел позабыть: в нём перемешались свежесть и чистота. Есть ли что-нибудь на свете сравнимое с ним, с этим запахом. «Я счастлив, — снова подумал он, — и, наверно, никакая власть на свете не может возвыситься над счастьем отцовства. Над тихим домашним счастьем». Ему, увы, выпадали не столь уж многие часы такого счастья. Положение — обязывало. Положение, налагавшие высочайшие обязанности, с которыми — приходилось признаться, — он, император, был не в силах справиться. Даже при великом множестве чиновников и помощников всех рангов.
На Лориса — особая надежда. Александр верил, что он исполнит своё обещание — выловит главных вождей-главарей террористов. Обезглавленная «Народная воля» постепенно распадётся — в это он верил, в этом его убедил Лорис и Валуев. Еврей Гольденберг раскололся, открыл все нити, ведущие к заговорщикам, и облегчил правосудию задачу — сам себя казнил, угрызаемый совестью.
Обязанности снова призывали его. И он с трудом оторвался от тёплого Катиного очага. Обязанности в этот день были не особенно велики и обременительны: в мраморном дворце у брата Кости должны были снова, в который раз, собраться высокие особы для того, чтобы обсудить, как навести порядок в империи, бунтуемой фанатиками и маньяками. «Будет очередная говорильня!» — предсказывал наследник, ожесточавшийся всё более и избравший своим духовным наставником обер-прокурора Святейшего правительствующего Синода Константина Петровича Победоносцева.
Александр Победоносцева не одобрял. Тот противился решительно всему — даже самым слабым послаблениям. А слово «Конституция» предавал анафеме, объявляя его дьявольским измышлением, идущим от богопротивных французов, отрубивших голову своему королю и его супруге.
Император решил пройтись пешком от Зимнего до Мраморного, благо путь был ближний. На этот раз его сопровождала усиленная охрана во главе с верным Рылеевым, плотно прикрывшая особу государя от прохожих. Это было Александру не по душе.
— Саша, столь великие предосторожности напрасны, — говорил он Рылееву, — про этот выход в неурочное время никто не может знать
— Бережённого Бог бережёт, Ваше величество, — почтительно отвечал Рылеев, и Александр невольно соглашался.
Был обычный петербургский серый день. Нева тяжело лежала меж своих берегов, лениво катя свинцовые воды. Столь же лениво колыхались на ней баркасы и парусники, словно бы никуда не торопясь. Петропавловская крепость и соборный шпиль гляделись с Дворцовой набережной как сквозь кисею. Ветер улёгся где-то вдалеке, как видно дожидаясь своего часа. Барашки и оторвавшиеся от них завитки облаков плыли в одном направлении, мало-помалу сливаясь, густея и уплотняясь. Дело шло к дождю.
Завидев государя в окружении свиты, одни прохожие останавливались, снимали шляпы и низко кланялись, другие же продолжали идти как ни в чём не бывало и только с известной независимостью приподымали шляпу с поклоном. «То был наверно нигилист, — думал в таких случаях Александр. — Нигилистов, оказалось, было немало. Прежде пред батюшкой, при его проходе падали ниц. Может, это и чрезмерно, однако кто станет отрицать, что народ развратился свободою, и в этом, разумеется, виноват в некотором роде я сам. Но с другой стороны, времена нынче переменились радикально: иное время иные песни. Кто мог бы искусственно сдерживать движение прогресса? Европа является пред нами великой искусительницей. Она всё более и более втягивает нас в свою орбиту. Мы не можем отгородиться от неё, как призывает нас Победоносцев, равно от её победительных влияний и идей. Вот что следует сказать там, в Мраморном дворце...»
Но он ничего не сказал. Говорили другие. Удивил цесаревич Александр, наследник престола, старший сын. На прежних совещаниях такого рода он противился с обычной своей ленцой всякого рода начинаниям, от которых попахивало чем-то новым. На этот же раз Саша — Александр всё ещё именовал его по-домашнему, хотя он был давно в супружестве с дочерью короля датского Софией-Фридерикой-Дагмарой, нареченной при святом миропомазании Марией Фёдоровной и успел уже наградить своего отца внуками Николаем, Георгием, Михаилом и Ксенией, с которой Александр время от времени любил повозиться, — так вот на этот раз Александр решительно воспротивился всем предложениям, исходившим от Лориса и даже от Валуева. Ему внимали, к нему прислушивались, видя в нём будущего императора. Да и тон его был решителен. Настолько, что никто не решился ему возражать, понимая бесполезность возражений.
Александр впервые основательно подумал о том, что у его наследника — жёсткий характер и что России при нём придётся нелегко. Откуда такая жёсткость, такая непререкаемость в суждениях? Нет, не от него, тем более не от матери. Он был весь какой-то отличный от породы: большой, грузный в свои неполных тридцать пять (на два года старше Кати, — мельком подумал Александр), не любивший труда, бражник и охотник, как, впрочем, и его отец. Саша с некоторых пор стал не только проявлять интерес к делам правления, но и довольно решительно вмешиваться в них.
Александр не препятствовал — пусть. Этот навык в конце концов был необходим. Но не в чрезмерности, тем более при живом царствующем отце.
Невестка же, очередная Мария Фёдоровна, ему не очень-то нравилась. Узколицая, смуглокожая — отчего, он решительно не понимал, — она была надменна и резка с окружающими и, похоже, презирала русский язык и свою новую родину. В ней уже прорезывались задатки будущей императрицы, хотя она оставалась почтительной «дочерью» Александра и Марии Александровны. Может, она так сильно влияла на своего супруга? Нет, непохоже. Саша кроме всего прочего отличался известным свободолюбием и нередко пропадал на охоте по целым дням, хотя кроме охоты, как докладывали Александру, были и другие увеселения — охота на двуногую дичь женского пола.
«Как он переменился», — думал Александр, с вялым интересом посматривая на своего наследника во время его непререкаемой речи. Чего же он удивляется: он уже успел пройти огонь, воду и медные трубы: командовал гвардейским корпусом, правда, без особого блеска, но голосом зычным и строгим, считался атаманом всех казачьих войск; в русско-турецкую войну командовал рущукским отрядом, хотя чудес храбрости и воинского умения не показал...
«Да, чёртовых зубов ему недоставало, — размышлял Александр, — держался в хвосте своего отряда. Правда, я приказывал ему беречься. После того как умер молодым Николенька, цесаревич, на которого возлагалось столько надежд, следовало охранить Сашу. Наверно, я сам виновен, что в нём недоставало смелости тогда. Зато теперь он осмелел — в словесных баталиях. Мне, слава Богу, он не решается публично перечить, и на том спасибо. Приблизил к себе Победоносцева, почёл его пророком. Константину Петровичу, конечно, нельзя отказать в уме и образованности — он был законник, окончил училище правоведения, возглавлял кафедру правоведения в Московском университете, потому и был приглашён наставлять в законах; великих князей Николая, Александра и Владимира. С той поры Саша к нему и привязался. Ему нравилась красноречивая непререкаемость наставника, его приверженность к старине, к духовным ценностям православия, к сочинительству: в «Русском богатстве» много напечатал своих так называемых трудов, издал книгу о своём путешествии с покойным Николаем. Книга называлась пространно и верноподданно: «Письма о путешествии Наследника Цесаревича по России от Петербурга до Крыма». Потому и настоял Саша, чтобы наставник переехал из Москвы в Петербург и был, как правовед, введён в члены Государственного совета. Однако жесток, жесток и непоколебим, чрезмерно консервативен в своих взглядах и не допускает возражений. Вот, верно, от него и прежде не замечаемые у Саши черты характера...»