Долгорукова - Азерников Валентин Захарович 62 стр.


   — Ах, Пётр Александрович, вы тоже наверняка улыбнётесь, когда я скажу, чему я смеялся. Государь вспомнил строчку из сочинения товарища своих детских игр графа Алексея Константиновича Толстого, к сожалению, рано ушедшего из жизни. Сочинение называется «Сон Попова». А строчка звучит так «...как люди в стране гадки — начнут как Бог, а кончат как свинья». Государь изволил сказать: вот и я начал как Бог, кабы не кончить как свинья. Признаться, я сего сочинения не читал. А вы?

Валуев скривился, словно Лорис ненароком наступил на его любимую мозоль. Мозоль была, была. Лорис узнал об этом позже. Тоном, в котором звучало нечто вроде брезгливости, Валуев наконец ответил:

   — Читал, да. Сочинение весьма язвительное. С намёками на некоторых особ, приближённых к императору. Однако цензура запретила его к печатанию. И оно ходило в списках. Мне сей список давала читать великая княгиня Елена Павловна. Некоторые из посетителей её салона склонны были видеть в одном из героев сего сочинения меня. Однако граф, с которым я находился в дружественных отношениях, это отрицал.

   — А у вас не осталось ли копии? Сняли бы.

   — Нет, — сухо ответил Валуев. — Мне достаточно было прочтения. Я, знаете ли, не коллекционирую ничего подцензурного.

   — Не видел бы в этом греха, ежели бы коллекционировали. Заслужили бы благодарность потомков. Да и пуританство человеку просвещённому не к лицу.

Лорис помялся, как видно, будучи в нерешительности, уместно ли то, что ему непременно хотелось сообщить Валуеву, но всё-таки сказал:

   — Государь, между прочем, выразил мне своё крайнее недовольство, смешанное с недоумением. Сенаторская ревизия выявила нечто ужасное: из четырёхсот двадцати тысяч казённых оброчных земель осталось всего лишь восемнадцать тысяч. Притом, что всё это по большей части корабельные леса, а его величеству представляли, будто это степи и неудобья...

Валуев изменился в лице. Это был камень, притом увесистый, в его огород. Большинство казённых земель было разбазарено в бытность его министром государственных имуществ. Являлись царедворцы, представляли будто государь не прочь выделить несколько сотен десятин в награждение либо по причине оскудения. И он подписывал с лёгкостью. Стало ясно, что придётся отвечать. Но и государь и господа сенаторы не смогут усмотреть в этом какой-нибудь корысти. Нет, он доверял просителям, людям, облечённым доверием государя. Но, быть может, сенатской комиссии вздумается копать, и тогда может вскрыться нечто такое, что может его, Валуева, серьёзно запятнать.

На всякий случай он сделал вид, что знает о выводах сенаторской комиссии и осведомлен о недовольстве государя.

— Понимаю, Михаил Тариелович, что вы из самых добрых побуждений хотели бы предостеречь меня. Но, во-первых, мне известно о выводах комиссии от самих сенаторов, во-вторых же, я все раздачи осуществлял с ведома государя.

Покривил-таки душой. Государю о таких, как он считал мелочах, доложено не было... Спрос с него будет, но может и пронести.

Государю ныне не до этого — он всецело поглощён своими матримониальными радостями. В крайнем случае предложат подать в отставку. Что ж, при нынешнем раздоре вверху и внизу служба государева далеко не в радость. Он и так, подобно самому государю, находился меж молотом и наковальней. Думал одно, а говорил другое. Такое раздвоение — а оно сопровождало его все годы службы — поначалу было тягостно. А потом привык. Изливался в беседах с доверенными людьми, которых с годами становилось всё меньше и меньше, а потом — в дневнике. Это было надёжней.

Хватит-хватит! Он достиг потолка: граф, действительный тайный советник, ему обеспечена высокая пенсия. Но каков Лорис! Он, Пётр Александрович Валуев, намеревался его подкузьмить, при случае неодобрительно отзывался о принимаемых им мерах по умиротворению в империи, а Лорис взял да пошёл с козырного туза: назначил сенаторскую ревизию в две губернии — Уфимскую и Оренбургскую, где богатейшие казённые земли понесли самый ощутимый урон за шестилетнее правление Валуева. Бог весть, что ещё может открыться, если коснуться и других губерний.

Сказано: не копай другому яму, сам в неё свалишься. Так оно и вышло. Копал под Лориса, а сам провалился.

А Лорис-Меликов меж тем торжествовал. То, чего он добивался долгие месяцы, о чём настойчиво твердил Александру, наконец-то обрело форму императорского указа. Пришлось подождать. Сопротивление со всех сторон было велико. Порой ему казалось, что он затеял несбыточное. Александр то спрашивал, готов ли наконец проект указа, то отмежёвывался от него. «Разве я соглашался?» — искренне удивлялся он. Настаивать он не осмеливался: император всё-таки. Его воля державна, какие-либо сомнения неуместны.

Приходилось изворачиваться. Он нашёл себе могучую союзницу — светлейшую княгиню Екатерину Михайловну Юрьевскую. Это был ход конём. Врагов у него, правда, прибавилось, но их влияние с лёгкостью можно было парализовать. Монарх был в изящных ручках княгини — она управляла им как марионеткой. Разумеется, ни словом, ни намёком об этом нельзя было упомянуть. Но он, Лорис, был достаточно умён — ума тонкого, всеобъемлющего. Да и хитёр к тому же. Все свои ходы он рассчитывал наперёд. Так что как ни подкапывались под него — особенно лица в окружении наследника, более всего Победоносцев и Дмитрий Толстой, всё было по-пустому: он не выходил из доверия государя.

Но эта проклятая страсть Александра к разводу! Её не могла одолеть даже всемогущая светлейшая княгиня Юрьевская. И предостережения тайных доброжелателей государя, сокрытых под четырьмя буквами — ТАСЛ. Эти тоже относились к нему, Лорису, недоброжелательно.

«Ловко прячутся, — думал он, — в конце концов я приподыму завесу и они мне откроются. Да, они видят во мне не союзника, а соперника, потому и не одобряют. Но я всё-таки кое в чём преуспел, а они-то, о, они чем могут похвастать? Общими рассуждениями да обещаниями проникнуть в самое логово «Народной воли» и взорвать её изнутри?

Но почему доселе никто не подверг осмеянию само название партии террористов?! Будто они и в самом деле выразители народной воли? Народ готов при случае разорвать их, как это показали многие случаи. Народ по-прежнему обожествляет своего монарха — такова российская традиция, он слепо верит его слову. И сейчас манифест о первых шагах к осуществлению конституционных начал наверняка будет встречен воодушевлено, особенно просвещённой частью общества.

Наступило наконец некое подобие умиротворения. Надолго ли оно? Устойчиво ли? Вроде бы главари все переловлены. Ну не все, разумеется, но самые опасные. Если бы эти проклятые фанатики ничего не предпринимали до обнародования указа и манифеста! Всё ведь может сорваться — общество и так напугано террористическими акциями, и винят в бездействии прежде всего меня. А что я могу? Способных людей в министерстве, в моём окружении почти нет. Надо бы навербовать провокаторов из враждебных рядов. Но мало что удаётся, а те, что попадают в наши руки, — форменные маньяки, не желают с нами сотрудничать даже под угрозой виселицы. Я лично слежу за переговорами, стараюсь подобрать самых опытных следователей. Но эти террористы — кремни!

Впрочем, упорство и несговорчивость их объяснимы. Их ждёт судьба предателя, как, например, Рейштейна, рабочего, согласившегося сотрудничать с властью и павшего от рук своих же товарищей, когда выяснилось его провокаторство».

Лорис вспомнил старую истину: всё тайное становится явным. Вот и тайный брак государя уже каким-то образом стал известен пока ещё в узком кругу. Со временем и он обретёт широкую известность.

Его неожиданно охватило чувство одиночества. Ни среди царедворцев, ни среди министров он почти не имел поддержки. Что это — зависть? Скорее всего. Завидуют тому безграничному доверию, которое оказывает ему государь. Но ведь он заслужил его, это доверие. Не льстивыми речами, как некоторые, не пресмыкательством и холуйством, а делами, да — делами. Никто не может сказать, что он недостоин доверия, что он бездеятелен, неэнергичен, что предпринятые им меры не принесли результата.

И всё же. Если бы сейчас в Государственном совете кто-нибудь возбудил вопрос о доверии министру внутренних дел графу Лорис-Меликову, большинство отказало бы ему. Каково пребывать в такой атмосфере недоброжелательства, когда в недоброжелателях — большинство?! И не дай Бог о сию пору оказать себя злодеям — стрельбой ли, подкопом, взрывом либо ещё каким действом, — его, Лориса, со свету сживут. Вот-де плоды либеральничанья с врагами отечества и государя.

А враги творили своё злодейство в тиши конспиративных квартир. Они лихорадочно готовили очередное покушение на императора, выказывая фанатичное трудолюбие. На этот раз, казалось, они предусмотрели всё.

— Если царь поедет по Малой Садовой, он непременно взлетит на воздух, — рассуждала Соня Перовская. — Юрий Богданович и Аня Якимова подготовили всё для взрыва. Осталось только заложить мину. Кибальчич обещал испечь её к утру.

   — Да, они запёрлись на кухне и колдуют там, — сообщил Игнатий Гриневицкий, один из метальщиков, оторвавшись от бумаги. Он уже успел испещрить несколько листов своим крупным почерком.

   — Что это вы пишете? — поинтересовалась Перовская.

   — Он пишет мемуары, — буркнул Тимофей Михайлов.

   — Сочиняю завещание, Софья Львовна, — сообщил Гриневицкий.

   — А можно будет прочесть?

   — Конечно. Я ведь оставляю их вам, мои друзья. На тот случай, если погибну.

   — Будем надеяться на лучшее, — оптимистически заметила Вера Николаевна Фигнер. Она была хозяйкой конспиративной квартиры на Вознесенском проспекте. Друзья приклеили ей кличку «железная леди». Но она запротестовала:

   — Не железная — железо мягкое. Стальная — соглашусь.

Она стала стальной. Под стать характеру. И будучи хозяйкой квартиры взяла и хозяйский тон.

   — Дайте, — протянула она руку. И Гриневицкий безропотно вложил в неё исписанные листы.

   — Ну и почерк! Где вы учились?

   — Ещё учусь. В техноложке. То есть в Технологическом, — поправился он.

   — Я прочту вслух, — безапелляционно заявила она.

   — Отчего же нет. Читайте. Это — всем.

Она начала ровным голосом, кое-где спотыкаясь, когда приходилось разбирать:

«...Александр II должен умереть. Дни его сочтены. Мне или другому придётся нанести страшный, последний удар, который гулко раздастся по всей России и эхом откликнется в отдалённейших уголках её, — это покажет недалёкое будущее.

Он умрёт, а вместе с ним умрём и мы, его враги, его убийцы. Это необходимо для дела свободы, так как тем самым значительно пошатнётся то, что хитрые люди зовут правлением монархическим — неограниченным, а мы — деспотизмом...

Что будет дальше?

Много ли жертв потребует наша несчастная, но дорогая родина от своих сынов для своего освобождения? Я боюсь... меня, обречённого, стоящего одной ногой в могиле, пугает мысль, что впереди много ещё дорогих жертв унесёт борьба, а ещё больше последняя смертельная схватка с деспотизмом, которая, я убеждён в этом, не особенно далеко и которая зальёт кровью поля и нивы нашей родины, так как — увы — история показывает, что роскошное дерево свободы требует человеческих жертв.

Мне не придётся участвовать в последней борьбе. Судьба обрекла меня на раннюю гибель, и я не увижу победы, не буду жить не одного дня, ни часа в светлое время торжества, но считаю, что своею смертью сделаю всё, что должен был сделать, и большего от меня никто, никто на свете требовать не может.

Дело революционной партии — зажечь скопившийся уже горючий материал, бросить искру в порох и затем принять все меры к тому, чтобы возникшее движение кончилось победой, а не повальным избиением лучших людей страны...»

   — Что ж, Игнатий, сказано всё верно, но несколько высокопарно, — подытожила Фигнер, закончив чтение. — К тому ж очень сильна нота обречённости. Мы должны быть оптимистами даже на краю пропасти, которая именуется смертью.

   — Он романтик, как все поляки, — заметила Перовская.

   — И романтики должны быть оптимистами и твёрдо стоять на этой земле, — парировала Фигнер.

Меж них существовало некое соперничество, особенно обострившееся после ареста Михайлова и Желябова. И, как ни странно, стальная уступала мягкой. В главном, но не во всём. А сейчас главным считалось убийство царя. И здесь распоряжалась Перовская — совершенная гимназисточка на вид. Но под этой девичьей оболочкой скрывался твердейший и решительнейший характер. Фигнер безропотно уступала.

Собравшиеся в гостиной поневоле пребывали в ожидании. Главное вершилось-варилось сейчас на кухне, обращённой в лабораторию. Там всё творилось в полной тишине. Соразмерялся не только каждый шаг, но каждое движение. Что-то шипело, булькало, хлюпало. Готовилось смертоносное блюдо для убийства, только для убийства. Их тут было трое. Главный, разумеется, Кибальчич, как всегда сосредоточенный, уверенный, немногословный.

Все остальные были посторонними. Блюдо готовилось без них. Вход на кухню был строго-настрого запрещён — опасно. Поэтому многие томились от безделья. Рысаков уткнулся в какую-то книжку.

   — Что это у вас? — поинтересовалась Фигнер, которой непременно хотелось всё и обо всех знать. Она называла это любознательностью. — Что это у вас?

   — Записки палача.

   — Экий сюрприз! — воскликнула Фигнер. — Вы что же — считаете себя палачом?

   — В некотором роде. Ведь я метальщик разрывного снаряда. Стало быть, непременно кого-нибудь убью вместе с царём или без него — как получится.

   — Позвольте взглянуть.

Рысаков передал ей книгу. На её обложке значилось: «Записки палача, или Политические и исторические тайны Франции. Сочинение бывшего исполнителя приговоров верховного парижского уголовного суда г. Сансона. В Санкт-Петербурге, 1863 г.».

   — У меня, к сожалению, только один том, — сказал Рысаков. — А их всего шесть. Говорят, в их сочинении принимал участие знаменитый французский писатель, автор «Человеческой комедии» господин Бальзак.

   — Сочетавшийся браком в России, в городе Бердичеве, — подхватила Фигнер. — Слышала я эту романическую историю, о ней и писали, и говорили...

Она с интересом листала книгу, издавая время от времени какие-то нечленораздельные восклицания.

   — Этот Сансон казнил Людовика XVI, его супругу Марию-Антуанетту, Дантона, Робеспьера и Сен-Жюста... Господи, да он же и в самом деле знаменитость. Когда доктор Гильотен создавал свою машину для обезглавливания, Сансон был его главным консультантом...

   — Пикантность не в этом, — вмешался Рысаков. — А в том, что сам король, любивший всякие механические устройства, внёс в эту ужасную машину усовершенствования. И пал её жертвой.

   — Ужасная машина, ужасная машина, — механически повторила Фигнер. — Но вот тут приводятся слова доктора Гильотена: «С помощью моей машины я отрублю вам голову так, что вы этого не почувствуете». По-моему, наши машины для убийства ужасней, — проговорила она задумчиво. — Жертвы будут умирать в муках. Притом наверняка случайные тоже.

   — Лес рубят — щепки летят, — жёстко произнесла Перовская. — А потом, многим из нас придётся умирать в муках.

   — Искупление неминуемо — так устроен мир, — Гриневицкий по-прежнему был настроен жертвенно. — За утро всё наконец решится.

   — За утро — казнь, — как бы про себя повторила Перовская.

   — А что делать с магазином? Надо решить сейчас, — высказался Михайлов.

   — Им надо сообщить, что в любом случае — выйдет либо нет, оба должны тотчас уехать из Питера, — объявила Перовская.

   — Вот ещё, — возразила Фигнер, оторвавшись от книги. — В случае, если взрыва не произойдёт, они должны оставаться на месте. Малая Садовая — излюбленная улица высоких персон. Может статься, по ней покатит очередной царь...

   — Но ведь они рискуют. Зачем? Пусть лучше действуют на воле, — вмешался Фроленко. — У нас и так мало уцелевших. Надобно беречь силы. Они ещё могут нам пригодиться.

   — Э, все мы рискуем — каждодневно и ежечасно, — мотнула головой Фигнер. — Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

Назад Дальше