— Катя, замолчи! — Александр схватил её за руки и сильно встряхнул.
— Что? Что? — она подняла к нему искажённое рыданиями лицо. — Что прекратить? Жить? Прикажите, я же ваша подданная. А нет, так Шувалов рад будет услужить...
— Катя! — он зажал ей рот рукой, рука стала мокрой от слёз. — В уме ли ты? Что ты говоришь...
Она плакала уже навзрыд, став некрасивой, слёзы мешались с солёными брызгами, она размазывала их по лицу. Александр разводил её руки, целовал лицо, ощущая солёность слёз и моря. Она вздрагивала всем телом, пыталась что-то сказать, но вырывались только отдельные слова:
— Говорил... вечно... всегда... пять лет... дура... кончено... — Это слово она повторила как заклинание: — Кончено... Кончено...
— Катенька, любовь моя, что кончено, всё только начинается. Кончено только плохое, что было меж нами. Я не знаю, что это было, и не хочу теперь знать. Тебе теперь надо успокоиться и беречь себя. И его... или её... И нас. Мы теперь повязаны с тобой навечно...
Александр взволнованно ходил по кабинету, его брат, Константин Николаевич[10], сидя на диване, только головой вращал, следя за ним.
— Да как же не волноваться, Костя, когда через несколько месяцев свидетельство её... — он махнул рукой, — будет предъявлено для всеобщего обозрения.
— А то так никто не знает.
— Одно дело догадываться, а другое — иметь доказательство.
— Знаешь, вслух никто не посмеет. А шёпотом, шёпотом и так говорят. Ну и что с того? Когда моя забеременела и перестала танцевать и весь театр, и вся публика узнали — отчего, я тоже сначала переживал: как же её честь, моя честь, моя бедная Анна Иосифовна, ей уж, наверное, донесли эту весть... А потом гляжу: день проходит, два, неделя, месяц — ничего не происходит, как всё было, так и есть. А когда она родила и потом вернулась на сцену, все и вовсе всё забыли. Поохали и довольно. Жизнь всегда идёт своим чередом, это только нам кажется, что на нас свет клином сошёлся.
— Тебе проще, Костя, ты не на троне, с тебя и спрос другой.
— Ну да, ну да... Но всё же: с брата государева тоже не простой спрос. Всё, Саша, забудется, дай только Бог, чтобы она благополучно разрешилась.
— Да, и это тоже. И вот ещё и фигура её — вдруг испортится? Станет как эти...
— Почему обязательно станет? Вот моя — не стала же. И танцует даже снова. И потом — ты можешь что-нибудь изменить?
— Нет. Да и не хочу, признаться. Она так счастлива этим, так горда, прямо светится вся.
— Ну и замечательно. Ты дал ей то, без чего любая женщина, как бы ни любила тебя, всё равно чувствовала бы себя обделённой. А так ты даёшь ей не только свою любовь, но и её доказательство...
Александр в халате смотрел придирчиво на стоящую перед ним обнажённую Катю и командовал:
— Повернись... Боком... Ну так где же он? Не видно ничего. Ты меня обманула.
— Есть, Сашенька, есть. И он уже тукает там, я слышу.
— А сколько же ещё? Когда же?
— К концу апреля, Саша...
Карета в сумерках ехала по городу, в сторону Зимнего. Подъехала к нему сбоку, остановилась у маленького подъезда. Из кареты вышла Катя, открыла своим ключом дверь и вошла во дворец.
Катя вошла в кабинет. Её лицо было покрыто капельками пота, видно, что ей плохо. Вслед за ней заглянул старый солдат.
— Ваше сиятельство, прикажете доложить Его величеству?
— Да, да, сходи, скажи. Скажи, я жду.
Катя легла на диван, обитый синим репсом, и закрыла глаза. Вбежал Александр.
— Что? Уже?
— Да, вроде... Не знаю. Я думала — вот-вот, но сейчас затихло. Я не знаю.
— Всё будет хорошо, мой ангел. Ты лежи. Я посижу подле тебя.
Катя дремала. Александр поднялся, на цыпочках вышел из кабинета, сказал солдату:
— Если что — сразу же буди меня. В любое время.
— Слушаюсь, Ваше величество. Не извольте беспокоиться.
В 3 часа ночи Санкт-Петербург спал. Спал и Зимний. Только на первом этаже в одном из окон сквозь прикрытые неплотно шторы пробивался ровный огонёк лампы. Вдруг свет заколебался, переместился в соседнее окно, потом вспыхнул на втором этаже.
И распахнулись ворота дворца, и из них во весь опор вырвалась на площадь карета и понеслась в сторону Невского.
А потом она же столь же стремительно подкатила к боковому подъезду, из неё вышел доктор с чемоданчиком и повивальная бабка. Дверь тут же распахнулась — их ждали.
Александр, преклонив колени, молился. Рядом с ним стояла Мария Александровна, чуть сзади наследник с супругой, у дверей — граф Адлерберг и генерал Рылеев.
Александр беззвучно шевелил губами. Хор пел: «Господи, помилуй...» Но слышал Александр свой голос: «Доктор, если нужно, пожертвуйте ребёнком, но её спасите во что бы то ни стало...» А потом в памяти своей он услышал детский крик — первый крик новорождённого. А наяву слышался бас священника: «Да пресвятится имя Твоё, во веки веков... Аминь...»
Когда выходили из часовни, императрица спросила Александра:
— Что с тобой, Саша? У тебя какой-то странный вид.
— Нет, нет, всё хорошо. Я мало спал, должно быть.
— Тебя тоже разбудили какие-то голоса? Я даже думала — у тебя.
— Да? А я ничего не слышал...
Александр посмотрел на стоящего перед столом Рылеева и не сразу проговорил:
— Александр Михайлович, у меня просьба к тебе. Я не могу приказывать, я очень прошу... — он помедлил, — найти место, где можно поместить ребёнка с кормилицей. И чтоб это не стало тотчас известно всему двору. Можешь ты найти такое место?
— Да, Государь, могу.
— У кого же?
— У меня. — Александр удивлённо взглянул на него. — Мой дом охраняется, да и в стороне от людных улиц, каждый любопытствующий сразу заметен. Так что никто и не узнает, коли Ваше величество или Екатерина Михайловна захотят приехать.
— Но это слишком большая жертва, Александр Михайлович, я не могу её принять от тебя. На тебя и так зубы точат. Ты знаешь, как тебя называют?
— Знаю. Цепным псом Вашего величества.
— Тебя разве не обижает это?
— Напротив, Ваше величество. Они, может, и хотят меня этим обидеть, но подтверждают лишь мою преданность Вашему величеству.
— Ну, а если станет известно, что ты ещё и принимал участие в моей тайне?
— То скажут, что я лишний раз подтвердил это прозвище. Мне этим хуже не станет, а Ваше величество будут уверены, что ребёнок в надёжном месте. И я позабочусь, чтоб об этом никто не узнал.
Шувалов ввёл Адлерберга в комнату, прикрыл дверь.
— Александр Владимирович, как министр двора Его величества, вы, полагаю, должны знать, что происходит в Зимнем?
— А что происходит? — удивился Адлерберг.
— А вы не знаете?
— Я не понимаю ваших загадок, граф. Если вы что-то имеете в виду, скажите. А нет, у меня дела.
— Вы знаете, какое событие произошло тут два дня назад?
— Какое же?
— Такое, что население Зимнего увеличилось в ту ночь на одного человека.
— Кто-то приехал?
— Ну, знаете, граф... Я начинаю думать, что ваша новая должность для вас... — он не договорил.
— Но я, граф, не швейцар, чтоб встречать приезжих.
— Каких приезжих, каких приезжих... Что вы говорите, помилуй Бог. В Зимнем дворце, в центре Российской империи, которым вы имеете счастье или несчастье управлять, под боком у Её величества известная вам дама разрешается бременем, а вы...
— Не может быть! — ахнул Адлерберг.
— При том, что носила она его у вас на глазах несколько месяцев.
— Не может быть, — повторил Адлерберг.
— А вы говорите — не может быть. Это всё, что вы можете сказать?
— Вы меня ошеломили, Пётр Андреевич, не скрою, я видел Екатерину Михайловну, но мне в голову не приходило...
— Александр Владимирович, если бы вы сами не имели детей и, следовательно, не раз видели свою жену беременной, я бы ещё мог поверить, что ваши сведения из этой области ограничиваются непорочным зачатием. Но так как...
— Вы что же хотите сказать, — перебил его Адлерберг, — что я знал?
— Именно это я и хочу сказать, дорогой Александр Владимирович. И думаю, такая ваша позиция не принесёт вам славы ни в обществе, ни в глазах бедной императрицы, которая по своей слепоте числит вас в своих друзьях.
— Слушайте, граф, что вы себе позволяете!
— То, что предписывает мне мой служебный долг — защищать особу Государя от сплетен и наветов. Вы понимаете, какой шум возникнет теперь во всех кругах? Если б вы мне сказали об этом заранее, я мог бы принять меры, чтобы уберечь Государя от этого, пресечь слухи в зародыше, но теперь, когда слух уже пополз... Одно дело — интрижка, пусть даже длительная связь, пусть даже любовь — не приветствую, но допускаю. Государь живой человек. Но скреплять эту связь ребёнком, незаконнорождённым, но царской крови...
— Полноте, граф, что за проблема. У покойного Николая Александровича, царство ему небесное, уже, на что был строг в нравственном отношении, тоже был грешок, и ничего, трон не рухнул.
— Но Его величество Николай Александрович знал, где кончается постель и где начинается трон. И он не возил никого по всему свету за собой. И поэтому, когда случились последствия его романа, никто не беспокоился за судьбу престола.
— А наш Государь, выходит...
— Я это не говорил, хотя в душе опасаюсь, как и многие. Мария Александровна, дай Бог ей здоровья, тает на глазах, и неровен час...
Возникла пауза. Потом Адлерберг спросил:
— А кто родился?
— Мальчик, в том-то и дело. — Снова оба помолчали, потом Шувалов спросил совсем уже другим тоном: — Вы что, в самом деле не знали? — Адлерберг покачал головой. — Н-да... А я думал, вы с Государем и впрямь друзья детства, и уж кто-кто, а вы-то должны были... — Он снова помолчал. — Ну так что будем делать?
— А что тут можно делать? Главное — уберечь от этих новостей императрицу.
Императрица лежала в постели на высоких подушках. Александр ходил по спальне из угла в угол. Потом остановился перед ней.
— Мари... Я должен тебе что-то сказать. Что-то очень важное, — и он снова зашагал.
— Присядь, Саша, ты ходишь, у меня в глазах рябит. Он присел на мгновение, но встал и снова стал ходить по спальне.
— Не знаю даже, как приступиться, с какого конца. — Она молча смотрела на него. — Меня очень мучит последнее время, что я от тебя... — Он поморщился. — А, нет, не то... я никогда от тебя ничего не скрывал. Я привык делиться с тобой самым важным, что есть у меня на уме, на сердце, да и неважным тоже. Но вот какое-то время тому назад... — Он замолчал. — Нет, не могу теперь, я потом скажу, после. Вот переедем в Царское... — Он посмотрел на императрицу, она молчала, глядя поверх него. — Ты молчишь?
— А что я должна говорить?
— Не знаю. Но я не привык, что ты не отвечаешь мне, меня это вовсе парализует.
— Ты хочешь, чтоб я и на этот раз тебе помогла? Какой же ты эгоист, мой милый. Даже здесь, собираясь причинить мне боль, — он сделал движение, словно собираясь возразить, она не дала ему это сделать, — а разве нет? Даже тут ты хочешь, чтоб я помогла тебе в этом, облегчила тебе эту задачу. Это даже не эгоизм, это жестокость, Саша. Заслужила ли я это за столько лет любви и преданности?
— Мари, ты разрываешь моё сердце. Если б не это, не твоя любовь и преданность, разве мучился бы я сейчас: как сказать то, что и вымолвить невозможно... Как не ранить тебя тем, что не может не ранить... И, может, лучше бы и дальше ничего не говорить. Потому что в моём отношении к тебе ничего не изменилось и не изменится, и вообще это как бы и не имеет отношения к нам — тебе, моей жене, и мне, твоему мужу, поскольку ничего не меняет ни в моей любви и преданности к детям, ни... впрочем, в твоей — не знаю. Но так как я опасался, что ты узнаешь это от кого-то, кто исказит, неверно скажет, я решил, что это должен сделать я сам... Но я только не предполагал, что это будет так трудно. Я знал, что трудно, но не знал, что так...
— Ладно, не мучись, — она скользнула по нему взглядом и снова устремила его в потолок. — Я, так и быть, снова помогу тебе. — Она помолчала чуть, потом прокашлялась, словно у неё сел голос. — Я знаю, что ты хочешь мне сказать.
— Знаешь?
— Да. И давно. Так что ты опоздал, мой милый, со своим... — она усмехнулась слабо, — дружеским участием ко мне. И какое счастье, что я это знала раньше и успела привыкнуть к этой ужасной мысли, когда была ещё поздоровее, иначе каково мне было бы сейчас, когда у меня уже почти не осталось сил на эту жизнь. А может, потому и не осталось... Ну да ладно, считай, что ты мне всё сказал. Спасибо...
— Мари...
— Нет, знаешь, ты, верно, удивишься, но я и впрямь благодарна тебе за твоё молчание, за твою трусость. Я полагала её как твою жалость ко мне, я думала, ты боишься не за себя, не только за себя, что ты бережёшь меня — на свой лад, но бережёшь, чтоб не отнять мои последние силы. Так я раньше думала — наверное, по привычке видеть тебя с лучшей стороны.
— Мари...
— Не надо ничего больше говорить, Саша, довольно и этого. Иди.
— Хорошо. — Он постоял в нерешительности. — Но только скажи мне: кто тебе сказал?
Она положила руку на сердце.
— Оно. Как и тогда, в Дармштадте. Тридцать пять лет назад.
— Мари, ты так говоришь, словно... Но я ведь действительно люблю тебя.
— В русском языке нет такого времени — плюсквамперфектом, давно прошедшее... — Она отвернулась, чтобы скрыть выкатившуюся из глаза слезу. — Мне не надо было ехать в Россию, в этот ужасный климат, не надо было любить тебя так, не надо было восемь раз рожать... Может, тогда я не была бы в пятьдесят лет развалиной, которой муж ищет замену.
— Мари...
— Но тогда бы я не была твоей женой и не была бы счастливой женщиной столько лет, и у меня не было бы таких замечательных детей. За всё надо платить. — Она помолчала. — Да, ты любил меня — пока мог. Что ж винить тебя, раз боле не можешь. Это не вина твоя, это твоя судьба. — Она замолчала снова, глядя куда-то вдаль, потом сказала: — Ты ведь это хотел услышать — что я простила тебя, да? И даже пожалела: бедный Саша, как он запутался, как он мучается со своей честностью, обманывая двух женщин сразу, не принадлежа вполне ни одной, чувствуя перед каждой вину и лишая себя ощущения полного счастья... Это ты хотел услышать? Ты услышал, я говорю: бедный Саша. А теперь иди, я хочу помолиться.