Из подъезда вышла женщина и тихонько свистнула. Высокая худая жгучая блондинка в черном платье, обтягивающем груди. Она остановилась в тени и снова свистнула, глядя на Андреса.
– Простите, что я не виляю хвостом, как воспитанный пес, – сказал Андрес, – но я не люблю, когда мне свистят.
– Пошли, – сказала женщина. – Пошли со мной, красавчик.
Андрес указал ей на группу на углу, на обернувшуюся Стеллу. Репортер уже возвращался с пакетом в руке.
– A, – проговорила женщина, сникая. – Так бы и сказал.
– Что поделаешь. Ты всегда тут?
– Иногда. Можешь найти меня в час в «Афмуне».
– Заметано, – сказал Андрес и помахал ей рукой на прощание. Он видел, как она снова отступила в глубину подъезда, как сразу стали темными ее волосы. «Кто его знает, – подумал он. – Может, лучше напиться с этой бедняжкой, чем…»
– Винцо первосортное! – кричал репортер. – Пришла пора для эутрапелии, старик, час ночи. Andiamo a fare una festicciola[35] на площади Колумба, и пусть полиция questa sera [36] будет слепа и нема.
– Андрес! – крикнула Стелла, глядя, как он медленно подходит к ним, опустив руки в карманы. – Одинокий крысеныш, иди сюда, к своей кошечке.
– Кисеныш, – сказал Андрес. – Ты – ангел, удерживающий меня от искушений.
– Ах так, значит, правда, – сказала Стелла. – Кларе показалось, что ты разговариваешь с… – Она вдруг замолчала, смутившись. «Зря я помянула Клару», – подумала она, но мысли этой не высказала, потому что
Андрес, котенок,
блондинка, винцо и festicciola[37], проститутка, голос Клары, голос такой, будто она сердится, однако глупый, котенок,
котик-обормотик, все-таки я —
имею ПРАВО,
руки, такие тонкие,
он никогда,
а как он пахнет, какой он жаркий
в любви, о, какое блаженство.
– Чмок, – сказал Андрес, наклоняясь к ней всем телом (как наклоняются, когда руки – в карманах, наклоняются словно на шарнирах), и звонко чмокнул ее в волосы. «Кларе показалось… – подумал он, испытывая смущение и счастье. – Она видела, что я разговаривал с этой женщиной». Клара шла и слушала тишину, наполнявшую все ее существо, этот бархат, что трепещет на самом дне ушей; слушала, как ночь в ее теле сопротивлялась вторжению улицы с ее шумами и огнями. Рядом с ней разговаривали, слова проходили сквозь ее волосы, сквозь уши, сквозь кожу. «Deep river, – подумала она, – my soul is the Jordan»[38]. И приходили нелепые желания – остаться одной, оказаться в объятиях Хуана, слушать Мариан Андерсон, читать о приключениях Пуаро, статью Сесара Бруто, выпить воды с лимоном, увидеть прекрасный сон, какие снятся рано утром, когда внутренним взором видишь, что уже шесть часов, но так сладко потянуться, вытянуть нога, прижаться к теплой, плотной спине и позволить себе снова опуститься в глубину и —
хищный стервятник,
зато – кольцо и жестокая принцесса,
а потом – водоворот, да, баллада —
– Ты грустная, – сказал Андрес.
Они шли по проспекту Колумба, и клочья тумана то и дело окутывали их, а мимо проходили люди и машины, такие им чужие и чуждые.
– Нет, просто ночь существует для того, чтобы думать, – ответила она чуть насмешливо.
– В таком случае прошу прощения, – сказал Андрес. Она коснулась кончиком пальца его руки.
– Я не тебя имела в виду. Говори, ты же знаешь, что…
– Да, да. Но это еще не значит…
– Что не значит?
– Что ты на самом деле хочешь, чтобы я говорил.
– Не глупи. Ах, какой ты обидчивый. Хуан, Андрес на меня обиделся.
– Жаль, – сказал Хуан, догоняя их. – Обиды Андреса благородны, потому что они, как правило, метафизические. Когда сосредоточиваешься на объекте, эффективность падает. Aquila non capit, et cetera[39].
– Отвратительно, – сказала Клара. – Ты относишься ко мне как к мошке.
– Накануне экзамена тебе бы следовало вспомнить, что в устах Гомера это звучало бы почти хвалой. А у Лукиана, дорогая? Я люблю мошек, так грустно видеть, когда они с приходом зимы начинают умирать на оконных стеклах, на занавесках. Мошки – камерная музыка фауны. Ты и на самом деле псиная мошка инвективы. Псиная мошка, потрясающе! – И, сжимая кочан, захохотал как сумасшедший —
(только сумасшедший мог бы так смеяться,
а он не сумасшедший).
А разносчик газет на углу Иполито Иригойена смотрел, смотрел на него и тоже начал смеяться, сперва тихо, словно не желая.
– Псиная мошка! – завывал Хуан и сгибался в три погибели от хохота, – Потрясающе!
– Что же с ним будет, когда он хлебнет старого трапиче, – сказал репортер, испытывая неловкость. – Че, перестань, пошли, хватит ребячиться.
Андрес, ушедший на несколько шагов вперед, обернулся. Туман мешал разглядеть их. Он вспомнил мальчонку на Майской площади и жаждущие ритуального зрелища ненасытные лица присутствующих. «Не за тем ли и он пошел туда?» – подумал Андрес. Очень может быть, у него самого белое лицо, как у гех, кто идет следом за ужасом. Он провел ладонью по влажному лицу.
– Пойдемте на прекрасную площадь Христофора, – распоряжался репортер. – Стеллита, вашу руку. Да, это старое вино, трапиче, надо вернуться к простым ритуалам, к эутрапелии.
Высокий призрак вынырнул из тумана спиной к ним, вокруг его ног суетились неясные тени, хлопотливые фигуры, проступил крест. «Еще один стоит спиной ко всему, – подумала Клара. – Еще один созерцает воды ностальгии, бесполезную тропу бегства». Пес обнюхал Кларину юбку и уставился на нее ласково и преданно. Она почесала его щетинистую шею; он был мокрый, как Томас, —
Томас, ее медвежонок,
она оставляла его на улице, под открытым небом,
а утром, когда вставало солнце:
«Клара, Клара, что за девочка! Разве для этого
тебе дарят игрушки!»
Какой ужас, как стыдно, Томас замерз,
Томас намок, бедный мой Томас, промок, бедняжка, всю ночь один, а вокруг домовые и мохнатые совы, прости, прости, Томас, я никогда больше не буду так делать —
– Военное министерство – как будто из картона, – сказала Стелла.
– Тонкое наблюдение, – сказал репортер. И все равно было странно обнаружить, что Андрес так непрост, оказывается, он любит тишину, а это так некстати в Буэнос-Айресе, и немного рисуется, то и дело отставая от других на несколько шагов —
а женщина была блондинкой; вышла из подъезда
неожиданно, как в кино —
или уходит вперед, а потом с видом статуи поджидает остальных. «Он как будто чего-то ждет от меня, – подумала Клара. – Как будто я ему что-то должна».
– А она подошла и положила на ладонь муравья, – рассказывала Стелла репортеру. – Ужасно. Никогда не знаешь, что она натворит. Такая озорница.
– Дети, – сказал репортер, – трагичны.
– Ой, они такие славные!
– Кошмарные, – сказал репортер. – Мерзкие Дикари. Вы любите их кожей, ваш нос, ваш язык любят их. Но если вдумаетесь…
– Все мужчины одинаковые, – сказала Стелла. А потом у них появляется ребенок, и они распускают слюни.
– Я не распущу слюни, даже лежа щекою на животе Гейл Рассел, – сказал репортер. – Че, надо сесть на хорошую скамейку и одурманить себя как следует, созерцая Колумба и звездное коловращение.
– Вы гораздо более чувствительны, чем кажетесь, – сказала Стелла, проявляя интерес. – Насмешничаете, а сами добрый.
– Я просто ангел, – сказал репортер. – А потому не боюсь, что от меня будут дети. Что с тобою, Хуан?
Но Хуан смотрел куда-то вдаль, на деревья, терявшиеся в тумане. Потом достал платок и швырнул платок на скамейку —
как Дарио – в море, —
и Клара села, вздохнув с облегчением, справа от нее сел Андрес, и Клара подвинулась, давая место Хуану; Стелла села на самый край, а репортер – между нею и Хуаном. И тогда Андрес поднялся со скамьи, а за ним и Хуан, по-прежнему не отрывая глаз от деревьев.
– Че, отдохните немножко, – говорил репортер. – Мы находимся на самой красивой, самой центральной, самой шикарной площади Буэнос-Айреса. Никто сюда не ходит, только влюбленные и министерские служащие. Однажды ночью я видел тут негра – он целовал мальчика лет четырнадцати. Мальчик слабо сопротивлялся, ему было стыдно – он видел, что я наблюдаю за ними.
– А зачем ты это делал? – спросил Хуан. – Ведь в твоих репортажах любовью не пахнет.
– Что вы такое говорите, – запричитала Стелла. – Негр целовал мальчика, какая гадость.
– Не скажите, в этом что-то было, – возразил репортер. – Некая статуарность в позе, на площади это хорошо смотрится. Ну-ка, Хуан, дай твой знаменитый штопор.
– Я больше не ношу его с собой. А если и у тебя нет, то плохо дело.
Но у репортера был, просто он стеснялся вынимать огромный перочинный нож с рукояткой из пожелтевшей кости и семью лезвиями из фирменной золингеновской стали.
– Придется пить из горла. Сначала – дамы, и не забудьте чокнуться с Колумбом, задрапированным в туман. Стелла, не жеманьтесь, берите пример с Клары, она, сразу видно, из племени пьющих.
– Выпьешь, и туман не будет к тебе липнуть, – сказала Клара, передавая бутылку Стелле. – По правде говоря, надо было купить белого вина.
– Белого у них не бывает, – ответил репортер. – Как говорится, совершенно не их профиль. Это все равно что просить Чарли Паркера сыграть мазурку. Ну, а теперь ты, Хуанито. Да что ты застыл, как часовой? Кто там, Хуан?
– Я бы сам хотел это знать, – сказал Хуан, завладевая бутылкой. – Думаю, и Андрес не прочь бы узнать. Ты что-нибудь видел, Андрес?
– Не знаю. Такой туман. По-моему, да.
Клара остановилась и глядела в сторону клуба автомобилистов, проследив взглядом все изгибы непрямой улицы, огоньки автобусов «А» и «С», застывших на остановке.
– Совсем как начало «Гамлета», – сказал репортер. – Или «Макбета»?
– Пускай их, – сказала Стелла. – Они все трое обожают сочинять романы. Что это у вас на лице прилипло? Позвольте, я сниму.
– Это пушинка, – сказал репортер в некотором удивлении. – Странное дело: у меня на лице – пушинка.
– Ветер, – пояснила Стелла. – И влажность, вот она и прилипла к носу.
Две женщины с мальчиком шли по площади и остановились, чтобы мальчик пописал на газон. В тишине площади слышно было, как струйка упала на гравий.
– Так всегда, – сказала одна из женщин. – Сколько времени сидели у тебя, и ему в голову не пришло пописать, а только вышли – сразу приспичило.
– Ничего страшного, если только это, – сказала Другая.
– Вот и имей детишек, – сказал репортер, забавляясь от всей души.
– А что такого? Что особенного? Слышишь, Клара? Представляешь?
– Нет, я замечталась, – сказала Клара. – Андрес, что мы так нервничаем? Можно подумать, он собирается нас съесть.
– Кто? – спросил репортер.
– Никто, Абель, – сказала Клара. – Обычный парень.
Андрес устало сел на скамейку.
– Ну, раз уж мы его назвали, давайте поговорим, – сказал он. – Третий раз я его вижу сегодня.
– И я два раза, – сказали Клара и Хуан одновременно.
– А может, нам показалось. Туман…
– Это не туман, – сказал репортер. – Я уже устал повторять. Но вы что-то скрываете. Что за история с этим Абелем?
– Ничего не скрываем, – сказал Хуан, отдавая ему бутылку. – С этим парнем что-то не в порядке последнее время.
– Абелито немного странный, – сказала Стелла. – Но чтобы три раза за ночь… Он же не преследует нас.
– Блестящая мысль, – захлопал в ладоши Андрес.
– Перестань.
– Хорошо. Я перестану. Скамейка мокрая.
– Пошли домой, – сказал Хуан Кларе на ухо, но не понижая голоса.
– Нет, нет. Ты что, нервничаешь?
– Нет, я не поэтому. Просто боюсь, как бы ты не заболела, такая ночь. А завтра надо быть в порядке.
– Завтра никогда не бывает в порядке, – сказал репортер. – У меня такие ловкие фразочки здорово получаются, видели бы вы, как они нравятся нашему Диреку. Он называет меня афористом.
– Аферистом, – сказал Андрес. – Кто говорит «завтра»? Завтра – вот оно, эта мучнистая липкость, что наваливается на нас, и есть завтра.
– Ну и ну.
АБЕЛЬ. БЕАЛЬ. ЛЬЕБА. АБЬЕЛ. ЛЬАБЕ.
ЕЛЬАБ. БЬЕАЛ. АЛЬБЕ. АЛЬЕБ. ЕЛЬБА.
– В воздухе полно пуха, – сказала вдруг Стелла. – Я проглотила пушинку.
– Это не пух, а слова, произнесенные людьми, туман их подхватывает и носит, – сказал Хуан. – В такую ночь…
– Разумеется. Я заклинал стихами ночь.
– Кампоамор, – сказал Андрес.
– Нет.
– Дуке де Ривас.
– Габриэль-и-Галан, – сказал репортер.
– Нет. Кто еще? Нуньес де Арсе.
СЕРА APEC PECA
САРЕ АСЕР РАСЕ
– Ладно, – сказал Андрес. – Ты подобрал хороший пример.
Пройдя перекресток улиц Леонардо Алема и Митре, Абель свернул в боковую улочку, зашел в подъезд и закурил сигарету. Почему-то (может, из-за разницы температур или еще почему-то) в этом закоулке не было тумана. Возвращавшиеся с Майской площади шли по улочке, словно по световому туннелю, потому что яркие фонари тут стояли через каждые восемь метров (после покушения на Кардинала-примаса, произошедшего как раз напротив книжной лавки «Знания»).
Закурить сигарету для Абеля всегда было делом кропотливым и долгим.
БЕЛЬА АЛЬБЕ
–
Абель порылся в кармане жилета, потом в правом наружном. Нужна была почтовая марка. Аккуратно достал какую-то бумажку, оглядел ее. Розовый автобусный билетик. Может быть, в другом кармане.
–
– Мы уже больше двух часов не говорим о литературе. Невероятно, – сказал Хуан, опрокидывая вверх дном пустую бутылку. – Погасим фонарь?
– Настоящий портеньо, – сказал Андрес. – Гаси, не оставляй неудовлетворенных желаний.
Но Хуан, устыдившись, сунул бутылку под скамью.
– Хорошо здесь, – сказала Стелла. – Не так жарко, как на площади.
– Воспользуемся случаем и проведем опрос, – сказал репортер. – Какое образование получил ты, Андрес? Не злись, че, я журналист как-никак, nihil humani a me alienum puto[40]. Заметил, как смехотворно выглядит человек, употребляющий латинские цитаты?
– И всякие иные. А потому лучший способ – цитировать на своем родном языке, но не говорить, что это цитата. Именно это я проделываю сейчас.
– Ты – потрясающий, – сказал репортер. – Но серьезно: я бы хотел обойти всех и спросить: «Какое образование вы получили? Что вы читали в десять лет? Какие фильмы смотрели в пятнадцать?»
– Только и всего? – сказал Хуан насмешливо. – Только об изящных, до невозможности изящных искусствах и литературной чепухе?
– Дай репортеру сказать, – проговорила Клара. – Это великий час, мы на великой площади, в великом тумане – самое время и место говорить о таких вещах.
– Я думаю, можно много узнать об Аргентине, исследуя эволюцию нашего поколения. Проку от этого нет, но знаешь, старик, все-таки статистика… Какая наука! – воодушевился репортер. – Сперва допытываются, сколько собак было раздавлено за пять лет и сколько рек выходит из берегов в Судане.