— Искусство — великая вещь, — сказал парикмахер. — Что вы думаете, возьмет и подтолкнет, почему нет? А если вам стать блондином? Я б на вашем месте рискнул скорей блондином. Не так будет бросаться в глаза.
— Нет. Брюнетом, и жгучим.
— Дело хозяйское. Жгучим так жгучим, садитесь.
Парикмахер взмахнул кистью и выкрасил голову мастера Григсгагена в самый черный цвет, какой только бывает.
— Начало положено, — говорил мастер, идя обратно мимо высоких зеркал. — Терпение!
Зеркала отражали старика на расшатанных ногах, с оскаленными сахарными зубами и черной как смоль головой.
От самой черной краски, какая только бывает, лицо его стало еще старей, каким-то оно стало даже страшным.
Мастер зажмурился.
— Терпение! — повторил он. — Природа, слышишь? Путь тебе указан. Толчок дан. А дальше, верую, ты сама сказать свое слово не замедлишь.
Карьера дурнушки
В ратуше за столами сидели конторщики и писали — кто вечными перьями, кто обмакивая перо в чернильницу.
Вошла дурнушка с толстой сумкой на ремне.
— К кому мне обратиться, — спросила она управляющего конторой, — по делам поэзии?
— Делам чего? — спросил управляющий.
— Поэзии. Поэзии.
— Вот уж не знаю, — сказал управляющий. — К нам никогда не обращались по делам этого самого. Справьтесь у моего помощника.
— Первый раз слышу, — сказал помощник. — Поэзия? Это что такое? С чем ее едят? Спросите вон того молодого конторщика, может, он знает.
— А, да-да, — сказал молодой конторщик. — Поэзия, как же. Вам нужно обратиться в министерство авантюр.
— Почему авантюр? — спросила дурнушка.
— Думаете, это относится к министерству склок?
— Нет, — сказала дурнушка. — К какому-нибудь третьему министерству.
— Третьего у нас нет.
Дурнушка призадумалась.
— Слушайте меня! — сказал конторщик. — Я вам правильный совет даю. Идите в министерство авантюр, не ошибетесь. Вот только застанете ли министра, он очень занят.
Но дурнушке посчастливилось, министр Элем как раз находился, отдыхая, в своем кабинете.
— Что вас привело, — спросил он, — и может ли из этого что-нибудь получиться?
— Уже! — сказала дурнушка. — Уже получилось! Всего четыре строфы, но ударят по сердцам с неведомою силой.
— Что-то новенькое, — сказал Элем. — Объясните, что вы имеете в виду.
— Я имею в виду, — пояснила дурнушка, — то, что мне наговорили мои голоса. Они наговаривают всякое, получаются стихи — вы, как министр, должно быть, знаете, что это такое. Ну вот, вчера они мне стали наговаривать про Гуна.
— Очень интересно, — сказал Элем.
— Правда интересно? Я разносила вечернюю почту и подумала о нем, а они как начнут наговаривать!
— И что они сказали?
— Что он великий.
— Так и сказали?
— Более великий, чем все короли и цари не только из тридевятых государств, но даже из тридесятых. В общем, четыре строфы, шестнадцать строк, восемь мужских рифм и восемь женских.
Дурнушка положила перед Элемом листок, вырванный из тетрадки.
— Хвалебная песнь про Гуна.
— Что же вы стоите! — воскликнул Элем. — Садитесь, прошу вас! Как поживаете, как ваше здоровье? Хвалебная песнь про Гуна с мужскими и женскими рифмами, ха-ха! Эх и утру я нос министерству склок! Хвалебная песнь про Гуна — вот чего нам не хватало в хозяйстве!
Поздравляю, мадемуазель, вы сделали блистательную карьеру. Ваша заслуга будет награждена. От имени правительства выражаю вам благодарность. И вот вам лента. Вы ее будете носить через плечо. Напишем на ней вот так: «Наша лучшая поэтесса. Сочинила хвалебную песнь про Гуна». Чтоб все знали, кто вы такая. Что это на вас?
— Почта. Я почтальон.
— Снимите. Бросьте.
— Надо же разнести письма.
— Бросьте. Какие письма? Кому они нужны? Вы наша лучшая поэтесса. Будете купаться в лучах славы. Сюда, в угол.
Дурнушка кинула сумку в угол.
— Курьер! Выкиньте это. В мусорное ведро.
Курьер унес сумку.
— Лучшие композиторы, — сказал Элем, надевая на дурнушку ленту с надписью, — положат ваше творение на музыку. Ваше прекрасное стихотворение. До свиданья, до свиданья. Мерси, мерси. Желаю новых творческих успехов вашим голосам. Если им вздумается на досуге обмолвиться парой слов о вашем покорном слуге, буду польщен.
Расшаркиваясь, Элем проводил дурнушку до дверей кабинета.
Дальше она пошла одна с лентой через плечо.
В конторе на своих местах сидели конторщики. При виде дурнушки они перестали писать и обмакивать перья, и послышался шепот:
— Она сочинила хвалебную песнь про Гуна.
— Что сочинила?
— Хвалебную песнь про Гуна.
— Вон та дурнушка.
— Смотрите на дурнушку, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!
— Да! — отвечала она, кивая им. — И лучшие композиторы положат ее на музыку.
Она вышла из ратуши. На улице прохожие. Отовсюду слышалось:
— Смотрите на дурнушку, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!
— Я лучшая поэтесса в городе, — дружески сообщала дурнушка тем, кто не сразу ее приметил. — Видите, на мне написано. Я сделала блистательную карьеру.
На улицах окна и ворота. И отовсюду:
— Вон дурнушка, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!
— Это слава! — воскликнула дурнушка. — Я купаюсь в ее лучах!
И вдруг крикнул кто-то:
— Бей дурнушку, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!
Камень полетел из подворотни слева и ударил дурнушку в левую щеку.
И из подворотни справа полетел камень и ударил дурнушку в правую щеку.
Схватилась дурнушка за лицо, остановилась посреди улицы, закричала:
— Как вы смеете! Я лучшая поэтесса в городе!
И сверху посыпались камни, из окон, с крыш. По голове, по плечам. Рванулась дурнушка, побежала что было сил. Бежит, спотыкается о булыжники мостовой. А камни справа, слева, вдогонку!
— Бей дурнушку, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна!
— Да вы это что? — гаркнул Анс, шедший навстречу. — Совсем свихнулись?!
Ему стали объяснять из окон, из ворот, кое-кто — свесив головы с крыш:
— Она сочинила хвалебную песнь про Гуна!
— Что? — спросил Анс — Про Гуна? Значит, застращали, заставили. Я ее знаю, она не такая.
— Бей и его! — закричали. — Он за нее заступается! Бей обоих!
Гуще грянул град камней. Дурнушка упала.
— Идиоты! — ругался Анс, расставив покрепче ноги, чтобы самому не рухнуть под ударами. — Нашли на ком беду вымещать, на девчонке! Ну, доберусь до вас — намну бока!
— Свои береги! — грозились сверху. — А дурнушке, которая сочинила хвалебную песнь про Гуна, житья не будет, так и знай!
— Эх! — сказал Анс. Наклонился, поднял дурнушку и понес.
— Голоса мои, бессовестные! — плакала дурнушка. — Как же вы меня подвели!
— Нечего на голоса все валить, — сказал Анс. — Сама-то хороша. Заставили? Сдрейфила?
— Ах, — плакала дурнушка, — лучше бы я не делала блистательной карьеры! Лучше бы осталась почтальоном, как была!
— А кто тебе мешает оставаться почтальоном?
— Курьер все письма выбросил в мусорное ведро. Ах, лучше б меня отдали обратно к мачехе в трактир, чем такой позор!
— Молчи уж, — сказал Анс.
Он вышел со своей ношей за город. Высокая горка была перед ним, он стал подниматься по витой тропинке. Тем временем наступил серый-серый вечер: трава серая, море серое, открывшееся с горки; небо, как пепел, серое, в нем одна переливалась крупная звезда.
Там, на горке, была обсерватория с телескопом. Астроном, иностранец, смотрел в телескоп на звезду, когда вошел Анс с дурнушкой на руках.
— Господин астроном, — сказал он, опуская дурнушку на койку в углу, эту девушку надо спрятать на время, а я должен покинуть город; на вас, думается мне, можно положиться в смысле порядочности. Потому что если не полагаться на человека вашей специальности, то на кого же тогда?
Астроном оторвался от телескопа.
— Почему вы должны покинуть город?
— Потому что я не хочу служить времени, идущему назад.
— Что с девушкой?
— Ее побили камнями.
— Черт знает что, — сказал астроном. — Когда я приехал, у вас было не без странностей, но пристойно, многое даже трогательно. Дождусь затмения и ну вас, на другой же день меня здесь не будет. Хорошо, я ее спрячу. От кого надо прятать?
— От всех.
— Хорошо. Если кто-нибудь придет, я спрячу ее в телескоп.
— Надо перевязать ей раны, — сказал Анс.
И они принялись перевязывать раны дурнушке, и лучистая звезда смотрела на них в окно.
Странствие
На скрещении дорог мать прощалась с Ансом.
— Может, останешься? Может, не уйдешь?
— Нельзя, мать. Людям в глаза совестно будет смотреть.
— Тебе-то почему совестно? Ты не виноват!
— Что ты, не виноват! Часовщик обязан думать о времени. А я только о любви своей думал.
— Пускаешься в странствие — с чем пускаешься? Голые руки, грудь нараспашку.
— Не бойся. Я поумнел зато. Что-то в мозгах щелкнуло, и я поумнел. Собственными ушами слышал, как оно щелкнуло.
На четыре стороны света простерлись дороги. Длинные, за горизонт. Густел серый вечер.
Анс простился, поправил рюкзак на спине и пошел скорым шагом.
Несколько раз оглядывался, чтобы помахать матери рукой, и видел ее, стоящую неподвижно, и за нею город с первыми вечерними огоньками.
— Прощай, мой город! — сказал Анс.
Пошел дальше и увидел пешехода, идущего в том же направлении с рюкзаком на спине.
— Вот хорошо, — сказал Анс, — с попутчиком веселей.
— Это вы, Дубль Ве? — вскричал он, нагнав пешехода. — Каким образом я вас здесь встречаю?
— Они изгнали меня из города, — сказал Дубль Ве. — Гун и его пиджаки. Безумцы, изгнали старательного работника, желавшего добра и порядка! Хотели отрубить мне голову, но министры уговорили их этого не делать, опасаясь волнения в массах. Несомненно, многие обо мне пожалели бы — не о моей персоне, разумеется, а о добре и порядке. Хотя массы очень опустились с тех пор, как время пошло назад.
— Боюсь, — сказал Анс, — что большинство способно только бросаться камнями из подворотен, когда поблизости нет рыжих пиджаков.
— Увы, скорей всего это так. Эпидемия безумия охватывает квартал за кварталом. Формы болезни многоразличны, она свирепей чумы и черной оспы.
— Безумие ли это? Или малодушие? Или злоба? Или стяжательство?
— А разве стяжательство не безумие? — возразил Дубль Ве. — Разве злоба не безумие? Нормален тот, чья душа не взбаламучена этими пороками. Злосчастный Гун делает зло, подхлестываемый безумием.
Они оглянулись, но уже не было видно города.
— Не отдохнем ли мы? — спросил Дубль Ве. — Я иду с утра и порядком устал.
И они улеглись в стороне от дороги, подложив рюкзаки под головы. Божьи коровки ползали по ним, и трава дышала в лицо.
— Вы спите? — спросил Дубль Ве среди ночи.
— Нет.
— О чем вы думаете?
— О нашем городе.
— Я тоже, — сказал Дубль Ве. — Однако постараемся заснуть, нам предстоит нелегкое странствие.
Но сон не шел к ним, они пролежали до утра, ворочаясь и вздыхая.
И так же прошла вторая их ночь, которую они тоже проводили под открытым небом, уйдя далеко за горизонт. То и дело один другого спрашивал:
— Спите?
— Нет.
— О чем думаете?
— О нашем городе.
А на третью ночь, когда они находились еще дальше, Дубль Ве сказал:
— Поражаюсь, как я мог его оставить на произвол безумцев.
— Я не могу себе этого простить, — сказал Анс.
— Это вирус безумия проник в меня, — сказал Дубль Ве.
— С моей стороны двойное безумие, — сказал Анс. — Я часовщик.
— Мало ли что выслали. А мы вернемся потихоньку и посмотрим, что можно сделать.
— Я еще немножко поумнел, — сказал Анс. — Моя дорога — туда, теперь я вижу.
Они отряхнули с одежды налипшие былинки и божьих коровок и пустились в обратный путь.
Мастер Григсгаген уходит на пенсию
Он работал на своем месте. На месте Анса сидел новый помощник.
По-прежнему в мастерской на разные лады тикали часы, но теперь они шли назад. Они с таким же рвением улепетывали назад, как когда-то стремились вперед.
Вставив в глаз увеличительное стекло, орудуя шильцем, мастер наставлял нового помощника:
— Раз уж вам выпало счастье работать со мной, используйте это преимущество, глядите, учитесь. Кто такие даже первоклассные часовщики, все эти гангмахеры, штейнфассеры, демонтеры, репассеры и прочие? Хорошие, да, отличные, да, вполне уважаемые специалисты. Я же сделаю из вас художника. Вы сможете выполнять техническую работу и создавать новые конструкции, вне всяких канонов и эталонов. Для часовщика-художника эталоны не существуют, он работает по наитию свыше. Вы спросите: а каждый ли доступен наитию свыше? (Помощник не спрашивал.) Если будете прислушиваться к моим указаниям…
Помощник не прислушивался. Он глядел в окно, где через улицу к мастерской в сопровождении рыжих пиджаков шел Гун.
Мастер сквозь увеличительное стекло посмотрел туда же.
Увеличенный в двадцать раз, Гун был великаном. О пуговицы жилета, увеличенные в двадцать раз! О брови — черные тучи! Ботинки номер восемьсот надвигались как танки.
Танки прошагали в мастерскую.
Помощник вскочил и прокричал:
— Эники-беники!
— Ели вареники! — возгласили, вваливаясь за Гуном, рыжие пиджаки.
— У вас уютно, мастер, — сказал Гун. — Ловко вы тут окопались. Ну, как прыгаете?
— Прыгаете, га-га-га! — загоготали пиджаки. — Прыгаете, го-го-го, ну и остроумен же, эники-беники!
Мастер вынул увеличительное стекло из глаза. Сразу Гун стал маленьким. Ботинки сорокового размера. Пуговицы на жилете черные, с четырьмя дырочками, в любой галантерейной лавке продаются за копейки.
— Выглядит отвратно, — сказал Гун пиджакам. — Годишки дают себя знать.
— Годишки, годишки! — залотошили пиджаки. — В самый корень смотрит Гун! Годишки дают себя знать.
— На пенсию пора, — сказал Гун.
— На пенсию, на пенсию! — заголосили пиджаки.
— Позвольте! — сказал мастер. — Почему на пенсию? Разве я хуже стал работать?.. Что это? — спросил он вслед за тем. — Это мой голос так беспомощно дребезжит? У меня трясенье под коленками? Но ведь без увеличительного стекла он ничтожество, и пуговицы его ничтожные, и эти парни в пиджаках ничтожные. Я покажу им их место. Уймись, трясенье под коленками!
И он сказал с достоинством:
— Те, кому надлежало бы помнить, уже забыли, по-видимому, что время назад пустил я и никто другой.
— Да! — воскликнул Гун. — Да, хи-хи-хи! Вот вы какой часовщик, свет таких не видал! И так же спокойненько можете пустить его вперед, если вам вздумается, а, хи-хи-хи?
Он погрозил пальцем у мастера перед носом.
— Знаю я вас!
— Он меня боится, — сказал мастер, отпрянув. — Я его, он меня. Я боюсь пиджаков, он боится моего умения.
— Почтеннейший мастер! — сказал Гун. — Довольно вам сидеть в этой дурацкой мастерской и копаться в этих дурацких часах. Пора пожить в покое и холе. Будет вам покой, будет и холя. Я, я, я назначаю вам неслыханную пенсию!
Пиджаки:
— Ух ты! Ну, рванул старик! Пофартило! Мне бы! Эники! Беники!
— Ели вареники! — грянуло с улицы.
Там шеренгами стояли часовщики — гангмахеры, штейнфассеры, демонтеры, репассеры и прочие. Они были в парадных костюмах и держали свои шляпы в руках. Впереди стояла разряженная госпожа Цеде с серебряным кофейником, украшенным монограммой.
— Проводить вас пришли дружки ваши, — сказал Гун.
— Но я не хочу на пенсию!
— Ну-ну. Слыхали — неслыханная.
— И неслыханную не хочу!
— Давай-давай по-хорошему! — сказал Гун. — Собирай манатки, и пошли.
— Но кто же, — возопил мастер, — будет осматривать городские часы четыре раза в год?
— Я буду осматривать! — крикнул Гун. — Я, я, я!
Рыжие пиджаки придвинулись и стали кружком, выпячивая ватные груди.