«Этого недостаточно только для того, кто старится за час на пять лет», – подумал он и положил мандолину на полку, чтобы всегда была под рукой. Таким образом, на полке оказались теперь три вещи:
В то время, когда я еще не начал строить в себе тишину, я проводил дни, измеряя, какая рука у меня тяжелее. Я учился ремеслу, которым живу и сейчас, но одновременно, и с большей радостью, изучал музыку, переезжая за известным чешским маэстро Отокаром Шевчиком из Киева в Вену, из Вены в Прагу. Вокруг него вместе со мной в Пражской консерватории собралась целая толпа учеников всех мастей, так что в аудитории пахло п́отом трех континентов. Раз в два дня я проходил по парку в консерваторию с ящиком под мышкой, будто нес хоронить ребенка. Входил в длинную комнату на первом этаже с таким низким потолком, что дверь скребла по нему. В шкафах, по углам, на стенах, непокрытые или убранные в чехлы, лежали и висели скрипки: со смычками, засунутыми под струны, красные блестящие трехчетвертинки, полосатые, как поросята, целые скрипки и темные тусклые скрипки-половинки, о которых на первый взгляд сказать было нечего. Всякий раз, когда я входил в комнату, мне казалось, что они поменялись местами, или выглядят иначе, или просто это уже совсем другие скрипки. Инструменты (особенно под вечер) сами собой начинали шуметь и перекликаться с досками пола, которые приподнимали дорожки и поскрипывали. Смычки терлись об инструменты, скрипки – о стены и друг о друга, струны ослабевали или лопались, смычки рассеивали по комнате белесую пыль канифоли, покрытые лаком корпуса раздувались, а колки поворачивались…
Как-то осенним вечером, вместо специальных занятий, мы собрались в этой комнате вчетвером, чтобы порепетировать. Все мы были, конечно, учениками Шевчика, который вручил нам партитуру одного квартета. Я достал из футляра свою виолончель, второй ученик принес фагот, третий сел за рояль с черной клавиатурой и белыми диезами и бемолями, последним явился скрипач. Я часто слышал о своем земляке Манасии Язаковиче, но никогда еще не видел его вблизи. В то время было модно носить кольца из «кошачьего глаза» и заказывать посмертные маски, и про него ходил слух, что он этой моды придерживается. Рассказывали, что по праздникам он принимает цыганское причастие – уксус с хреном – и исчезает на несколько месяцев, не слушая увещеваний маэстро Шевчика, который посылает ему вслед письма, запечатанные в джутовые пакеты. Его экзаменов ожидали с любопытством, на них собирался полный зал, а за один ужин Язакович мог прокутить столько, что хватило бы на ужины в течение целого месяца. Как только он вошел, я действительно заметил у него кольцо из «кошачьего глаза», а ногти на его левой руке были выкрашены в четыре разных цвета. Когда он играл, было видно, когда какой палец работает.
Мы познакомились и после занятий посиживали в корчме и пили пиво, с которого Язакович сдувал пену в чужие кружки. Однажды вечером он поглядел на меня сквозь белые от пивной пены ресницы и спросил:
– Ты уверен, что не боишься четных чисел?
– Конечно, – ответил я удивленно. – А почему их надо бояться?
– Потому что четное число – число мертвых. Цветы живым дарят в нечетном количестве: четные числа принадлежат кладбищам и могильным букетам. Нечетное число – в начале, четное – в конце…
Он носил пуговицы из серебряных чайных ложечек, от которых были отломаны ручки, и проделаны дырки для ниток. Чтобы развлечься и отдохнуть, решал тригонометрические задачи.
– Знаешь что, – сказал он однажды вечером, полируя свои лакированные ногти о сукно, – ведь не зря говорится: «Открой четыре глаза!» Поразмыслив, я пришел к выводу, что это изречение относится не к какому-то четырехглазому чудовищу, а к двум людям, чьи глаза имеют между собой нечто общее. Как можно смотреть левым глазом через правый, так можно и своими глазами видеть через чужие. Нужно только найти то общее, что их связывает. Ты, наверное, знаешь, что каждый глаз, как и вода, имеет свой цвет и свою глубину, и эту глубину можно довольно точно вычислить тригонометрическим путем. Я провел кое-какие исследования и убежден, что глаза одинакового цвета и глубины имеют некий общий знаменатель.
На мгновение он замолчал, и я заметил, что он моргнул правым глазом один раз, а левым за это же время – два раза.
– То же самое касается и музыки, – продолжил он. – Вещи, которые далеки друг от друга, как, например, четыре глаза или четыре инструмента, необходимо связать, дать им одну задачу. Нет смысла глухому учить музыку, а немому – «Отче наш»! Карточную партию не выиграть одними червями и трефами. Нужны еще пики и бубны, нужно играть всеми четырьмя мастями, открыть четыре глаза.
Он вынул из футляра мою виолончель и, к изумлению присутствующих, без единой ошибки сыграл мою партию из квартета наизусть. Когда он дошел до трели и быстро касался струн попеременно указательным и средним пальцами, покрашенными в синий и желтый цвет, мы видели зеленый.
– Если не понимаешь, объясню на одном простом примере, – продолжил затем Язакович свою лекцию. – В Греции есть полуостров такой узкий, что птицы могут перелететь его за несколько минут, а буйволы, запряженные в обычный якорь, пропахать и отрезать от материка. Это Афон, Святая Гора. Уже тысячу лет полуостров населяют монахи, у них свои законы и граница с Грецией, своя таможня и правительство из трех монахов-министров и протоиерея-председателя. У каждого из них есть четвертинка печати, которой заверяется разрешение на въезд на Святую Гору. Это, как говорят, три мужских и одна женская часть печати. Только в том случае, когда каждый из четверых даст свою часть, печать можно составить вместе: четвертинки обматывают красной нитью и заверяют визу на въезд… Похоже на твою музыку. Если хочешь проникнуть в ее суть, выучи все четыре партии квартета, научись играть на всех четырех инструментах, хотя в квартете ты играешь только на одном.
– Разве музыка – не то же самое, что математика? – возразил я Язаковичу. – Что подходит для одного инструмента, годится для всех!
– Так можно было бы сказать, – ответил Язакович, – если бы мы создали новую математику, в которой имеют значение не только отношения чисел между собой, но и происхождение чисел, вступающих в отношения.
И тут я увидел, что на кончике его носа под кожей показалось вдруг нечто вроде одиннадцатого ногтя, и он уставил этот ноготь, как указательный палец, прямо на меня.
– Ибо необходимо принимать во внимание и происхождение элементов, составляющих музыку. Возьми, к примеру, инструмент, на котором я играю. Знаешь, из чего он состоит?
И я прослушал целую лекцию.
– Прежде всего, тут есть дерево. Корпус скрипки делается из ели, которую по правилам выдерживают дольше, чем живет тот, кто эту ель срубил. Нижняя дека и обечайка – из клена, головку вырезают из мягкого и сладкого вишневого дерева, а гриф из черного дерева приклеивают к шейке. У каждой скрипки есть «душка» – распорка, которая удерживает ее корпус, и делают ее из ели; от распорки зависит амплитуда звука. Смычок делают из розового прута, выросшего на ветру, и смазывают хвойной смолой. Кроме древесных частей, в скрипке есть и части животного происхождения. Волос на смычке – из конского хвоста, две толстых струны – из скрученных кишок животных, подставку делают из кости в виде маленького наездника на лошади. Из кости делают и вставку на конце смычка, чтобы держать волос, из оленьего рога – пуговку, к которой прикрепляется подгриф; животного происхождения и столярный клей, которым склеивают скрипку. На колодке смычка с каждой стороны вдавливают немного перламутра морских раковин. Перламутр чуть холоднее дерева, и потому пальцы лучше чувствуют нужное место: безымянный всегда оказывается на этой перламутровой выпуклости. Наконец, есть части, сделанные из минералов. Две тонкие струны – из металла, их седло нередко изготавливают из камня, а натяжитель волоса, которым заканчивается головка смычка, – из серебра. Кроме того, в процессе изготовления участвует мягкий и сильный огонь, на котором сгибают дерево и варят клей.
Суть в том, – завершил свой рассказ Язакович, – что человек, прислушавшись, может различить, какое дерево шумит в ночи – ель или клен. Инструмент в твоих руках никогда не утрачивает связи со своим происхождением, с тем, из какого материала и каким способом он сделан, и только благодаря всему этому музыка обретает свой облик. Пальцы на самом деле не играют на скрипке, а устанавливают через нее контакт со стихиями воды, воздуха, огня и земли, которые в каждом инструменте соединены особым образом.
Прошло время с тех пор, как я услышал этот рассказ, ветры били и мыли мои кости, но я так и не захотел выучить, помимо своей, остальные три партии квартета. Мне казалось, что рассказ Язаковича слишком сложен. Я не верил ему, как не верим мы в то, что те, кто не чихает на Страстной неделе, вскоре умрут. Я играл в квартете на виолончели, отбивая такт ногой, и таким образом улавливал музыкальные законы в математическую сеть. Разумеется, все прошло удачно, я отыграл свою партию на открытом уроке, сдал экзамен, словно завел часы и захлопнул крышку, и навсегда бросил музыку, повернув в левую сторону вместо правой.
«Музыка – не то, что нужно постоянно, как, например, вода, – думал я, упражняясь в своем новом ремесле. – Музыка в жизни была и прошла, и человек может насытиться ею раз и навсегда».
Лишь изредка, в сильную жару, когда гуталин тает и течет по обуви, а тело в пропотевшей одежде ощущает одни только пуговицы, мне казалось, что музыка возвращается в мою жизнь. Сам я вернулся к ней только однажды. В 1934 году умер наш учитель Шевчик, и ученики давали по всей Европе концерты в его память. Я пребывал тогда в середине пути, ни начало, ни конец не были видны, выяснилось, что я ужасно боюсь рассветов и предпочитаю рестораны, где завтракают, ресторанам, где ужинают. Меня мучила бессонница. Я ловил мух, захлопывая книги, и между страниц находил множество своих раздавленных и засохших жертв. Тем не менее, получив известие о смерти учителя, я отложил свои обычные дела, приехал в Прагу и отправился на первый же концерт, который был объявлен. Играл кто-то из учеников Шевчика, имени которого я не помнил.
Это был скрипичный концерт. У маэстро были прямые волосы, такие же черные, как вороной волос его смычка. Первая часть была медленная – настолько медленная, что казалось, будто можно отдохнуть, наблюдая, как книга падает со стола, поскольку следишь за падением каждой ее страницы в отдельности. Вторая часть была легкая и широкая, будто листья навсегда встречаются со своими тенями; каденция была буйная, и артист, играя уже без сопровождения, сбросил маску, а я подумал: если этот заплачет в июле, слышно будет и в августе. Наконец последовал головокружительный финал того, кто может спать в трех разных темпах и чьи сны обладают то огромной силой, то невероятной и ранимой быстротой… Передо мной был не Орфей, музыке которого подчинились звери, камни, руда, деревья, огонь и смола, шум ветра в раковине и внутренности животных. Был кто-то более могущественный – и он заставил всех отозваться, заговорить в его инструменте, как будто это был жертвенный алтарь, где в жертву музыке были принесены не только они со своей утробой и костями, но и рука, приносящая жертву… И тут я вспомнил Манасию Язаковича и его рассказы.
Сказать откровенно, я никогда бы не признал Манасию Язаковича под черным париком скрипача, которого я слушал. Это он узнал меня среди множества людей, пришедших на его выступление. После концерта меня отыскали и привели к нему. Он играл под чужим именем и под чужими волосами, но то, что я увидел, ничуть не напоминало его некогда красивое лицо. Один глаз закатился куда-то вверх, другой не знал, где первый, но глаза эти моргали все так же, как прежде: левый два раза, правый за это же время – один. Мы направились по улице, устланной в этот вечер соломой (чтобы транспорт не мешал слушателям в зале), и зашли, как когда-то, выпить пива.
– Ты мне нужен, – сказал он, едва усевшись, и я заметил, что ногти у него больше не покрыты лаком.
– Ты ведь знаешь, я больше не играю.
– Знаю. Именно поэтому. Мне нужна твоя теперешняя профессия, а не тогдашняя.
Я удивился и вздрогнул от этих слов. После того, как я обещал свои профессиональные услуги, он рассказал, что его мучит. И я с волнением понял, что он вот уже годы разыскивает партитуру квартета совершенно нового вида. Этот новый квартет и его поиски уносили Манасию в неизвестность и полностью и навсегда разлучали с музыкой. Ибо о музыке здесь и речи не было, только о поисках. Подогнув под себя левую ногу, я слушал исповедь, которую можно было бы назвать:
Повесть о брате и сестре
Ты знаешь, что у меня была сестра, как знаешь и то, что в старой части Праги есть узкие и глубокие улицы. Мы с сестрой снимали на одной из таких улиц квартиру с балконом и чердаком, куда можно было попасть по деревянной лестнице, прикрепленной к потолку цепью. Сестра ставила на балкон горшок с олеандром, привезенным из нашего родительского дома, а напротив него в своей комнате – зеркало, так, чтобы видеть цветок, когда она причесывается. Как-то утром она заметила, что в ее зеркале причесывается молодой человек, который жил на том же этаже в доме напротив. Его окно было так близко от нашего балкона, что он видел себя в зеркале, не покидая своей комнаты. Зажженная спичка долетала от него к нам, и мы стали по вечерам, смеясь, прикуривать трубки друг у друга.
– Не забывайте, что от одной спички никогда нельзя зажигать ни вторую свечу, ни третью трубку! – весело говорил наш новый знакомый.
Между юношей, которого звали Ян Кобала, и моей сестрой началось нечто, что я не могу назвать иначе, как обнюхивание. Однако время никогда не стоит на одной ноге. События развивались. Каждый вечер он зажигал свет, когда она гасила. Я сидел на балконе, курил трубку, иногда приподнимал шляпу и собирал дым в нее. И смотрел, как по другую сторону улицы Ян Кобала стаскивает сапоги, швыряет один в один угол комнаты, другой – в другой, как он пьет из бутылки, держа ее только зубами, как лежит, ест куриную ножку, бросает кость и попадает прямо в сапог в углу. Затем снимает рубашку, и в эту минуту дверь потихоньку открывается и в комнату проскальзывает лунный свет, а в лунном свете моя сестра. Уставившись в пространство, будто ничего не видя, она подходит к нему, склоняется, и он начинает языком расстегивать пуговицы на ее блузке. Тут она бросает взгляд на наш балкон, плюет на свечу и, хлестнув темноту волосами, обходит кровать и его на кровати и медленно, как падающий снег, опускается на свою добычу…