Устройтесь так, чтоб ни от кого не зависеть. Еще сегодня я велю избрать вас председателем информационной комиссии; это практически даст вам в руки антиволновую станцию; впрочем, она расположена на объекте, принадлежащем лично мне. Вскоре вы увидите наших забавных товарищей; не спугните их слишком грандиозными планами. Они подготовлены к встрече с вами и примут вас с энтузиазмом. Скажите им несколько фраз о благе человечества или о чем хотите; все равно, что бы вы ни сказали — все утонет в хаосе мнений, которые называются политическими убеждениями.
Вы сами решите, осуществить ли вам начальные удары в направлении политическом или экономическом: то есть бомбить ли сначала военные объекты, или заводы и коммуникации. Первое эффектней, второе ранит глубже. Можете предпринять генеральное наступление по кругу — или выбрать радиальный сектор; действуйте анонимно — или публично, на первый взгляд безрассудно, объявите войну. Мне не известны ваши вкусы; но не в форме дело, важно только, чтобы вы проявили свою власть. Вы — верховный судия мира, объявите приговор кому угодно — наши люди приведут его в исполнение. Работайте крупными масштабами, не считайте жизней, ведь на свете их миллиарды.
Смотрите, я — промышленник, журналист, банкир, политический деятель, короче, все что угодно; я привык рассчитывать, оглядываться на обстоятельства, заниматься мелкими подсчетами с ограниченными шансами на выигрыш. Именно поэтому я должен вам сказать — и это будет единственный совет, который я вам дам прежде, чем вы возьмете власть в руки: не рассчитывайте и не оглядывайтесь.
Стоит вам один раз оглянуться, и вы превратитесь в соляной столп, как Лотова жена. Я — разум и число; но стоит мне взглянуть вверх — и я готов раствориться в безумии и неисчислимости. Все сущее из хаоса беспредельности неизбежно опускается через число к нулю; любая великая сила восстает против этих этапов падения; любая величина стремится стать бесконечностью. Сила, которая не перельется через старые границы, пропала даром. Вам дана власть свершить грандиозные дела; достойны ли вы этой власти, или собираетесь пустить ее по мелочам?
Я, старый опытный человек, говорю вам: думайте о безумных, несоизмеримых деяниях, о беспрецедентных масштабах, о рекордах людской власти, выходящих за пределы разумного; действительность общиплет по пятьдесят, по восемьдесят процентов с любого великого плана; но то, что останется, все еще должно быть грандиозным. Замахивайтесь на невозможное, чтоб осуществить хоть какую-то неизвестную возможность. Вы знаете, сколь великая вещь — эксперимент; видите ли, все владыки мира больше всего страшатся, что им на долю выпадет поступать иначе, чем их предшественникам, поступать неслыханно, наперекор привычному; нет ничего консервативнее человеческой власти. Вы — первый человек на свете, который может считать весь земной шар своей лабораторией. Вот оно, величайшее искушение на горе: я не дам тебе всего, что пред тобою, дабы пользовался ты и наслаждался властью; но тебе дано самому завоевать все это, переделать, попытаться создать нечто лучшее, чем наш жалкий и жестокий мир. Мир вновь и вновь нуждается в творце; но творец, если он не суверенный властелин и повелитель — всего лишь безумец. Ваши мысли будут равносильны приказу; ваши мечты — историческим переворотам; и если вы даже не создадите ничего, кроме памятника самому себе — все равно дело того стоит. Примите же то, что ваше. А теперь пойдемте; нас ждут.
XLVIII
Дэмон завел мотор и вскочил на сиденье.
— Сейчас приедем.
Машина спустилась с Горы Искушения в широкую долину, помчалась сквозь немую ночь, перевалила через невысокую горную седловину и остановилась под ольхами у просторного деревянного строения, похожего на старую мельницу. Дэмон вышел из машины, повел Прокопа к деревянной лестнице; дорогу им преградил человек в пальто с поднятым воротником.
— Пароль! — потребовал он.
— Цыц! — оборвал его Дэмон и снял автомобильные очки;.часовой отступил. Дэмон с Прокопом торопливо поднялись наверх. Они вошли в большую комнату с низким потолком, похожую на класс: два ряда скамей, возвышение, кафедра и черная доска; только класс этот был полон дыма, духоты и крика.
На скамьях теснились люди в шляпах; все спорили между собой, с возвышения кричал что-то рыжебородый верзила, на кафедре сухонький, педантического вида старичок яростно звонил в колокольчик.
Дэмон двинулся прямо к возвышению, вскочил на него,
— Камарады! — крикнул он, и голос его прозвучал нечеловечески, как крик чайки. — Я привел к вам одного человека… Камарад Кракатит!
Стало тихо; Прокоп чувствовал, как его охватили, беззастенчиво ощупывая, взгляды пятидесяти пар глаз; словно лунатик, поднялся он на возвышение, окинул невидящим взором комнату, тонущую в мглистой полутьме.
— Кракатит, Кракатит, — перекатывался ропот у его ног, и ропот этот переходил в крик: — Кракатит! Кракатит! Кракатит!
Перед Прокопом очутилась красивая растрепанная девушка, протянула ему руку:
— Привет, камарад!
Короткое, горячее пожатие, все обещающий блеск глаз, и вот уже тянутся двадцать других рук: грубых, твердых, и иссушенных жаром, и влажно-холодных, и мягких от душевности; Прокоп ощутил себя включенным в целую цепь рук; руки тянутся к нему, присваивают его себе.
— Кракатит, Кракатит!
Педантичный старичок звонил как безумный.
Когда это не помогло — сам кинулся к Прокопу, потряс его руку; у старичка была маленькая, высохшая ручка, точно из пергамента, а за сапожницкими очками пылала огромная радость. Толпа взвыла от восторга и утихла. Старичок заговорил:
— Вы встретили камарада Кракатита… со стихийной радостью… со стихийной и живой радостью, которая… которую выражаю и я в качестве председателя. Приветствую тебя в нашей среде, камарад Кракатит. Мы приветствуем также председателя Дэмона… и благодарим его. Прошу камарада Кракатита, как гостя, занять место… в президиуме. Пусть теперь делегаты выскажутся, кому вести собрание — мне или… председателю Дэмону.
— Мазо!
— Дэмон!
— Мазо! Мазо!
— К черту ваши формальности, Мазо, — крикнул Дэмон. — Ведите собрание, и точка.
— Собрание продолжается, — возгласил старичок. — Слово имеет делегат Петерс.
Рыжебородый верзила заговорил снова; по-видимому, он нападал на английских лейбористов, но никто его не слушал. Взгляды всех осязаемо упирались в Прокопа; вон там, в углу большие, мечтательные глаза чахоточного; широко раскрытые голубые глаза какого-то рослого бородатого юноши; круглые, блестящие очки профессора-экзаменатора; колючие заросшие глазки, моргающие из-под невероятно спутанных седых косм; взгляды настороженные, враждебные, глаза запавшие, ребяческие, праведные и порочные. Прокоп осматривал переполненные ряды скамей и вдруг вздрогнул, как от ожога: он встретился со взглядом растрепанной девицы; она выгнулась, словно падая навзничь, волнообразным движением. Прокоп перевел глаза на странную лысую голову, под которой висел узкий пиджачишко, сам черт не разберет, сколько лет этому созданию, двадцать или пятьдесят; не успел он решить эту загадку, как все лицо лысого сморщилось в широкой, восторженной, осчастливленной улыбке. Чей-то взгляд неотвязно раздражал Прокопа; он всюду искал этого человека, но никак не мог найти.
Делегат Петерс, запинаясь, кончил и, весь красный, исчез между скамей. Взгляды всех приковались к Прокопу в напряженном, настойчивом ожидании; старик Мазо пробормотал какие-то формальности и наклонился к Дэмону. Стояла гробовая тишина; тогда Прокоп поднялся, не отдавая себе отчета в своих действиях.
— Слово имеет камарад Кракатит, — объявил Мазо, потирая сухие ручки.
Прокоп ошеломленно озирался: что я должен делать? Говорить? Зачем? Кто эти люди? Поймал взгляд ланьих глаз чахоточного, строгий, испытующий блеск профессорских очков; он видел глаза моргающие, любопытные и отчужденные, сверкающий, манящий взор красивой девицы; она открыла грешные, горячие губы, вся превратившись во внимание; лысый, сморщенный человечек на первой скамье не спускал восторженных глаз с губ Прокопа; тот, обрадованный, улыбнулся человечку.
— Люди, — начал он тихо, будто говоря во сне, — вчера ночью… я заплатил безмерную цену. Я пережил… и утратил… — Он собрал все силы, чтоб овладеть собой. — Иной раз переживаешь… такую боль, что она становится уже не только твоей. И ты открываешь глаза и видишь. Затмилась вселенная, и земля затаила дыханье от муки. Мир должен быть искуплен. Ты не снес бы боли своей, если б страдал один. Вы все прошли через ад, все вы…
Он огляделся; все сливалось в каком-то тусклом сиянии, как на дне морском.
— Где кракатит? — вдруг раздраженно спросил Прокоп. — Куда вы его дели?
Старик Мазо осторожно поднял фарфоровую святыню, вложил ему в руку. Это была та самая баночка, которую он когда-то оставил в своем лабораторном бараке на Гибшмонке. Он открыл крышечку, запустил пальцы в зернистый порошок, стал раз-минать его, нюхать, положил щепотку на язык; узнавая его вяжущую резкую горечь, смаковал с наслаждением.
— Хорошо, — вздохнул он и сжал драгоценный предмет обеими ладонями, как бы грея озябшие руки.
— Это ты, — вполголоса проговорил он, — я тебя знаю; ты взрывная стихия. Придет твой миг — и ты отдашь все, заключенное в тебе; и это хорошо… — Он нерешительно взглянул исподлобья на людей. — Что вы хотите знать? Я разбираюсь только в двух вещах: в звездах и в химии. Прекрасны… безграничные просторы времени, извечный порядок и неизменность, божественная арифметика вселенной; говорю вам — нет ничего прекраснее… Но что мне все законы вечности?
Придет твой миг — и ты взорвешься; исторгнешь из себя любовь, и боль, и идею, и не знаю, что еще; но самое твое великое и самое сильное — всего лишь мгновение. Нет, не включен ты в цепь бесконечности, не миллионы световых лет — твое исчисление; гак пусть же… пусть же твой ничтожный миг будет достойным того, чтоб прожить его! Выметнись высочайшим пламенем. Ты чувствуешь себя скованным? Разбей свою оболочку, разнеси камень! Дай свершиться единственному твоему мгновению. И это будет хорошо.
Он и сам неясно понимал, что говорит; смутный инстинкт подхлестывал его, заставлял высказать нечто, мгновенно ускользающее.
— Я… занимаюсь только химией. Я знаю материю и… понимаю ее; вот и все. Воздух и вода дробят материю; она расщепляется, бродит, гниет, горит, соединяется с кислородом — или распадается; но никогда — слышите, никогда! — не отдает она до конца все то, что в ней заключено. Пусть даже ей назначено пройти весь круговорот жизни; пусть земной прах воплотится в растение, в живую плоть, станет мыслящей клеточкой Ньютонова мозга, и умрет с ним, и снова распадется — и тогда он не исторгнет из себя всего. Но заставьте этот же прах… силой заставьте его расщепиться, нарушьте его связи — и он взорвется в тысячную долю секунды; и тогда, только тогда он обнаружит все свои свойства. Вероятно, он даже не спал; он был только скован, связан, и задыхался, боролся впотьмах, и ждал своего мгновения. Отдать все! Это — его право. И я, я тоже должен отдать все до конца. Неужели мне суждено только черстветь от времени и ждать… гнить в грязи… и раздробляться, не имея права когда-нибудь… разом… проявиться во всей своей человеческой полноте? Да лучше я… тогда уж лучше в одно высшее мгновение… невзирая ни на что… Ибо я верю: хорошо, когда отдаешь все до конца. Безразлично, доброе или плохое. Во мне все срослось; и доброе, и злое, и наивысшее. Кто живет — творит и добро и зло, словно дробясь. И я жил так; но теперь… я должен свершить наивысшее. В этом — искупление человека. Нет наивысшего в том, что я уже совершил; оно прочно сидиг во мне… как в камне. Я должен взорваться… силой… как взрывается заряд; и я не стану спрашивать, что я при этом разобью; но было нужно… мне было нужно отдать наивысшее…
Он не находил слов, пытаясь выразить невыразимое; и с каждым словом утрачивал смысл, морщил лоб, вглядывался в лица слушателей — не уловили ли они его мысль, которую он не умел высказать иначе.
Он встретил светозарную симпатию в чистых глазах чахоточного, сосредоточенное стремление понять в широко раскрытых голубых глазах бородатого великанаюноши там, сзади; сморщенный человечек пил его слова с беспредельной преданностью верующего, а красивая девушка принимала их, полулежа, эротическими вздрагиваниями всего тела. Зато остальные глазели на него отчужденно, с любопытством или с растущим равнодушием. Зачем я, собственно, говорю все это?
— Я пережил, — неуверенно и уже с легким раздражением продолжал он, — пережил столько, сколько в состоянии пережить человек. Зачем я вам это говорю? Потому что мне этого мало; потому что я… до сих пор не искуплен; во всех моих страданиях не было наивысшего. Это… сидит в человеке, как сила в материи. Надо разрушить материю, чтоб она отдала свою силу, И человека надо освободить от пут, разрушить, раздробить, чтоб он отдал свое высочайшее пламя. О-о-о, будет уже… слишком, если он и тогда не найдет, что… что достиг… что…
Он запнулся, нахмурился, бросил баночку с кракатитом на стол и сел.
XLIX
Некоторое время все растерянно молчали.
— И это все? — раздался со скамей насмешливый возглас.
— Все, — недовольно бросил Прокоп.
— Нет, не все!
Это сказал Дэмон, вставая.
— Камарад Кракатит предполагал у делегатов желание понять…
— Ого! — выкрикнул кто-то.
— Да. Придется делегату Мезиерскому потерпеть, пока я договорю. Камарад Кракатит образно сказал нам, — тут голос Дэмона опять стал похожим на скрипучий крик чайки, — что надо начинать резолюцию, отметая в сторону теорию этапов; революцию истребительную, подобную взрыву, в которой человечество проявит все то наивысшее, что таится в нем.
Человек должен разбиться, чтобы отдать все свое до конца. Общество надо взорвать, чтобы оно обнаружило в себе высшее добро. Вы здесь спорите о том, в чем оно, это высшее добро для человечества. Камарад Кракатит учит нас, что достаточно привести человечество в состояние взрыва, и оно взметнется куда выше, чем вы могли бы предписать ему; нельзя оглядываться на то, что разобьется при этом! И я утверждаю — камарад Кракатит прав!
— Прав! Прав! — вспыхнули аплодисменты, крики. — Кракатит! Кракатит!
— Тише! — перекричал всех Дэмон. — Его слова тем более вески, что за ними стоит фактическая власть осуществить такой взрыв. Камарад Кракатит — человек дела. Он явился, чтобы возложить на нас прямое действие. И я вам говорю — это действие будет ужаснее, чем кто-либо из вас осмеливался мечтать. И оно начнется сегодня, завтра, в течение недели…
Его слова утонули в неописуемом грохоте. Волна людей, вскочивших с места, захлестнула возвышение.
Прокопа обнимали, тянули за руки, кричали: "Кракатит! Кракатит!" Красивая девушка с растрепанными волосами бешено пробивалась к Прокопу; движением толпы ее бросило к нему на грудь; он хотел оттолкнуть ее, но она обняла его, прильнула, лихорадочно лепеча что-то на непонятном языке. Тем временем на краю возвышения человек в очках медленно и негромко доказывал пустым скамьям, что теоретически недопусгимо делать выводы социологического порядка из явлений неорганизованной природы.
— Кракатит! Кракатит! — шумела толпа; все давно повскакали с мест, Мазо потрясал колокольчиком, как обезумевший; вдруг на кафедру вспрыгнул черноволосый сухощавый юноша, высоко подняв руку с баночкой кракатита.
— Тихо! — гаркнул он. — По местам! Или я швырну вам это под ноги!
Пала внезапная тишина; клубок людей схлынул с возвышения. На нем остался лишь Мазо с колокольчиком в руке, растерянный и беспомощный, Дэмон, прислонившийся к доске, да Прокоп, на котором все еще висела темноволосая менада.
— Россо! — раздались голоса. — Стащите его вниз! Долой Россо!
Юноша на кафедре дико вращал горящими глазами.
— Не двигаться! Мезиерский хочет стрелять в меня! Брошу! — взревел он, потрясая баночкой.
Толпа попятилась, рыча, как раздразненный хищник. Двое, трое подняли руки; остальные последовали их примеру; на минуту воцарилось гнетущее молчание.