И этим он был обязан Дионису. Только Дионис мог дать утешение и поддержку теперешнему человеку. Аполлону делать было нечего в экстатической толпе этих людей, пьяных от скорби своей и скорби выдуманной. Его призыв мог бы быть только такой:
Но и от зол неизбывных богами вам послано средство:
Стойкость могучая, друг, - вот этот божеский дар.
То одного, то другого судьба поражает, сегодня
С вами несчастье, и вы бьетесь в кровавой беде,
Завтра в другого ударит По-женски не падайте духом.
Бодро, как можно скорей, перетерпите беду.
(Архилох)
Но смог ли бы услышать этот мужественный призыв "нестойкий" человек трагической поры, тянувшийся к ужасу больною своею душою? Совсем другие требовались люди, с более крепкими душами, чтоб суметь услышать такой призыв и, стиснув лбы, сказать перед лицом грозной неизбежности, как Одиссей:
Много встречал я напастей, немало трудов перенес я
В море и битвах, пускай же случится со мною и это!
Эллинская трагедия родилась из дифирамба богу Дионису. Хор певцов в козлиных шкурах, в масках сатиров, под исступленную фригийскую музыку в пении и пляске славил своего бога, его страдания и даруемую им людям радость. С течением времени из хора выделился запевала, актер. Он не рассказывал о Дионисе, а изображал самого Диониса, его деяния и страдания; хор же сопровождал игру запевалы пением и танцами. Вот - зерно трагедии. Первоначально действующим ее лицом, единственным и исключительным ее героем был страдалец-бог Дионис.
Ницше обращает внимание на чрезвычайную важность происхождения трагедии из хора сатиров для правильного понимания трагедии. "Природу, еще совершенно нетронутую культурой, вот что видел грек в своем сатире. То был первообраз человека, выразитель его высших и сильнейших возбуждений, как воодушевленный мечтатель, приведенный в восторг близостью бога, как разделяющий его страдания товарищ, в котором отражаются муки божества, как вещатель мудрости, исходящей из самых глубин природы. Здесь открывался истинный человек, - бородатый сатир, возликовавший своему богу. Дионисический грек ищет истины и природы в ее высшей мощи, он чувствует себя чарами превращенным в сатира. Охваченная такими настроениями, ликует и носится толпа служителей Диониса, могущество которого изменило их в их собственных глазах: они видят в себе вновь возрожденных гениев природы - сатиров... Зрители трагедии узнавали самих себя в трагическом хоре. В сущности, никакой противоположности между публикой и хором не было; ибо все представляло лишь один большой, величественный хор пляшущих и поющих сатиров или людей, представителями которых являлись эти сатиры".
Ницше очень дорожил мыслью о роли, которую играл в трагедии первоначальный хор сатиров. В письме к Эрвину Роде он пишет: "Мое понимание сатиров представляется мне чрезвычайно важным в этом круге исследований. И оно есть нечто существенно новое, - не правда ли?"
Несомненно, во всяком случае, одно: хор играет в трагедии огромную роль; именно в нем - центр тяжести трагедии, в хоре, песни которого нам, современным читателям, так часто кажутся не идущими к делу и только замедляющими развитие "действия".
И вот, прежде всего нас поражает одна характерная особенность хора его странная пассивность, его неизменное отвращение ко всякому действию. Величественный, глубокомысленный и вдохновенный, когда дело идет о созерцании, о проникновений в "тайны бытия", хор становится раздражающе-жалок, труслив и растерян, как только требуется действие. Больше того. Всякое решительное действие вызывает в нем глубоко-мещанское недоумение, боязнь и осуждение. Хор все время тайно борется с устремлениями трагического героя, старается подрезать его крылья, подсечь его волю, доказать ему ненужность и бесплодность всякого действия.
Прометей, за его благодеяния людям, прикован Зевсом к скифской скале, терпит жестокие муки, но отказывается покориться и принести повинную. И хор Океанид убеждает его:
Смири, смири, титан могучий,
Свой гордый дух и богу покорись!..
Довольно ты заботился о людях,
И о себе подумай!
"Электра" Софокла. Агамемнон убит своею женою Клитемнестрою, Дочь их Электра неутешно скорбит о том, что смерть отца остается неотомщенною. Хор микенских девушек, подруг Электры, поет:
Вместо умеренной скорби, в безмерную
Скорбь ты вдаешься и вечными стонами
Губишь себя; в этом нет избавления.
Что ж ты стремишься душой к невозможному?
Не у нее ведь одной скорбь в жизни, вот и сестры ее в таком же положении, а терпят. "Ты, - говорит хор, - только вредишь себе, вызывая к себе вражду и делая неугодное сильным".
Электра решает взять на себя священное дело мести за отца и приглашает в помощницы сестру Хрисотемиду. Та испуганно отказывается: "Ведь ты женщина, не мужчина... Умоляю, укроти себя, научись, наконец, в своей слабости преклоняться перед силою". И хор спешит поддержать слова робкой:
Послушайся! Нет ничего полезнее
Благоразумия и осторожности!
"Антигона" Софокла. Царь Креонт запретил под страхом казни хоронить труп Полиника. Антигона, сестра Полиника, - "святая преступница", - тем не менее хоронит тело брата. Ее схватывают и приводят к царю. Хор замечает:
Отца сурового суровое дитя,
Пред бедами она склоняться не умеет!
О, сам он, хор, - он склоняться умеет!
Антигона говорит Креонту:
Когда б не страх, сковавший им уста,
То все они меня бы оправдали...
Так мыслят все, но пред тобой молчат.
Девушка присуждена к смертной казни. И хор поучает ее:
Велик закон божественный,
Но людям надо слушаться
И власти человеческой:
В себя ты слишком верила,
И вот за то умрешь!
Антигону уводят на казнь. Хор ей вслед рассказывает истории разных страдальцев - Данаи, Ликурга, других:
И всех их настигли, дитя,
Богини судьбы долговечные!
И кончает, конечно, всегдашним припевом:
Как ужасна сила Рока!
От нее спасти не могут
Ни твердыни, ни войска...
"Эдип в Колоне" Софокла. Измученный, слепой Эдип приходит с дочерью Антигоною в рощу Евменид в Колоне. Хор колонских старцев узнает, кто он, и в ужасе приказывает ему немедленно удалиться.
Эдип Пощадите!
Как же вы обещали не гнать нас?
Хор. Нет, нет!
Встань, не медли, беги же, скорее беги,
Чтоб и нас не постигло проклятье!
Антигона умоляет их сжалиться. Хор отвечает:
Обоих вас жалеем, дочь Эдипа!
Но как же быть? Ужасен гнев богов,
И наших слов мы изменить не можем.
"Как же быть"... Вспомним Гомера. Феакийцы в подобных обстоятельствах знали, как быть. "Жалея" странников, они отвозили их на своих кораблях на родину, хотя им была хорошо известна страшная угроза Поссидона.
А исполнит ли то Поссидон-земледержец,
Иль не исполнит, - пусть будет по воле великого бога.
"Агамемнон" Эсхила. Хор глубокомысленно философствует о призрачности счастья. Вдруг из дворца доносятся крики убиваемого Агамемнона. Хор начинает растерянно метаться по орхестре.
Первый. То царь кричит. Творится там ужасное!
Что делать нам теперь? Друзья, подумаем!
Второй. Я мнение свое готов вам высказать:
Нам следует скорей созвать народ сюда.
Третий. По-моему же, в дом ворваться нужно бы
И дело, обнаживши меч, исследовать.
Четвертый Вполне такому мненью я сочувствую:
Не время медлить, надо тотчас действовать.
Пятый. Да, времени терять нельзя.
И так далее. В дверях появляется Клитемнестра с окровавленным топором, за нею виднеется труп Агамемнона.
Можно ли себе представить эллина гомеровского, "узнающего себя" в подобном хоре, "сливающегося духом" с этими мокрыми тряпицами? Человеку действия при таких обстоятельствах понятно и близко одно - инстинктивный прыжок вперед, стремительность, быстрый удар. А тут - мечутся, толкутся, болтают... Тьфу! Только плюнул бы, глядя на них, гомеровский эллин и в негодовании пошел бы прочь.
Случайность ли это, что хор повсюду, во всех дошедших до нас трагедиях, так пассивен, труслив и робок? Случайность ли, что он неизменно состоит из дряхлых старцев, робких, трепещущих женщин, безвольных рабынь, что даже когда он состоит из воинов, как в "Аяксе" Софокла, то и воины эти трусливы, "словно глаза робкого голубя"? И случайность ли, что именно устами этих слабых и бездеятельных говорит глубочайшая мудрость трагедии?
В той узкой области переживаний, которую захватывал первоначальный дифирамб хора сатиров, настроение глубокой пассивности было вполне естественным. Что такое, по Ницше, были эти сатиры? Гении природы, приведенные в восторг близостью бога, разделяющие его страдания товарищи, в которых отражаются муки божества. "Хор, - говорит Ницше, - созерцает в видении господина и учителя Диониса, он видит, как бог страждет и возвеличивается, и поэтому сам не принимает участия в действии".
Но время шло. Дифирамб превратился в трагедию. Вместо Диониса на подмостки сцены выступили Прометеи, Этеоклы, Эдипы, Антигоны. Однако основное настроение хора осталось прежним. Герои сцены могли бороться, стремиться, - все они были для хора не больше, как масками того же страдающего бога Диониса. И вся жизнь сплошь была тем же Дионисом. Долго сами эллины не хотели примириться с этим "одионисированием" жизни и, пожимая плечами, спрашивали по поводу трагедии:
- При чем же тут Дионис?
Пламенные Прометеи, бурные Этеоклы, энергичные Антигоны - что у них было общего с женоподобным "богом без мускулов" Дионисом? Но могучими своими чарами Дионис околдовал всех, всех заставил смотреть на жизнь глазами хора своих служителей. На сцене аполлинические образы героев бились изо всех сил, стремясь к намеченным целям, - Дионис через хор говорил зрителям, что стремления тщетны, цели не нужны, что жизнью правит железная необходимость, и не человеку бороться с нею. Смирись, страдай, познай, что в страдании существо жизни, - и ярко воссияет из страдания свет и горячо озарит темную, холодную жизнь.
Какая при таком жизнеотношении возможна активность? Правильно говорит Шопенгауэр о трагедии: "Столь могущественные дотоле мотивы теряют свою силу, и, вместо них, полнейшее познание существа мира, действуя, как квиетив воли, приводит резиньяцию, отказ не только от жизни, но и от всего хотения самой жизни".
В этих нескольких строках Шопенгауэра больше понимания духа эллинской трагедии, чем во всей блестящей, но совершенно фантастической книге Ницше.
Черною тучею висит над человеком "сумрачная, тяжкодарная судьба"; жизнь темна и полна страданий, счастье непрочно и обманчиво. Как жить? Можно на миг забыться в страдании, опьяниться им, как вином. Но в ком есть хоть капля жизненного инстинкта, тот никогда не сможет примириться с такою жизнью. А жить надо - жить под властью божества, непрерывно сыплющего на человека одни только страдания и ужасы. Кто же виноват в этих страданиях и ужасах, как не божество?
Эллин гомеровский, умевший оправдывать мир силою собственного духа, не приставал к божеству с упреками за зло мира и с требованиями оправдаться в нем. Теперешний эллин из самого себя оправдать мира не мог. Слабая душа требует "нравственного миропорядка", требует от суровой, аморальной жизни, чтобы зло шло к человеку только за его вину. Прямо непонятно, как Ницше, так всегда настаивавший на аморальном существе жизни, не хотел видеть, что одною из центральнейших проблем милой ему трагедии была как раз проблема "нравственного миропорядка" - нелепейшая из всех проблем, какие когда-либо ставило себе упадочное человечество.
Трагедия постоянно ставит вопрос: откуда зло в мире? И неуверенно отвечает: от самого человека, от его "гордости", от небрежения божескими законами. Но то и дело сама же опровергает себя. Ни Эдип, ни Филоктет, ни Антигона не заслужили обрушившихся на них бедствий. И повторяется вековечная история библейского Иова. Человек "ко Вседержителю хотел бы говорить и желал бы состязаться с богом". Ведомая на казнь Антигона спрашивает:
Но в чем вина моя, о боги?.. Нет,
Зачем к богам невнемлющим взываю,
Кого из них о помощи молю?
Воздав им честь, я гибну за нечестье!..
Когда неправду терпят сами боги,
Пускай умру...
И, глядя на ужасы смерти Геракла и его жены Деяниры, горько жалуется Софокл на "великую неправду богов".
Мы от них родились, их "отцами" зовем,
А они на подобные муки глядят!
То, что будет, неведомо смертным, а то,
Что теперь перед нами, - ужасно для нас
И позорно для них...
Покидай же, о, дева, скорей этот дом:
Ты увидела много нежданных смертей,
Никогда до сих пор не случавшихся бед,
И средь них ни одной, где виновник - не Зевс.
И неистовыми проклятиями осыпает эсхиловский Прометей жестокого Зевса, карающего его за любовь к людям.
Никто
Среди богов за смертных не вступился.
От гибели я смертных спас и принял
Такую казнь за то, что страшно видеть,
Страшней терпеть. Я пожалел людей,
Но жалости не заслужил от бога.
Но в том-то и существо дионисических бунтовщиков-богоборцев, что они с фатальною необходимостью оказываются всегда "бунтовщиками слабосильными, собственного бунта своего не выдерживающими", как говорит о них Великий Инквизитор у Достоевского. Загадочными окольными путями человек приходит к тому, что готов снова подставить голову под страдания, за которые сейчас только проклинал божество, и добровольно надевает на руку железное кольцо of цепи, которою был окован. Тут нельзя требовать логики, нельзя спрашивать об основаниях. Пережито что-то огромное, мучительно-яркое, потрясающее, - и человек примирился со всем. "Это чувство ясное и неоспоримое, - говорит у Достоевского Кириллов. - Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда! Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то, что любите, - тут выше любви".