Аполлон и Дионис (О Ницше) - Вересаев Викентий Викентьевич 13 стр.


Но Ницше отказаться от гармонии не хочет. А от бездн отказаться не может. И вот свои декадентские, дисгармонические переживания он старается втиснуть в царство гармонии, старается уверить себя, что они могут войти составною частью в гармонию, что узаконение дисгармонических переживаний души и есть высшее утверждение жизни.

Однако обоняние было у Ницше очень хорошее. "Мой гений в моих ноздрях", - говорил он. И тонкие ноздри его ясно ощущали запах гнили и распада, идущий от той свободы, по которой томился Достоевский. "Свобода, которой я не разумею, - говорил он. - В такие времена, как нынешнее, быть предоставленным своим инстинктам является лишним злополучием. Эти инстинкты противоречат, мешают друг другу, взаимно разрушают друг друга; современность представляет для меня физиологическое самопротиворечие. Ныне следовало бы делать возможным индивидуум, лишь обрезывая его: по возможности, т. е. совершенно... Происходит обратное: притязание на независимость, на свободное развитие, на laisser aller изъявляется с наибольшею горячностью теми, для кого никакая узда не была бы слишком строгою. Но это симптом декаданса: наше понятие "свободы" есть лишнее доказательство вырождения инстинкта".

Значит, опять - человек есть нечто, что должно преодолеть. Но какое же тогда утверждение жизни без ограничений, утверждение ко всему загадочному и странному? Ограничение вводится огромное: устранение всякого физиологического самопротиворечия, цельность, строгая гармоничность и согласованность всех жизненных инстинктов... Но где же тогда бездны, осененные таким решительным благословением Заратустры?

Сам хаос, которого еще так много в глубинах души человеческой, дорог Ницше не сам по себе, а дорог постольку, поскольку из него может родиться "танцующая звезда". Неиспользованные возможности этого хаоса служат для Ницше залогом, что человек способен подвинуться далеко вперед по пути к гармонии, что гармоничность его может еще стать уничтожающе-высокою сравнительно с мертвою упорядоченностью души вседовольного "последнего человека".

"Почва человека еще достаточно богата. Но эта почва со временем станет бедною и смирною, и на ней уже не сможет вырасти высокое дерево".

"Я говорю вам: нужно еще иметь в себе хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду! Я говорю вам: в вас есть еще хаос".

"Горе! Приходит время, когда человек уже не будет рождать никакой звезды. Горе! Приходит время презреннейшего человека, который уже не в состоянии презирать самого себя".

"Так говорил Заратустра".

Цельность, великая, гармоническая цельность человека - по ней жаждет и тоскует Ницше сильнее, чем странник в пустыне тоскует по воде. Отсутствие этой цельности, вялость в ощущении жизни, растерзанность и противоречивость инстинктов вызывают в нем гадливое отвращение. И особенно в области морали.

Что такое мораль? Откуда она? Мораль есть то, что говорит человеку: "ты должен" там, где человек говорит: "не хочу". Она родилась тогда, когда инстинкты человека стали в противоречие с жизнью и друг с другом. "Все хорошее есть инстинкт, и, следовательно, легко, необходимо, свободно, говорит Ницше. - Быть вынужденным побеждать инстинкты - это формула для decadence; пока жизнь восходит, счастье равно инстинкту. Удачный человек, "счастливый", с естественною обязательностью совершает известные поступки и инстинктивно чуждается других поступков, он вносит порядок, который он физиологически являет собою, в свои отношения к людям и вещам. Словом - его добродетель есть следствие его счастья".

В этом случае и великая любовь и великие жертвы радостны и легки для человека, составляют само существо живой жизни.

"Одно из самых больших преступлений в психологии, - говорит Ницше, это то, что любовь была подменена альтруизмом в то время, как она есть присоединение к себе или уделение от чрезмерного богатства личности. Это богатство личности, переливающая через край полнота внутренней жизни, инстинктивное чувство благосостояния и самоподтверждения - вот что составляет сущность великих жертв и великой любви. Раз кто-либо не сидит достаточно прочно и бодро в своей собственной шкуре, то ему нечего раздавать... Любовь есть выражение эгоизма".

Где мы все это уже слышали? Ведь это самое, почти даже теми же словами, говорит... Наташа Ростова: "Соня - неимущий: за что? Не знаю. В ней нет, может быть эгоизма, - я не знаю; но у нее отнимется, и все отнялось... Она пустоцвет". Это мы слышали и от Оленина: "Любя ее, я чувствую себя нераздельною частью всего счастливого божьего мира... Самоотвержение - все это вздор, дичь. Это - убежище от заслуженного несчастья, спасение от зависти к чужому счастию". Это мы непрерывно слышали и от самого художника-Толстого: чтобы любить людей, чтобы понимать "все, что стоит понимать в жизни", надо быть преисполненным силы жизни, надо быть счастливым. В счастье, на высшей ступени счастья, "человек делается вполне добр и хорош".

Какая в этом случае может быть мораль, на что нужна идея долга? Какое требуется обоснование нравственных действий? Они - свободное и необходимое проявление самого существа человека.

"Слышал ли кто когда-нибудь, чтобы мать хотела быть вознагражденной за свою любовь?.. Пусть ваша добродетель будет вашим существом, а не чем-то чужим, не кожею, не одеянием. Так говорил Заратустра".

Вечные вопросы Достоевского: почему я должен быть нравственным, почему я должен быть порядочным, раз нет бога? - вызвали бы у Ницше только усмешку: "Мы отнеслись бы с предубеждением к человеку, если бы услышали, что ему нужны особые основания, чтобы оставаться порядочным. Словечко "ибо" в известных случаях компрометирует; иногда мы даже опровергаем себя самих единственным "ибо".

Да, несомненно: все это устами Ницше говорит сам Аполлон, бог гармонии и живой жизни. И, конечно, как для Толстого, как для Аполлона, так и для Ницше отсюда вовсе не вытекает самодовольный вывод Макса Штирнера: "Во всякий момент мы бываем всем, чем мы быть можем, и не должны быть чем-то большим". Эти "мы" - о, совсем не к ним обращается Ницше со своим призывом стать свободным от морали! Мы видели - современного человека Ницше считает возможным, лишь обрезывая его, для нынешнего человека "никакая узда не была бы достаточно строгой". "Современный человек, - говорит Ницше, представляет собою в биологическом отношении противоречие ценностей, он сидит между двумя стульями, он говорит сразу "да" и "нет". Мы, если нас рассматривать с физиологической точки зрения, - фальшивы".

Значит, опять и опять, - "человек есть нечто, что должно преодолеть. Что велико в человеке, это то, что он мост, а не цель; что можно любить в человеке, это то, что он переход и гибель. Так говорил Заратустра".

Это "преодоление человека" должно происходить во имя жизни, во имя развития здоровых инстинктов жизни, чтоб сама мораль его была торжествующим проявлением этих здоровых инстинктов. А такая здоровая мораль заключается в следующем:

"Злое - лучшая сила человека. Человек должен стать лучше и злее, - так учу я", - сурово объявляет Заратустра.

Злее? Но почему же именно злее? Почему именно злое составляет лучшую силу человека?

Случилось это во время франко-прусской войны. Молодой Ницше был начальником санитарного отряда. Ему пришлось попасть в самый ад перевязочных пунктов и лазаретов. Что он там испытал, об этом он и впоследствии никогда не мог рассказывать. Когда, много позже, друг его Эрвин Роде спросил его, что ему пришлось видеть на войне в качестве санитара, Ницше с мукою и ужасом ответил:

- Об этом не надо говорить, это невозможно; нужно гнать от себя эти воспоминания!

И вот однажды, ошеломленный ужасом от всего виденного, с сердцем, почти разорвавшимся от сострадания, Ницше вышел на дорогу. Вдали послышался быстрый топот, звон и шум. И мимо Ницше, как сверкающая молниями туча, пронесся в атаку кавалерийский полк. Молодые, здоровые, сильные люди радостно и опьяненно мчались туда, где многие из них найдут смерть, откуда других потащут на те же перевязочные пункты с раскроенными головами, с раздробленными суставами, с распоротыми животами.

"И я почувствовал тогда, - рассказывает Ницше, - как хорошо, что Вотан влагает в грудь вождей жестокое сердце. Как могли бы они иначе вынести страшную ответственность, посылая тысячи на смерть, чтобы тем привести к господству свой народ, а вместе с ним и себя".

Позвольте! И это все мы где-то уже слышали. Где же именно?

"Все... ну, напр., хоть законодатели и установители человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами и т. д., - все до единого были преступники, и уж конечно не останавливались перед кровью, если только кровь могла им помочь... О, как я понимаю "пророка", с саблей, на коне: велит Аллах, и повинуйся, "дрожащая тварь"! Прав, прав "пророк", когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостаивая даже и объясниться! Повинуйся, дрожащая тварь, и - не желай, потому - не твое это дело!"

Это Раскольников говорит, - Раскольников, с душою столь же нежною и отзывчивою, как душа Ницше. Сам Раскольников - мягкий, раздвоенный, колеблющийся - совершенно не в силах вынести той страшной ответственности, которую несут на своей душе "вожди" и "установители человечества". И с завистью смотрит он на этих цельных, сильных людей. Раньше, по крайней мере, он признавал за ними право преступать человеческие законы во имя "идеи", во имя "блага человечества". Но теперь и это он готов отбросить, он все им готов простить за их цельность, силу, за то, что они - не "вошь", не "тварь дрожащая", что они - прирожденные властелины.

"Нет, те люди не так сделаны, - с завистью думает он. - Настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, а стало быть, все разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!"

Но ведь и бронза бывает различного качества. Вот, например, Гарибальди. Он пролил потоки крови, вел на смерть цвет итальянской молодежи, беспощадно расстреливал своих волонтеров за мародерство. Но в то же время он не выносил ненужного пролития крови и на острове своем Капрере строжайше запрещал охоту на диких коз.

А вот другой человек - тоже из бронзы вылитый: Цезарь Борджиа. Смелый и сильный красавец - негодяй, хитрый и жестокий, как хищный зверь. Ему нужно устранить брата от наследства. Он приглашает его к себе на ужин - а назавтра труп брата вытаскивают из Тибра. Ему мешает Альфонс Аррагонский, муж его сестры Лукреции. И вот, при входе в своей дворец, Альфонс ранен неизвестными убийцами. Сестра ухаживает за раненым, собственноручно готовит ему пищу, боясь отравы, а Цезарь нагло смеется: "Не удалось в полдень, удастся вечером!" Врывается во дворец и велит приведенному с собою палачу задушить выздоравливающего. Отъединенное себялюбие зверя. Ни капли стыда или великодушия. Подлость и предательство во всем и зверино-равнодушная, холодная жестокость.

Какая "бронза" хороша? Какая нужна жестокость? Заратустра говорит: "Что такое добро, и что такое зло, этого еще не знает никто - разве только творящий. А это - тот, кто творит цель для человека, кто дает земле ее смысл и ее будущее. Этот впервые творит условия, при которых что-нибудь становится добром или злом".

Ну, что ж! Тут спорить не о чем. Конечно, это так. Не существует абсолютных норм добра и зла. Все дело в том, к чему и как они применяются. Хорошо ли перевязать рану товарищу? Хорошо. Но ведь прав и полководец (кажется, Драгомиров), сказавший: "Солдат, который во время атаки остановится, чтобы перевязать раненого товарища, - тряпка и негодяй". На что уж был мягок и добр св. Франциск Ассизский. Рыбак поднес ему великолепную живую рыбу. Франциск поблагодарил - и выпустил рыбу обратно в воду. А и он, когда было нужно, умел быть беспощадно жестоким. Одного из своих учеников, в наказание за злословие, он заставил съесть кучу ослиного помета. И всю целиком заставил съесть, не сжалился.

Здесь спор возможен не по существу, а разве только о степени, о критерии. Но не это важно для Ницше.

"Когда человечество не стыдилось еще своей жестокости, - говорит он, жизнь на земле была радостнее, чем теперь. Усталый пессимистический взгляд, недоверие к загадке жизни, ледяное "нет" отвращения к жизни - это вовсе не признаки самых злых веков человеческого рода; они выступают, скорее, на свет, когда приходит болезненная изнеженность и оморализованность, вследствие которых животное "человек" научается в конце концов стыдиться всех своих инстинктов. По дороге к "ангелу" человек выработал себе тот испорченный желудок и тот обложенный язык, вследствие которых ему не только противна радость и невинность зверя, но и сама жизнь стала невкусной".

О, не совсем так! Люты были старинные времена, люди стыдились тогда не того, чего стыдимся мы; вкусна была для них жизнь, и язык их был чист. Но всегда человек - с тех пор, как он стал человеком, - стоял выше отъединенной от мира "радости и невинности зверя". Он чувствовал свою общность с другими людьми, с народом, с человечеством. И он знал то, чего не знает зверь, стыд.

Ахиллес глумится над трупом ненавистного ему Гектора. Снова и снова привязывает он истерзанный труп к колеснице и волочет по пыли и грязи вокруг могилы Патрокла. И с омерзением следит за ним Аполлон:

...из помыслов всякую правду изгнал он,

Всякую жалость из сердца. Как лев, о свирепствах лишь мыслит.

Лев, и душой дерзновенной, и дикою силой стремимый,

Только и рыщет, чтоб стадо найти и добычу похитить.

Так сей Пелид загубил милосердье и стыд потерял он.

(Ил. XXIV, 40-44)

Этот стыд - aidos, - прочно живет в душах гомеровских эллинов. Нищие, странники, бездомные беглецы называются у Гомера трогательным словом aidoioi, - вызывающие в людях стыд.

И замечательно: обожествляя все решительно вокруг себя, гомеровский эллин не обожествил этого стыда, а оставил его при себе, как свое изначальное, внутреннее, ему присущее свойство. Только много позже - впервые у Гесиода - этот стыд превращается в богиню Айдос или Айдо, "сидящую на троне вместе с Зевсом" (Софокл).

"Зачем так мягки, так покорны и уступчивы? - спрашивает Заратустра. Зачем так мало рока во взоре вашем? Злое - лучшая сила человека. Человек должен стать лучше и злее". В "Ессе homo" Ницше разъясняет истинный смысл своего сверхчеловека, мало кем понятого. "Слово сверхчеловек для обозначения типа самой высокой удачности, в противоположность "современным" людям, "добрым" людям, - почти всюду было понято в полной невинности, как "идеалистический" тип высшей породы людей, как полусвятой, как полугений". И с искушающею улыбкою дьявола Ницше наклоняется к читателю и "шепчет ему на ухо":

- Скорее уже можно в нем видеть... Цезаря Борджиа!

Услышит это Аполлон и с омерзением отшатнется от Ницше: если лютый, не знающий стыда Ахиллес - дикий лев, то ведь Цезарь Борджиа - просто подлая гиена, а "радость и невинность зверя" есть и в гиене, хотя она и питается падалью. Но вглядится Аполлон попристальнее в грозное лицо Ницше, вглядится - и рассмеется, и махнет рукою, и пренебрежительно повернется к нему спиной.

Как мало "рока" в этом напряженно-грозном взоре! Ведь это же просто добрый человек, ужасно добрый человек, с сердцем, "почти разрывающимся от сострадания". Вот почему он и делает такое свирепое лицо. Вот почему ему и нужен - не Гарибальди, а непременно Цезарь Борджиа. Бояться пролить кровь дикой козы, - о, на это очень способен и сам Ницше! А вот двинуть на смерть тысячи людей, взяв на свою душу всю ответственность за это, а вот расстрелять человека...

Назад Дальше