Верноподданный (Империя - 1) - Манн Генрих 7 стр.


За столиком солдатского трактира, в задушевном разговоре с начальником, Дидерих заявлял, что он в восторге от армейской жизни.

- Растворяться в великом целом! - говорил он. Ничего на свете он так не желал бы, как на всю жизнь остаться в армии. Это говорилось искренне, и, однако, во время послеобеденных учений "на местности" им овладевало единственное желание - забраться в окоп и спрятаться от всех и от всего. Слишком тесный, придававший стройность фигуре мундир после обеда превращался в орудие пытки. Что тебе с того, что капитан, отдавая команду, так лихо гарцует на своем коне, когда сам ты бегаешь, пыхтишь и отдуваешься, слыша, как непереваренный суп урчит у тебя в кишках. Вообще говоря, Дидерих готов был всем восхищаться здесь, но восхищение отступало перед личными невзгодами. Нога у него опять разболелась. Не без презрения к самому себе он прислушивался к боли с робкой надеждой, что она усилится. Тогда его освободят от ученья "на местности", быть может, даже и на казарменном дворе. И наконец отпустят на все четыре стороны.

Дело дошло до того, что в воскресенье он отправился к отцу одного своего "собутыльника", тайному медицинскому советнику. Краснея от стыда, он попросил господина советника посодействовать ему. Он влюблен в армию, в это великое целое, и с радостью остался бы на военной службе до конца дней своих. В этом великолепном механизме становишься, так сказать, частицей власти и всегда знаешь, что тебе делать, - чувство, ни с чем не сравнимое! Но ведь нога-то больная.

- Нельзя же допустить, чтобы ее ампутировали. Я же все-таки кормилец матери и сестер.

Тайный советник осмотрел ногу.

- "Новотевтония" - наше знамя, - сказал он. - Я случайно знаком с вашим полковым врачом.

Об этом Дидериху уже было известно со слов приятеля-корпоранта. Он откланялся и ушел со страхом и надеждой в душе.

Воодушевленный этой надеждой, Дидерих на следующее утро едва ступал на ногу. Он сказался больным.

- Кто вы такой? Чего ради вы беспокоите меня? - Штабной врач окинул его взглядом. - Вид у вас цветущий, и брюхо уже поменьше.

Но Дидерих стоял навытяжку и не уходил: болен, да и только. Начальнику пришлось снизойти до освидетельствования. Когда Дидерих разулся, врач заявил, что, не закури он сигару, ему стало бы дурно. Ничего угрожающего он не нашел и, возмущенный, столкнул Дидериха со стула.

- В казарму - и точка. Можете идти.

На том дело и кончилось. Но на учении Дидерих вдруг вскрикнул и упал. Его доставили в "околоток", госпиталь для легкобольных, где разило простонародьем и нечего было есть. Кормиться за собственный счет, как положено вольноопределяющимся, здесь было трудно, а из общего котла Дидерих ничего не получал. Голод заставил его объявить себя здоровым. Отлученный от гражданского мира с его обычными человеческими правами, он покорился своей мрачной участи, как вдруг однажды утром, когда все надежды были утрачены, его вызвали с учения в кабинет полкового врача. Само высокое начальство пожелало его освидетельствовать. Старший врач говорил сначала чисто человеческим, несколько смущенным тоном, который сменила воинская суровость, но и в ней чувствовалась некоторая неловкость. Он также не нашел у Дидериха ничего страшного, и все-таки его заключение носило иной характер. Дидериху было предложено "временно" продолжать службу, а там уж все как-нибудь уладится.

- С такой ногой...

Спустя несколько дней к Дидериху явился санитар из "околотка" и на зачерненной бумаге сделал оттиск злополучной ноги. Дидериху пришлось дожидаться в приемной "околотка". Штабной врач, совершавший как раз обход, не преминул выказать ему свое глубокое презрение:

- Даже не плоскостопие! Ну и лодырь!

Тут распахнулась дверь, и в приемную, с фуражкой на голове, торжественно вступил полковой врач. Он шел твердым, четким шагом, не оглядываясь ни вправо, ни влево; молча остановившись перед своим подчиненным, он сурово и мрачно уставился на его фуражку. Озадаченный штабной врач старался приспособиться к положению, явно исключавшему привычный коллегиальный тон. Наконец он смекнул, снял фуражку и встал во фронт. Начальник протянул ему зачерненную бумагу с оттиском ноги и заговорил с ним тихо и настойчиво, как бы приказывая увидеть то, чего нет. Штабной врач, прищурившись, переводил взгляд с начальника на Дидериха и с Дидериха на бумагу. Потом щелкнул каблуками: он увидел то, что ему приказывали видеть.

После ухода полкового врача он подошел к Дидериху и вежливо, со слабой улыбкой, означавшей, что он все понимает, сказал:

- Конечно, все было ясно с самого начала... Но ради солдат... Дисциплина, сами понимаете...

Дидерих стоял руки по швам, всем своим видом показывая, что он, разумеется, понимает.

- Но я, конечно, знал, как решится этот вопрос, - повторил штабной врач.

Дидерих подумал: "А если и не знал, то теперь знаешь". Вслух он проговорил:

- Позволю себе покорнейше спросить, господин штабной врач: ведь я смогу продолжать службу?

- Не ручаюсь, - ответил врач и, круто повернувшись, отошел.

Отныне Дидерих был освобожден от тяжелых учений: "на местности" его больше не видели. Зато в казарме он был воплощением радостной исполнительности. Когда по вечерам, во время переклички, приходил из казино слегка подвыпивший, с сигарой в зубах, капитан и сажал под арест какого-нибудь злополучного солдата, начистившего сапоги ваксой, вместо того чтобы просто смазать их, - к Дидериху он не мог придраться. Тем безжалостнее обрушивал он всю свою праведную строгость на другого вольноопределяющегося, который вот уже три месяца спал в общей казарме в виде наказания за то, что первые две недели службы ночевал дома: он лежал в горячке с температурой до сорока градусов, и если бы исполнил свой долг, то, вероятно, не выжил бы. Ну что ж, пусть бы не выжил! Стоило капитану увидеть этого вольноопределяющегося, как на лице у него появлялось выражение горделивой удовлетворенности. За их спинами Дидерих, смиренный и невредимый, думал:

"Вот видишь? "Новотевтония" и тайный медицинский советник - это, пожалуй, посильнее, чем температура".

Пришел день, когда все канцелярские формальности были выполнены, и унтер-офицер Ванзелов объявил, что Дидерих увольняется из армии. Глаза Дидериха тотчас же увлажнились: он тепло пожал руку Ванзелову.

- Надо же, чтобы именно со мной случилось такое, а ведь я... - он всхлипнул, - я с такой готовностью...

И вот он за воротами казармы.

Месяц он просидел дома, занимаясь зубрежкой. Идя обедать, озирался по сторонам: только бы не встретить кого из знакомых. У новотевтонцев все же надо было наконец показаться. Он с места в карьер заговорил с апломбом:

- Кто не служил, и представления не имеет, что это такое. Видишь мир совсем в другом свете. Я бы с радостью навсегда остался в армии, начальники даже советовали мне, уверяли, что у меня наилучшие данные. Ну, и вот...

Он устремил вдаль страдальческий взгляд.

- Несчастный случай. А все оттого, что я ревностно исполнял свой долг солдата. Капитан приказал мне запрячь двуколку и проездить его лошадку. Вот тут-то и случилась беда. Разумеется, я не щадил пострадавшую ногу и слишком рано вернулся в казарму. Состояние мое ухудшалось день ото дня. Штабной врач посоветовал мне на всякий случай известить своих.

Последние слова Дидерих произнес сдержанно и мужественно:

- Надо было вам видеть нашего капитана! Он самолично навещал меня каждый день после долгих переходов, как был, в запыленном мундире. Только в армии и бывает такое товарищеское отношение. В те трудные дни мы с ним тесно сблизились. Вот эта сигара еще подарена им. И когда ему пришлось сказать, что штабной врач хочет освободить меня от военной службы... такие минуты, смею вас уверить, не забываются. И у меня, и у капитана слезы навернулись на глаза.

Слушатели были потрясены. Дидерих обвел всех мужественным взглядом.

- Ну, стало быть, хочешь не хочешь, надо возвращаться к гражданской жизни. Ваше здоровье!

Он продолжал зубрить, а по субботам бражничал с новотевтонцами. Появился в их кругу и Вибель. Асессор, чуть ли уже не прокурор, он говорил только о "растленных взглядах", "врагах родины", "христианско-социалистических идеях" и разъяснял новичкам, что настала пора заниматься политикой. Он знает, что это не аристократично, но нельзя же уступать натиску противника. К движению примкнула даже родовитая знать, например, его друг асессор фон Барним. В ближайшие дни господин фон Барним почтит новотевтонцев своим присутствием.

Фон Барним явился и пленил все сердца, он держался с корпорантами, как равный с равными. У него были гладкие, расчесанные на пробор темные волосы, повадки исполнительного чиновника и деловой тон. Однако к концу речи в его взгляде появилось мечтательное выражение, он быстро попрощался, тепло пожав всем руки. Когда он ушел, новотевтонцы дружно сошлись на том, что еврейский либерализм - это предтеча социал-демократии, что немцам-христианам необходимо сплотиться вокруг придворного проповедника Штеккера{62}. Дидерих, так же как и другие, вкладывал в слово "предтеча" какой-то весьма туманный смысл, а под "социал-демократией" понимал всеобщую дележку. С него этого было достаточно. Но господин фон Барним пригласил к себе всех желающих для дальнейшего разъяснения этих вопросов, и Дидерих, конечно, не простил бы себе, если пренебрег бы столь лестной возможностью.

В своей старомодной и неуютной холостяцкой квартире фон Барним прочел ему в строго приватном порядке целую лекцию. Его политический идеал, сказал он, это сословное представительство, как в блаженную пору средневековья{62}: рыцари, духовенство, кустари, ремесленники. Ремесла, - и в этом кайзер совершенно прав, - следует вновь поднять на тот высокий уровень, на котором они пребывали до Тридцатилетней войны{62}. Задача ремесленных цехов насаждать благочестие и высокую нравственность. Дидерих горячо соглашался с ним. Эти идеалы отвечали его нутру: строить свою жизнь не в одиночку, а корпоративно, опираясь на узаконенную принадлежность к своему сословию, к своему цеху. Мысленно он уже видел себя депутатом от гильдии бумажных фабрикантов. Еврейских сограждан господин фон Барним, разумеется, исключал из своего государственного устройства, - ведь они воплощение таких начал, как беспорядок и распад, разброд и непочтительность, короче говоря воплощение самого зла. Благочестивое лицо фон Барнима перекосилось от ненависти, нашедшей у Дидериха сочувственный отклик.

- Да разве власть в конечном счете не в наших руках? Мы можем их попросту вышвырнуть. Германское воинство...

- Вот-вот! - выкрикнул фон Барним, бегая из угла в угол. - Во имя чего, скажите на милость, мы воевали и одержали победу? Во имя того, чтобы я продал свое родовое имение какому-то Франкфуртеру?

Потрясенный Дидерих молчал. В эту минуту раздался звонок, и фон Барним объяснил:

- Это мой цирюльник. Надо взяться и за него!

Увидя разочарованное лицо Дидериха, он добавил:

- С такими господами, разумеется, я веду иные речи: каждый из нас обязан отторгнуть кого-нибудь от социал-демократии и перетянуть побольше мелкого люда в лагерь нашего благочестивого кайзера. Внесите и вы свой вклад в это дело.

И фон Барним милостивым кивком отпустил Дидериха. Уходя, Дидерих слышал, как цирюльник жаловался:

- Еще один старый клиент перешел к Либлингу, господин асессор, и только потому, что Либлинг отделал свой салон мрамором.

Вибель, выслушав Дидериха, который передал ему речи фон Барнима, сказал:

- Все это хорошо и замечательно, и я чрезвычайно уважаю идеалистические убеждения моего друга фон Барнима, но с ними далеко не уйдешь. Видите ли, Штеккер в "Айспаласте"{63} тоже пытался выехать на демократии, христианской или нехристианской, а что получилось? Зло пустило слишком глубокие корни. Нынче лозунг один: в атаку. В атаку, пока власть в наших руках.

И Дидерих, со вздохом облегчения, согласился. Возиться с вербовкой христиан сразу же показалось ему тягостным занятием.

- "Социал-демократию я беру на себя", сказал кайзер{63}. - Глаза Вибеля сверкнули, как у разъяренного кота. - Чего же вы еще хотите? Солдатам внушают, что им, возможно, придется стрелять в своих родных и близких{63}. Что это значит? Могу сообщить вам, драгоценнейший, что мы накануне крупных событий.

Назад Дальше