— «Кирилловская церковь была построена между 1146 и 1171 годами княгиней Марией Мстиславной, женой князя Всеволода Ольговича».
— Брось, — сказал я. — Не может быть. Так и написано, что эта княгиня сама построила?
— Посмотри. На русском и английском. Можешь убедиться. Подписано «Мосько». Видно, специалист.
— Взяла в свои белые руки мастерок, князь подавал кирпичи, а она вела кладку?
— Наверное.
— Тогда, конечно, нужно бы съездить. Как ты? — спросил я у Веры.
— Поедем, — согласилась Вера.
Возле Кирилловской церкви тихие помешанные в серых халатах, из-под которых выглядывали кальсоны, везли на тележке большие кастрюли с едой. А в церкви полно иностранных туристов. Экскурсовод показывал им композицию Врубеля «Сошествие святого духа на апостолов» и «Въезд в Иерусалим».
Виля снова заглянул в свой проспект и попытался растолковать туристам, что Врубель сделал все это, когда был еще студентом. В зрелом возрасте он сумел бы нарисовать все это значительно лучше. Какой-то человек, явно не иностранец, негромко, металлическим голосом посоветовал Виле заткнуться. Сказал он это так убедительно, что Виля замолчал.
Ох и любят же люди все старое!
Интересно, через девятьсот лет будут водить туристов на Бессарабский крытый рынок? И будут ли ахать знатоки искусства, рассматривая картину «Студенты на уборке урожая в колхозе имени Международного женского дня»?
— С большим подъемом встретили трудящиеся, — сказал Виля, усаживаясь на свой мотоцикл.
Вот уже неделя, как я езжу на работу на троллейбусе. Я не понимаю, как люди могут пользоваться этим допотопным чудовищем. Мне приходится выходить из дому на полчаса раньше, чем обычно. Толкотня. Мужчины с детьми на плечах. До работы детей нужно доставить в ясли. Корзины с овощами. Молодые женщины, одетые как старухи, везут их на рынок. Эти корзины мертвой хваткой вцепляются в штаны. Всегда какой-то основной запах, который перебивает все остальные. Оттаивающая мороженая рыба. Или валерианка. Или перегоревшее железо с машинным маслом. Или цветы с желтыми венчиками — чернобривцы. Или духи, от которых все начинают чихать.
И ссоры. Из-за места. Или из-за того, что кто-то загородил выход. Или вход.
Обидно, что так получилось. И все-таки мне повезло. Могло быть хуже. Когда я поднялся с земли и посмотрел на мотоцикл, мне просто плакать хотелось. На мне ни царапины. А мотоцикл — всмятку. Двести рублей. И то при условии, что я сам хорошо поработаю. А то и в триста не уложишься.
Только нет у меня двухсот рублей. И это обиднее всего. Я уже не могу без мотоцикла. Мы, мотоциклисты, чувствуем друг друга. Пусть говорят, что мы сумасшедшие, но мы издали узнаем друг друга и никогда не признаем водителя автомашины или владельца мотороллера за своего.
Откуда эта кошка взялась на шоссе? Она появилась словно из-под асфальта. Я вильнул колесом и вылетел через кювет за обочину. И сразу же возле меня появились мотоциклисты. Ни один не проехал мимо. Черт побери, а ведь ни один человек не сказал, что нужно было давануть кошку, хоть за нее даже не штрафуют. Хорошие ребята.
Мотоцикл не любит невезучих. И требует, чтобы с ним были на «вы». Как с моей мамой.
Есть простой расчет. Сто километров в час — это значит двадцать восемь метров в секунду. Шестьдесят — семнадцать метров в секунду. Двадцать пять — семь метров.
На дорогу выскочила кошка. Из-за деревьев вдоль шоссе. Между временем, когда ты ее заметил и когда ты нажал на тормоз, если у тебя нормальная реакция, пройдет с полсекунды. При скорости сто километров в час ты за эти полсекунды проедешь примерно четырнадцать метров. Если асфальт сухой, тормоз у тебя в порядке, а покрышки новые, понадобится еще четыре секунды, пока мотоцикл остановится. В общем, пока ты полностью остановишься при такой скорости, ты пройдешь семьдесят-восемьдесят метров. А на мокрой дороге это расстояние может увеличиться до двухсот метров. Каждый из них грозит аварией.
И вот теперь я по утрам бегаю к троллейбусной остановке. Наискосок по тропинке через садик. Теперь я узнал, кто растаскивает завалы из скамеек. Это я и такие же люди, как я. Один немножко отодвинет скамейку, другой — другую, и вот уже снова образовался проход.
Но может быть, тем, кто этим ведает, стоило бы вместо тропинки сделать асфальтовую дорожку? Черт с ней, с симметрией. В конце концов симметрия для людей, а не люди для симметрии. Тем более что Виля говорит, будто симметрия в природе с точки зрения философии только частный случай асимметрии.
Хотя в этом надо еще разобраться. Если так смотреть, то получится, что порядок в природе, а значит и в жизни, только частный случай беспорядка. Интересно, как это согласуется с марксизмом?
Очевидно, человек должен сам вносить порядок в природу и жизнь. Но это можно сделать только, если понимаешь, где порядок, а где непорядок. Если ты хорошо знаешь, что правильно, а что неправильно. А я не знаю.
В воскресенье мы с Верой поехали в ботанический сад. На троллейбусе. Оказалось, что у нее с собой нет мелочи, а у меня вообще только рубль в кармане. Водитель заявил, что у него нет денег для размена, что нужно заранее готовить мелочь, и какой-то старик в белом чесучовом пиджаке нудным и противным голосом стал говорить, что вот безобразие, садятся в троллейбус, а о деньгах на билеты не могут заранее побеспокоиться, что так каждый будет отрывать водителя от работы, и троллейбус будет задерживаться в дороге, что каждый человек обязан заранее позаботиться о деньгах на проезд, особенно в наше время, когда троллейбусы работают без кондуктора. Конечно, он был прав. Я просто отвык от троллейбуса. В ботаническом саду было жарко. Весной тут оглушительно пахнет сиренью. Ее здесь сто сортов, всех оттенков. Посетители ахают, призывают друг друга полюбоваться и едят мороженое эскимо, стараясь не капать на одежду.
На скамье под розовым кустом сидел светловолосый, косоглазый парень с мышцами тяжелоатлета, которые очень не подходили к его худощавому лицу. Рядом жена, в таком неудачном бюстгальтере, что казалось, у нее одна грудь, расположенная в центре. У нее было лицо со свежей и чистой кожей, но шея и плечи густо усыпаны веснушками.
Парень держал на руках мальчика лет двух-трех. Светлые волосы ребенка слиплись от пота. Парень время от времени незаметно прикасался губами и носом к детским волосам. Мне это показалось странным. Совсем дурак парень. И ребенок косоглазый. Похожий на своего отца.
Мы пили кислое и теплое натуральное вино. Теперь, когда я не водитель, а пассажир, я могу себе это позволить. И закусывали его жареной камбалой, о которой ученые говорят, что она бессмертна. Черт знает что! И даже цветы покупали. Все это на Верины деньги. И надо же было случиться, когда мы сели в троллейбус, снова оказалось, что ни у меня, ни у нее нет ни копейки мелочи.
Я снова обратился к водителю. Водитель сказал, что нужно заранее готовить деньги на билеты. И тут такой же старик, честное слово, даже в таком же чесучовом пиджаке, нудным голосом стал говорить, что это безобразие, что водитель обязан иметь мелочь, чтобы разменять деньги пассажирам, что об этом должно заботиться трамвайно-троллейбусное управление. И мне снова показалось, что он прав. Но не могли же быть правыми два человека, которые говорили противоположные вещи.
Я многого просто не понимаю. Вот сейчас мне нужны деньги, чтобы починить мотоцикл. Это совершенно ясно. Но фактически, что такое деньги и как они относятся к ценности какого-либо предмета, я совершенно не понимаю.
Я где-то читал, что эта известная небольшая картина Леонардо да Винчи, которая называется «Джоконда», или иначе «Монна Лиза», стоит сто миллионов долларов. Столько, возможно, стоит мотоциклетный завод. Теперь есть какой-то новый способ репродукции. Он дает такие точные копии картин, что не отличишь, где копия, а где подлинник. Это можно сделать только с помощью специальных исследований, а по внешнему виду не разберешь — каждая трещинка в краске передана, каждая морщинка на холсте. Если бы сам Леонардо да Винчи встал из могилы, он не смог бы разобрать, где то, что он нарисовал, а где копия. Следовательно, эстетическая ценность этих копий такая же самая, как у подлинника. Но ведь подлинник — картина и не может иметь другой ценности, кроме эстетической. Вместе с тем копии эти стоят десятки долларов, а не миллионы, как оригинал. Чем это можно объяснить?
Может быть, на земле есть люди, которые готовы поменять мотоциклетный завод на один портрет «Монны Лизы», хоть я вообще не понимаю, чем он так хорош, этот портрет. Ну будем считать, что это мой недостаток. Но я и многие другие люди, которых я знаю, да любой из членов нашего мотоклуба не поменяли бы ни на какую картину и одного мотоцикла. И те люди, которые признали такой высокой стоимость оригинала картины Леонардо да Винчи и ни во что ставят точные копии — да что там Леонардо да Винчи — крошечной почтовой марки, а уж почтовая марка, какой бы она ни была редкой, вообще ни для чего не может пригодиться и эстетическая ее ценность равна нулю, так вот эти люди воспринимают мир и его ценности совсем иначе, чем я и те, кого я знаю.
Вообще, по-моему, это немыслимое свинство, если старая, проштемпелеванная, ни для чего не пригодная почтовая марка стоит столько, сколько шестишпиндельный токарный автомат, который делал весь наш завод. Это, по-моему, какое-то сумасшествие.
Наш талмудист и начетчик Виля, которому я вчера изложил всю эту свою теорию про ценности, сначала сказал, что больше, чем тридцатку, он мне дать не сможет и что мотоцикл мы сами отремонтируем, потому что еще князь Потемкин Таврический справедливо указывал: «Люди — все, деньги — сор». Затем он заявил, что я не понимаю разницы между стоимостью и ценностью, а это, по его словам, понятия не только различные, но иногда и противоположные.
— Различные, — сказал я на это, — может быть. Но почему противоположные? То, что считается ценным, имеет и стоимость подходящую. Чем выше сорт колбасы, тем она дороже стоит.
— Дружбу ты купишь за деньги? Или любовь? — свернул набок Виля свою бородку.
— Я нет. А вообще это только так говорится, что не купишь. Покупали дружбу. И не то что отдельных людей, а целых государств. И любовь покупали. И покупают.
У Вили голова как кибернетическая машина. Все, что в нее попадает, перерабатывается там, снабжается цитатами и выдается наружу в совершенно измененном виде. Мы с ребятами когда-то проверили его насчет цитат. Даже я раньше считал, что он половину сам придумываете Но мы смотрели двухтомник Маркса — Энгельса, Виля шпарил оттуда буквально страницами.
— Мы все, — сказал Виля, — и даже ты — стихийные марксисты, потому что постоянно живем в стихии марксизма. И все-таки следует больше разбираться в теории.
Он выпалил в меня цитатами, в которых во всех падежах склонялось слово аксиология — теория ценностей.
— Ценности, — говорил Виля, — это предметы или явления, которые людям нужны, или полезны, или приятны. Значит, они удовлетворяют материальные или духовные потребности людей. Стоимость товара — это как бы сгусток человеческого труда. Труда, овеществленного в товаре, по известному выражению Маркса. Стоимость совсем не является доказательством полезности вещи.
С этим я был вполне согласен. Сигареты, например. Мы за них платим, а они нам же и вредят.
— А деньги, — продолжал Виля, — безусловно, являются ценностью. Но это ты брось — настоящей любви или дружбы за деньги не купишь. Так же, как за деньги нельзя продлить жизнь или купить себе талант…
В конце концов я взял у него тридцать рублей до аванса — с первых же дней работы на заводе я понял, что зарплаты не бывает, а есть аванс и получка, — и ушел обогащенный.
Мы договорились встретиться с Верой в парке над Днепром. У фонтана. Против здания Совета Министров. Конечно, любовь не покупают. Но мне хотелось сделать Вере подарок.
Я зашел в магазин. Проще всего было бы купить духи. Но я не знал, какие ей понравятся. Я уже начал присматривать летний зонтик — совершенно, по-моему, бессмысленная штука, но увидел, что женщины покупают платочки в ярких цветах. Из тех, которые надевают на голову или набрасывают на плечи, сложив косынкой. Хорошие платочки. За десять девяносто. Я купил.
По Крещатику я поехал в троллейбусе. Черт побери — прежде я как-то не обращал на это внимания — у всех женщин были платочки. И какие! Я очень ревниво их рассматривал. Куда моему! Всех цветов, ажурные, с картинками, с изображением почтовых марок. Я видел вокруг себя одни платочки.
— Глупый, — сказала Вера. — Не нужно мне подарков. В самом деле.
Платок ей понравился.
— Со вкусом, — сказала она.
Я посмотрел подозрительно. Она не шутила. Мы подошли к склону. Открылся Днепр.
В эти дни мне, очевидно, было суждено решать все спорные философские вопросы.
— Ты не помнишь, — спросила Вера, — кто это сказал, что свобода — осознанная необходимость?
— Маркс, наверное. А что?
— Я тоже точно не помню, хоть сдавала все это, когда поступала в аспирантуру. Вот так — слышишь какое-нибудь выражение и не задумываешься, что оно значит. А потом видишь, что это правда. Кажется, можешь сделать что вздумается. Жить как хочешь, а фактически делаешь только то, что необходимо.
— Может, с философской точки зрения это так и получается, — возразил я. — А если посмотреть просто… Свобода, по-моему, это когда нет принуждения. Когда у тебя или, скажем, в широком смысле, у целого народа есть возможность выбора. Хотя бы сказать «да» или «нет».
Вера вдруг странно всхлипнула и сказала:
— Если бы ты знал, как мне с тобой хорошо, как весело… Даже просто так — ходить по парку.
— Ну что ты, Вера, — растерялся я и сильнее прижал к себе ее руку.
— Ты не знаешь, как я тебя первый раз увидела. То есть я тебя видела и раньше, но таким, каким я тебя знаю… Ты ждал кого-то перед нашим домом на улице. Возле этого старого неклена.
— Что значит «неклен»?
— Так это дерево называется. Есть клен, а эта порода называется неклен.
Значит, дерево, на котором тогда, на рассвете, щебетали и шевелились тысячи воробьев, не было кленом. Странно. Хотя на нем действительно были какие-то другие листья.
— И вдруг, — продолжала Вера, — ты встал в такую позу, будто опираешься локтем на барьер или ограду. Помнишь?
— Нет, — ответил я, хотя в действительности помнил, как это было. Очень глупо.
— Ты стоял так, как это делают мимы в цирке или на эстраде. Но на сцене это никогда не производит такого впечатления. А тут, на улице, прохожие останавливались, разинув рты. Какая-то старушка посмотрела на тебя, не поверила своим глазам — на что это ты опираешься, надела очки, снова посмотрела и пошла дальше в полной растерянности. Ребятишки вокруг тебя помирали от хохота, а ты стоял так, словно все это тебя совершенно не касается, а потом сделал вид, что берешь что-то этого воображаемого барьера, и вдруг у тебя между пальцами оказалась — неизвестно откуда — зажженная сигарета.
— Ну, это простой фокус, — сказал я.
Мы еще долго ходили по парку и разговаривали, хотя оба знали, что Вере давно пора домой. Она была у сына. Он живет у ее родителей. Когда моя мама узнала об этом, она язвительно сказала: «Дякую вам, мамо, за вашу науку: колисали ви мене, колишіть онуку».[6]
Я его видел. Его зовут Андрюшка. Четыре года. Очень серьезный рослый малый. Он, мне показалось, чем-то похож на генерала. На генерала в коротеньких штанишках.
У Вериных родителей был телефон. Виктор мог туда позвонить или зайти. Мы об этом не говорили, но оба помнили об этом.
Я посадил Веру в троллейбус, а сам пошел пешком, чтоб прийти позже. Мы вместе не возвращаемся.
Я читал статью о телепатии. Уже не помню, где — в журнале «Наука и жизнь» или даже в газете. Там доказывалось, что, в общем, никакой телепатии не существует. Приводились всякие факты. Пока читаешь — тебе понятно, что телепатии нет и быть не может. Но потом ты забываешь, что там написано. И вспоминаешь Вольфа Мессинга.
Я, когда еще учился в восьмом классе, видел его выступление. Батя меня повел. В заводской клуб. Что б там ни писали про то, что он развил в себе наблюдательность, а это похоже на чудо. Пусть те, которые пишут, разовьют. А тогда говорят.
Но дело не в Мессинге. Дело в моей маме. Ведь не знала она и не могла знать, откуда я вернулся и о чем разговаривал.