Гоголь в жизни - Вересаев Викентий Викентьевич 52 стр.


Гоголь - М. П. Балабиной, в феврале 1842 г., из Москвы. Письма, II, 147.

Я получил ваше уведомление о том, что рукопись пропускается. Дай бог, чтоб это было так, но я еще не получил ее, хотя три дни уже прошло после полученья вашего письма. Я немножко боюсь, что она попала к Никитенке (цензор). Он кроме своих цензорских должностных взглядов, понимает звание цензора в смысле древних цензоров римских, то есть наблюдателей за чистотою нравов, и потому многие мои выражения пострадают сильно от него. Словом, не могу еще предаваться надежде, пока вовсе не окончится дело. Дай бог, чтоб оно было хорошо. Я уже ко всему приготовился... Нельзя ли на Никитенку подействовать со стороны каких-нибудь значительных людей, приободрить и пришпандорить к большей смелости? Добрый граф Виельгорский! Как я понимаю его душу! Но изъявить каким бы то ни было образом чувства мои - было бы смешно и глупо с моей стороны. Он слишком хорошо понимает, что я должен чувствовать.

Гоголь - П. А. Плетневу, 17 февр. 1842 г., из Москвы. Письма, II, 146.

Я помню, как ленивый и необщительный Гоголь, еще до появления своих "Мертвых душ", приехал в одну середу вечером к Чаадаеву. Долго на это он не решался, сколько ни упрашивали общие приятели упрямого малоросса; наконец он приехал, и, почти не обращая никакого внимания на хозяина и гостей, уселся в углу на покойное кресло, закрыл глаза, начал дремать и потом, прохрапев весь вечер, очнулся, пробормотал два-три слова в извинение и тут же уехал. Долго не мог забыть Чаадаев такого оригинального посещения.

Д. Н. Свербеев. Воспоминания о П. Я. Чаадаеве. Рус. Арх., 1868, 995.

В разговорах, как мы слышали из разных источников, Гоголь часто не принимал участия, молча и презрительно поглядывая на собеседников; в иных зарождалась даже мысль, что этот прием употреблялся им в некоторых случаях нарочно для прикрытия своего невольного смущения.

В. И. Шенрок. Материалы, IV, 757.

Однажды Булгакова (К. А. Булгаков, дилетант - любитель живописи, известный в 40-х годах чудак и повеса) посетил Гоголь и пресерьезно осматривал его коллекцию портретов и рисунков. Не заметив, что на диване сидел какой-то важный генерал, и к тому же очень щепетильный. Гоголь долго стоял над диваном, рассматривая висевшую над ним картину, не заме-{318}чая сидевшего генерала, бесившегося от злобы. "Я заметил,- рассказывал Булгаков,- что Гоголь, не видя этого петуха, осеняет его своим длинным носом, и стал их представлять. "Mon cher,- сказал я генералу, моему старому приятелю,- je te presente la personne du celebre Gogol, lecrivain" 6. Тогда надо было видеть, как флегматический Гоголь опустил свой длинный нос на моего бедного генерала, побагровевшего от неслыханного sans fagon 7 обращения, и как они оба в унисон промычали что-то вместо приветствия.

П. П. Соколов. Воспоминания. Л. 1930. Стр. 134.

Я был болен и очень расстроен и, признаюсь, не в мочь было говорить ни о чем. Меня мучит свет и сжимает тоска, и как ни уединенно я здесь живу, но меня все тяготят здешние пересуды, и толки, и сплетни. Я чувствую, что разорвалися последние узы, связывавшие меня со светом. Мне нужно уединение, решительное уединение. О, как бы весело провели мы с тобой дни вдвоем за нашим чудным кофием по утрам, расходясь на легкий, тихий труд и сходясь на тихую беседу за трапезой и ввечеру! Я не рожден для треволнений и чувствую с каждым днем и часом, что нет выше удела на свете, как звание монаха. Я приеду сам за тобою... Здоровье мое сделалось значительно хуже. Мне советуют ехать в Гастейн... как кстати!.. Я бываю часто у Хомяковых; я их люблю; у них я отдыхаю душой,

Гоголь - Н. М. Языкову, 10 февр. 1842 г., из Москвы. Письма, II, 144.

Гоголь до невероятности раздражителен и самолюбив, как-то болезненно, хотя в нем это незаметно с первого взгляда, но тем хуже для него! В Москве он только и бывает, что у Хомяковых.

Н. М. Языков - Е. П. Языковой. Шенрок. Материалы, IV, 167.

Гоголь всегда держал себя бесцеремонно у Хомяковых: он капризничал неимоверно, приказывая по нескольку раз то приносить, то уносить какой-нибудь стакан чая, который никак не могли ему налить по вкусу: чай оказывался то слишком горячим, то крепким, то чересчур разбавленным; то стакан был слишком полон, то, напротив. Гоголя сердило, что налито слишком мало. Одним словом, присутствующим становилось неловко; им только оставалось дивиться терпению хозяев и крайней неделикатности гостя.

П. И. Бартенев по записи В. И. Шенрока. Материалы, IV, 757.

В конце 1841 и в начале 1842 года начали возникать неудовольствия между Гоголем и Погодиным. Гоголь молчал, но казался расстроенным; а Погодин начал сильно жаловаться на Гоголя: на его капризность, скрытность, неискренность, даже ложь, холодность и невнимание к хозяевам, т. е. к нему, к его жене, к матери и теще, которые будто бы ничем не могли ему угодить. Я должен признаться, к сожалению, что жалобы и обвинения Погодина казались так правдоподобными, что сильно смущали мое семейство и отчасти меня самого, а также и Шевырева. Я, однако, объясняя себе поступки Гоголя его природною скрытностью и замкнутостью, его правилами, принятыми с издетства, что иногда должно не только не говорить {319} настоящей правды людям, но и выдумывать всякий вздор для скрытия истины, я старался успокоить других моими объяснениями. Я приписывал скрытность и даже какую-нибудь пустую ложь, которую употреблял иногда Гоголь, когда его уличали в неискренности, единственно странности его характера и его рассеянности. Будучи погружен в совсем другие мысли, разбуженный как будто от сна, он иногда сам не знал, что отвечает и что говорит, лишь бы только отделаться от докучного вопроса; данный таким образом ответ невпопад надобно было впоследствии поддержать или оправдать, из чего иногда выходило целое сплетение разных мелких неправд. Впрочем, я должен сказать, что странности Гоголя иногда были необъяснимы и остались навсегда для меня загадками. Мне нередко приходилось объяснять самому себе поступки Гоголя точно так, как я объяснял их другим, т. е. что мы не можем судить Гоголя по себе, даже не можем понимать его впечатлений, потому-то, вероятно, весь организм его устроен как-нибудь иначе, чем у нас; что нервы его, может быть, во сто раз тоньше наших: слышат то, чего мы не слышим, и содрогаются от причин, для нас неизвестных. На такое объяснение Погодин с злобным смехом отвечал: "разве что так". Я тогда еще не вполне понимал Погодина и потому не догадывался, что главнейшею причиною его неудовольствия было то, что Гоголь ничего не давал ему в журнал, чего он постоянно и грубо требовал, несмотря на все письма Гоголя. После объяснилось, что Погодин пилил, мучил Гоголя не только словами, но даже записками, требуя статей себе в журнал и укоряя его в неблагодарности, которые посылал ежедневно к нему снизу наверх. Такая жизнь сделалась мучением для Гоголя и была единственною причиною скорого его отъезда за границу. Теперь для меня ясно, что грубая, черствая, топорная натура Погодина не могла иначе поступать с натурою Гоголя, самою поэтическою, восприимчивою и по преимуществу нежною. Погодин сделал много добра Гоголю, хлопотал за него горячо всегда и везде, передавал ему много денег (не имея почти никакого состояния и имея на руках большое семейство), содержал его с сестрами и с матерью у себя в доме и по всему этому считал, что он имеет полное право распоряжаться в свою пользу талантом Гоголя и заставлять его писать в издаваемый им журнал. Погодин всегда имел добрые порывы и был способен сделать добро даже и такому человеку, который не мог заплатить ему тем же; но как скоро ему казалось, что одолженный им человек может его отблагодарить, то он уже приступал к нему без всяких церемоний, брал его за ворот и говорил: "я тебе помог в нужде, а теперь ты на меня работай".

Докуки Погодина увенчались, однако, успехом. Гоголь дал ему в журнал большую статью под названием "Рим", которая была напечатана в .№ 3 "Москвитянина". Он прочел ее в начале февраля предварительно у нас, а потом на литературном вечере у князя Дм. Вл. Голицына (у Гоголя не было фрака, и он надел фрак Константина). Несмотря на высокое достоинство этой пиесы, слишком длинной для чтения на рауте у какого бы то ни было генерала-губернатора, чтение почти усыпило половину зрителей; но когда к концу пиесы дело дошло до комических разговоров итальянских женщин между собою и с своими мужьями, все общество точно проснулось и пришло в неописанный восторг, который и остался надолго в благодарной памяти слушателей, {320}

Многие дамы, незнакомые лично с Гоголем, но знакомые с нами, желали его видеть; но Гоголя трудно было уговорить придти в гостиную, когда там сидела незнакомая ему дама. Одна из них желала особенно познакомиться с Гоголем; а потому Вера и Константин (дети Аксакова) так пристали с просьбами к Гоголю, что каким-то чудом уговорили его войти в гостиную. Это точно стоило больших трудов Константину и Вере. Они приставали к нему всячески, убеждали его; он отделывался разными уловками: то заговаривал о другом, то начинал им читать вслух что-нибудь из "Моск. Ведомостей" и т. д. Наконец, видя, что он уступает, Константин громко возвестил его в гостиной, так что ему уж нельзя было не войти, и он вошел; но дама не сумела сказать ему ни слова, и он, оставшись несколько минут, ушел. Константин проводил его и благодарил, но он был не совсем доволен, и на вопрос Константина, как он нашел эту даму, он сказал, что не может судить о ней, потому что не слыхал от нее ни слова, "а вы мне сказали, что она желает со мною познакомиться".

С. Т. Аксаков. История знакомства, 54-58.

Когда Гоголь напечатал свой "Рим" в "Москвитянине", то, по условию, выговорил себе у Погодина двадцать оттисков 8, но тот, по обыкновению своему, не оставил, сваливая вину на типографию. Однако Гоголь непременно хотел иметь их, обещав наперед знакомым по оттиску. И потому, настаивая на своем, сказал, разгорячась мало-помалу: "А если вы договора не держите, так прикажите вырвать из своего журнала это число оттисков". "Но как же,заметил издатель,- ведь тогда я испорчу двадцать экземпляров".- "А мне какое дело до этого?.. Впрочем, хорошо: я согласен вам за них заплатить,прибавил Гоголь, подумав немного,- только чтоб непременно было мне двадцать экземпляров моей статьи, слышите? Двадцать экземпляров!" Тут я увел его в комнату наверх, где сказал ему; "Зачем вам бросать эти деньги так на ветер. Да за двадцать целковых вам наберут вновь вашу статью".- "В самом деле? спросил он с живостью.- Ах, вы не знаете, что значит иметь дело с кулаком!" - "Так зачем же вы связываетесь с ним?" - подхватил я.- "Затем, что я задолжал ему шесть тысяч рублей ассигнациями: вот он и жмет меня. Терпеть не могу печататься в журналах,- нет, вырвал-таки у меня эту статью! И что же, как же ее напечатал? Не дал даже выправить хоть в корректуре. Почему уж это так, он один это знает". Ну, подумал я, потому это так, что иначе он не сумеет: это его природа делать все, как говорится, тяп да ляп.

М. С. Щепкин по записи О. М. Бодянского. Выдержки из дневника Бодянского. Сборник Об-ва Любит. Рос. Словесности на 1891 г. М. 1891. С. 118.

Вот уже вновь прошло три недели после письма вашего, в котором вы известили меня о совершенном окончании дела, а рукописи нет как нет. Уже постоянно каждые две недели я посылаю каждый день осведомиться на почту, в университет и во все места, куда бы только она могла быть адресована,- и нигде никаких слухов! Боже, как истомили, как измучили меня все эти ожиданья и тревоги! А время уходит, и чем далее, тем менее вижу возможности успеть с ее печатаньем.

Ничем другим не в силах я заняться теперь, кроме одного постоян-{321}ного труда моего ("Мертвые души"). Он важен и велик, и вы не судите о нем по той части, которая готовится теперь предстать на свет. Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится. Труд мой занял меня совершенно всего, и оторваться от него на минуту есть уже мое несчастие 9. Здесь, во время пребывания моего в Москве, я думал заняться отдельно от этого труда, написать одну-две статьи, потому что заняться чем-нибудь важным я здесь не могу. Но вышло напротив: я даже не в силах собрать себя.

Притом уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живой мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстает мне вся, во всей своей громаде. А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет передо мною. Притом здесь, кроме могущих смутить меня внешних причин, я чувствую физическое препятствие писать. Голова моя страдает всячески: если в комнате холодно, мои мозговые нервы ноют и стынут, и вы не можете себе представить, какую муку чувствую я всякий раз, когда стараюсь в то время пересилить себя, взять власть над собою и заставить голову работать; если же комната натоплена, тогда этот искусственный жар меня душит совершенно: малейшее напряжение производит в голове странное сгущение всего, как будто бы она хотела треснуть... Давно остывши и угаснув для всех волнений и страстей мира, я живу своим внутренним миром, и тревога в этом мире может нанести мне несчастие, выше всех мирских несчастий... Боже, думал ли я вынести столько томлений в этот приезд мой в Россию!

Гоголь - П. А. Плетневу, 17 марта 1842 г., из Москвы. Письма, II, 155.

Во время еще пребывания своей сестры у Раевской, месяца за два до отъезда, у нее в доме Гоголь познакомился короче с одной почтенной старушкой Над. Ник. Шереметевой, которая за год перед сим, не зная еще Гоголя лично, упросила Раевскую взять его сестру. Шереметева была глуха и потому, видев Гоголя несколько раз прежде, не говорила с ним почти и совсем его не знала. Но по случаю болезни Раевской, просидев с Гоголем наедине часа два, она была поражена изумлением, найдя в нем горячо верующего и набожного человека. Она, уже давно преданная исключительно молитве и добру, чрезвычайно его полюбила и несколько раз сама приезжала к нему, чтобы беседовать с ним наедине.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 63.

Многие знали в Москве в старые годы благочестивую старушку, избравшую своим призванием помощь бедным, больным и всякого рода страждущим. Она помогала не только деньгами, но являла всегда готовность служить многочисленным клиентам словом утешения и живейшим задушевным участием, весьма охотно присутствовала при соборовании и приходила на похороны людей, составлявших предмет ее страдания и материнских попечений. Эта старушка была Надежда Николаевна Шереметева, когда-то потерявшая зятя, Ивана Дмитриевича Якушкина (мужа ее дочери), сосланного в Нерчинские рудники за уча-{322}стие в деле 14 декабря 1825 г. В личности ее было что-то привлекательное, что заставляло забывать о недостатках ее развития и образования, хотя, конечно, она часто не могла быть интересной собеседницей для тех самых людей, которые высоко ценили ее нравственные качества... Не принадлежа к роду графов Шереметевых и находясь с ними в очень отдаленном родстве, она не располагала слишком большими средствами, но, напротив, жила скудно и даже нуждалась, часто отказывая себе в необходимом, чтоб иметь возможность хоть сколько-нибудь помогать бедным. Род. в 1775 г., ум. 1850.

В. И. Шенрок. Материалы, IV, 123, 130.

Были случаи, в которых я никак не умел объяснить себе поступков Гоголя: именно в течение первых четырех месяцев 1842 года был такой случай. Приехал в Москву старый мой, еще по гимназии, товарищ и друг, Д. М. Княжевич; он был прекраснейший человек во всех отношениях. Кроме того, что он, по крайней мере до издания "Мертвых Душ", понимал и ценил Гоголя, он был с ним очень дружески знаком в Риме и, как гостеприимный славянин, не один раз угощал у себя Гоголя. Княжевич очень обрадовался, узнав, что мы с Гоголем друзья и что он бывает у нас всякий день. Я думал, что и Гоголь этому обрадуется. Что же вышло? В первый раз, когда Княжевич приехал к нам при Гоголе и стал здороваться с кем-то за дверьми маленькой гостиной, в которой мы все сидели, Гоголь неприметно юркнул в мой кабинет, и когда мы хватились его, то узнали, что он поспешно убежал из дому. Такой поступок поразил всех нас, особенно удивил Княжевича. На другой день продолжалась такая же история, только с тою разницею, что Гоголь не убежал из дому, когда приехал Княжевич, а спрятался в дальний кабинетец, схватил книгу, уселся в большие кресла и притворился спящим. Он оставался в таком положении более двух часов и так же потихоньку уехал. На вопросы, что с ним сделалось, он отвечал самыми детскими отговорками: в первый приезд Княжевича он будто вспомнил какое-то необходимое дело, по которому надобно было ему сейчас уехать, а в другой раз - будто ему так захотелось спать, что он не мог тому противиться, а проснувшись, почувствовал головную боль и необходимость поскорее освежиться на чистом воздухе. Мы все были не только поражены изумлением, но даже оскорблены. Я хотел даже заставить Гоголя объясниться с Княжевичем; но последний упросил меня этого не делать и даже взял с меня честное слово, что я и наедине не стану говорить об этом с Гоголем. Он думал, что, вероятно, Гоголю что-нибудь насказали и что он имеет на него неудовольствие. Княжевич так любил горячо и меня и Гоголя, что буквально счел бы за несчастие быть причиною размолвки между нами. Несмотря на то, наше обращение с Гоголем изменилось и стало холоднее. Гоголь притворился, что не примечает того. На третий день опять приехал Княжевич с дочерью, тогда как мы с Гоголем сидели все в моем кабинете. Мы все сейчас встали, пошли навстречу своему гостю и, затворив Гоголя в кабинете, расположились в гостиной. Через полчаса вдруг двери отворились, вбежал Гоголь и с словами: "Ах, здравствуйте, Дмитрий Максимович!" протянул ему обе руки, кажется даже обнял его, и началась самая дружеская беседа приятелей, не видавшихся {323} давно друг с другом... Точно он встретился с ним в первый раз после разлуки, и точно прошедших двух дней не бывало. Покорно прошу объяснить такую странность! Всякое объяснение казалось мне так невыгодным для Гоголя, что я уже никогда не говорил с ним об этом.

Назад Дальше