К весне иголки с нее совсем осыпались, и только остов ее возвышался за нашим окном, пока не начали таять снега…
До самой весны помнил я о разбитой макушечке, а потом, когда с талым снегом пропала куда-то елка, позабыл.
На следующий праздник мы наряжали елку вдвоем с сестрой. Брат приехать не смог, он не успел сдать какие-то зачеты, а мать была занята. Впрочем, мы подросли за год и сами прекрасно справлялись с этим делом.
Наконец мы добрались до макушечки.
— Ой! — сказала сестра, взяв ее в руки. — Поломалась…
Макушечка переливалась яркими, праздничными блестками, и только пустота, зияющая на месте циферблата, напоминала, что праздник, хотя он еще не начался, все равно когда-то закончится, а раз так, стоит ли уж очень радоваться ему.
Смутно вдруг стало на душе. Зябким холодком шевельнулось что-то в груди.
— Да, — пытаясь скрыть свое состояние, равнодушно сказал я. — Поломалась…
— Жалко, — вздохнула сестра. — Такая красивая макушечка была.
— Жалко, — сказал и я.
Сестра подумала, потом полезла на стул.
— Ну и ничего! — сказала она оттуда. — Теперь ведь елка у нас в углу стоит. Вот мы и повернем макушечку циферблатом к стене. Смотри оттуда: не видно дырки?
— Не видно… — сказал я.
Арси
Иисус же, подозвав их, сказал: вы знаете, что князья народов господствуют над ними, и вельможи властвуют ими.
Но между вами да не будет так: а кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою.
И кто хочет между вами быть первым, да будет вам рабом…
Евангелие от Матфея (Гл. 21, 25–27)
Так называется проделанный в бичевнике пролив, в который забегают в канал с Онежского озера сердитые волны, но раньше имя это принадлежало жившему здесь одноногому бакенщику.
Жил он тут всю навигацию, зажигая положенные огни озерной и канальной обстановки, здесь и умер, и здесь, возле своего дома, и похоронили его.
Теперь дома уже нет, осталась только могила, на заржавевшей табличке которой с трудом можно разобрать: «Арсений Федорович Федоскин», да еще клюквенное болото вокруг.
Когда я отошел от могилы и двинулся в глубь болота, оно заохало, завсхлипывало, будто живое…
Слушая эти вздохи и всхлипы, перемежаемые тревожным шумом набегающих с озера волн, и задумался я о судьбе жившего здесь одноногого бакенщика…
Какой-то евангельский отблеск лежал на судьбе его…
Воистину: мнози же будут перви последними, а последние первыми…
Понятное дело, если бы работал неведомый мне Арсений Федорович Федоскин начальником или обладал бы внушающим страх и уважение характером, наверняка и величали бы его полным именем с отчеством, но ведь тогда и пролив бы не назвали его именем.
Кто бы стал говорить: «Возле Арсения в озеро выедем»? Или: «К Федоровичу ходил…»
— К какому еще, — спросят, — Арсению Федоровичу?
А Арси — детское сокращение имени Арсений, с которым и прожил Арсений Федорович свою жизнь, — это и удобно, и понятно…
— Волна поднялась, хорошо успели к Арси, укрылись…
Ну а когда умер Арсений Федорович Федоскин, когда исчез неведомо куда его дом и вообще только пролив Арси и остался…
И уже и не помнят многие, почему он так называется.
Знают просто, что Арси, и этого достаточно…
* * *
Когда я, вернувшись в поселок, рассказал эту историю своему соседу, тот покачал головой.
— Не знаю… — сказал он. — По-моему, тут другая версия имеется. Я слышал, что там, на Арси, три брата сено косили. Двое родных и третий — троюродный.
Хотя, может быть, дело не только в возрасте.
Просто последнее время потихоньку начинаем мы приобщаться к православной жизни, «воцерковляться», как говорят батюшки, и ночные страхи отступают, рассеиваются…
Задумавшись о своем, я то ли задремал, то ли отвлекся, и пропустил момент, когда в потрескивание обоев, в шорохи, доносящиеся с чердака, вплелись другие, какие-то царапающие звуки. Вот — совершенно явственно — задребезжало стекло в боковой комнате, потом — оглушительно громко — заскрипела створка окна.
Я вскочил.
Под руку попалась только кочерга, что стояла возле лежанки. С этой кочергой и вбежал в боковушку.
Темный, заслоняя собою белоночный свет, лез в комнату мужик. Створка была слишком узкой для него, и он застрял, просунув в комнату только плечо и голову. На руке, сжимавшей подоконник, темнел вытатуированный якорек.
Глупейшее положение хозяина дома, наблюдавшего за застрявшим в окне грабителем. Ударить кочергою по голове? Вытолкнуть в огород?
— Голубчик… — проговорил я. — Что ты позабыл здесь?
Ситуация была кретинская, а вопрос еще более кретинский. Мужик дернулся так, что зашатался оконный переплет. Я подумал, что мой гость вырвет сейчас его из пазов и вместе с ним рухнет в огород.
— Главное, не волнуйся! — торопливо сказал я. — Не спеши… Поаккуратнее, пожалуйста.
— Ы-ы… — промычал мужик, поднимая лицо. Оно было темным от морщин и загара. Только голубые глаза светились из его сумерек.
— Они здесь?
— Они?! — Я наконец-то узнал в своем госте мужика, которого видел час назад в огороде Веры Лепешкиной. — Нет… Здесь никого нет…
— А где же они?
Я пожал плечами. Мне все-таки удалось втащить его в комнату, не поломав раму. Закрыв окно, чтобы не налетели комары, я повел незваного гостя к выходу. Когда мы проходили через кухню, взгляд его задержался на миске с вареной картошкой, что стояла на столе.
— Может, ты есть хочешь? — спросил я.
Сглотнув слюну, он кивнул. Я вытащил из целлофанового пакета хлеб, достал из холодильника недоеденную тушенку и уселся напротив, наблюдая, как ест мой гость.
Ел он неряшливо, жадно, пальцами запихивая в рот неочищенные картошины и обмокнутые в тушенку куски хлеба. При этом он еще и рассказывал что-то.
Он говорил про озеро, про лодку, на которой они плыли, когда налетел ветер… Про церковь, вставшую на озерном берегу. Слова мешались с чавканьем, застревали во рту, с трудом проглатывались вместе с кусками картошки…
Наконец, он наелся. Вытер рукавом пиджака рот и внимательно посмотрел на меня.
— Где же они все? — с болью спросил он. — Мы ведь плыли в одной лодке…
— Ты же сам видел — здесь никого нет, — вставая, сказал я. — Пошли. Я открою дверь.
Фершуков кивнул и, не возражая, прошел следом за мною на веранду. Вышел в распахнутую дверь.
Уже на улице он остановился.
— Мы же все были в одной лодке… — сказал он.
Здесь, на улице, мне удалось лучше, чем в домашних сумерках, разглядеть его. Исхудавшее морщинистое лицо, порванный, испачканный пиджак болтался на его плечах, как чужой. А в голубых глазах светилось такое горе, что я отвел глаза.
— Иди домой… — сказал я. — Иди…
Уже из окна я видел, как вышел Фершуков на дорогу и, опустив голову, медленно зашагал вдоль реки, в поселок. Я следил за ним, пока он не пропал, заслоненный стоящим на подоконнике букетом, среди скукожившихся, потемневших лепестков которого ярко горели незакатные солнышки ромашек.
Я докурил сигарету и снова улегся в постель. Странно, но это ночное приключение не развеяло сна. Удивляясь этому, я и заснул…
Мне снилось: мы плыли на лодке, когда налетел ветер… Высокие — под баньку! — пошли волны, захлестывая озерный берег, церковь, вставшую на берегу, само небо…
Асфальтовый мужик
Негра звали Фикре́.
Днем он сидел на лекциях в институте, а по вечерам надевал белую рубашку и шел танцевать в посольство. Фикре́ и в голову не приходило, что можно жить как-то иначе или, по крайней мере, не мечтать о такой жизни.
Он был очень доволен собой, и эта жизнь продолжалась до того утра, пока в газете не прочитал он о перевороте в своей стране. Фикре́ попытался дозвониться в посольство, но там телефон был занят, и, все более осознавая себя политэмигрантом, Фикре́ впервые не пошел на лекции.
Бесцельно блуждая по городу, он забрел на вокзал и, не думая о том, что делает, сел в электричку.
Стоял сентябрь… По утрам от воды поднимались пронзительные, холодные туманы, расползались среди деревьев и, медленно рассеиваясь, серой дымкой окутывали пустые поля.
И когда Фикре́ садился в электричку, и когда мчался в ней, рассеянно рассматривая в окне летящие мимо поля с грудами пустых ящиков, с одинокими тракторами, выбрасывающими в пространство синеватое дыхание, — нет! — ничего не знал он о деревушке Поганкино, которую переименовали давным-давно в Комиссарово… И уж тем более не знал, что с утра возле крайнего дома, смотревшего окнами в облетающий лес, ходила и стучала клюкой горбатая Домна Замородновна. Отворяла окна, топила печи, а потом, притомившись, села на лавочке — вся черная, горбатенькая, уперлась подбородком в клюку и, кашляя, уставилась на дорогу не по-старушечьи острыми глазами.
1
В баре международного аэропорта Орли, глядя на самолеты, Фикре́ рассказывал, что в электричке, тогда, он не задумывался: куда и зачем едет…
— Понимаешь… — говорил он и чуть морщился, шум взлетающих самолетов заглушал его слова. — Просто вдруг стало пусто… Я думаю… — он пощелкал седоватыми пальцами. — Это пустота двигала тогда меня. Вы понимаете? Я правильно говорю это по-русски?
Но он говорил это многие годы спустя, а тогда — задрожала электричка и стихла. Щелкнули опущенные пантографы, и пассажиры поднялись и, застегивая плащи, направились к выходу. Фикре́ тоже встал…
Платформа стояла высоко над местностью, по которой извивалась узкая серебристая река, местами она пропадала, прячась в густых рощицах. Дул пронзительный, холодный ветер. Заросли полуоблетевших кустов окружали платформу, и среди них бежала к реке тропинка.
Прячась от пронизывающего ветра, Фикре́ пошел туда, осторожно переставляя ноги среди разлившихся луж, но река оказалась неожиданно далеко, и, когда Фикре́ подошел к реке, на небо опять натянуло тучи, начал накрапывать мелкий дождишко.
Этот дождь пролился и над деревенькой Комиссарово, и Домна Замородновна колючими и цепкими глазами начала было отгонять тучи, но не получилось ничего… Она плотнее перевязала на голове черный платок и, уставив глаза в землю, побрела по деревенской улице.
У небольшого домика ее окликнула другая старушка.
— Чего тебе надобно, Алексеевна? — строго спросила Домна Замородновна.
— Да вить как же, — торопливо затараторила старушка. — Вить, сказывают, вы конец света сегодня устраивать будете…
— Пустое говоришь! — отрезала Домна Замородновна. Она двинулась было дальше, но старушка забежала вперед и снова преградила путь.
— Ай! — сказала она. — Да разве неправда, что поп-то ваш в город ездил и из городу препаратов для конца света привез?
Она не договорила, потому что Домна Замородновна решительно отодвинула ее с дороги и, не оборачиваясь, пошла дальше.
— Грех, грех это! — крякнула вслед старушонка. — Антихристы вы с вашим батюшкой!
2
А Фикре́ тем временем, думая сократить путь, потерял тропинку и шел теперь по жухлой мокрой траве. Снова начались кустарники, порою так тесно прижимающиеся к воде, что приходилось пробираться сквозь заросли. Вскоре вся одежда на Фикре́ промокла и облипла лесной грязью… Фикре́ хотел было вернуться на тропинку, но скоро очутился в каком-то овраге и уже отчаялся найти не только тропинку, но и реку, и тогда-то и увидел в прогалинах ветвей дома.
Это был поселок, он стоял на берегу реки.