Люди в голом - Аствацатуров Андрей Алексеевич


Андрей Аствацатуров

Часть первая

Первая любовь

Как-то раз я заговорил со своей девушкой о том, что люди часто влюбляются в теле- и кинозвезд. В этом нет ничего удивительного: люди не могут жить без идеалов. Но в самой любви к звездам есть, как мне кажется, навязчивая логика. Один мой знакомый в пору своей юности был влюблен в итальянскую актрису Монику Витти. Он потом написал диссертацию о Чехове. Другой — в Мэрилин Монро. Теперь он руководит сетью торговых точек. Третий — в американскую порнозвезду. Он человек криминального склада, работает бандитом в небольшом провинциальном городе.

Я стал думать о себе и вспоминать. В закоулках памяти, наконец, обнаружил, что подобным образом был влюблен два раза. Первый раз — где-то в середине — конце семидесятых — в певицу Таисью Калинченко. Мне очень хотелось, чтобы она стала моей женой. Второй раз — в актрису Белохвостикову.

Это имело место уже в самом начале восьмидесятых, и моя влюбленность предполагала более легкомысленные отношения. Своей девушке я так и не смог объяснить, кто это такие.

Вспомнил, что Таисья Калинченко пела песню про лесного оленя, который должен был ее (Таисью) «умчать в страну оленью».

Или, может, это Ведищева пела про лесного оленя?

Во всяком случае, Таисья Калинченко сыграла эпизодическую роль медсестры в длинном фильме «На всю оставшуюся жизнь». И за это я ее полюбил. Полюбил больше, чем маму и дедушку, больше, чем самого себя, больше, чем Ленина.

В актрису Белохвостикову я влюбился, когда посмотрел фильм «Легенда о Тиле».

И кто из меня получился?

А девушка вскоре после этого разговора меня бросила. Она уехала в Египет на Красное море работать аниматором.

Первые учителя

Мне с детства казалось, да и сейчас кажется, что я ненастоящий. Что я игрушка, в которую люди почему-то неправильно играют. Но это чувство пришло не сразу. Я с самого начала не доверял миру. Но, по правде говоря, он чаще привлекал меня, чем отталкивал. А потом мой одноклассник Витя Андреев случайно описался на уроке математики.

Этот Витя мне очень нравился. Не подумайте только ничего. Он мне виделся не в томас-манновском голубоватом свете («дай карандаш, мальчик, меня дядя Густав зовут, а я тебе за это Венецию покажу»), а в общечеловеческом.

На групповой фотографии нашего первого класса «В» — двадцать пять круглых румяных физиономий. Карикатурные гномы из диснеевского мультика про Белоснежку. И только у Вити лицо вдохновенного романтического героя. Грустные глаза и черные кудри. Таким, наверное, было лицо Байрона, когда он сидел за партой в Хэрроу и, забыв об уроке, сочинял свои первые стихи. Рядом на фотографии — Валентина Степановна, наша первая учительница, женщина неопределенного возраста в голубом кримпленовом платье. Она укоризненно и назидательно смотрит в фотообъектив. На правой щеке большая родинка.

Вите не повезло. Он пошел в школу, предварительно не выучившись читать. Теперь, по прошествии стольких лет, неумение читать кажется мне безусловным преимуществом, великим даром, на который способны родители, действительно по-настоящему любящие своих детей. В книгах нечего ловить и нечего искать. Их сочиняют для того, чтобы превратить неорганизованное людское стадо в организованное.

Прочитав книги, люди глупеют окончательно, и тогда с ними можно делать все что угодно.

Витя читать не умел и потому был гораздо сообразительнее всех нас.

Но в школе так не считали. Витя числился отстающим. Ему стоило огромных усилий заучить буквы. Он уставал, пытался передохнуть. И тут выяснялось, что запоминать буквы недостаточно. Их нужно соединять в слова и правильно записывать. Другие уроки Витю отвлекали. На них нужно было заучивать массу всего сложного, малопонятного и ненужного, цифры, например, и тут же с ними что-то делать: вычитать, складывать, разбирать, какая из них больше другой. От всего этого у Вити голова шла кругом. Он ничего не успевал. Валентина Степановна сердилась и ставила Вите двойки.

«Кто не успевает, Андреев, — тот бывает неуспевающим!» — назидательно говорила она всякий раз, когда заносила ручку над его дневником.

Помню, в ноябре к нам пришла завуч младших классов Галина Павловна. Сухая старушка. Лицом она мне напоминала полярную сову. Я таких сов видел по телевизору в передаче «В мире животных». На кончике носа у Галины Павловны настороженно поблескивали очки в тоненькой золотой оправе — подарок каких-то благодарных родителей.

Мы сталкивались с Галиной Павловной в коридоре на переменах.

Она смотрела на нас с нескрываемой ненавистью. Если кто-то пытался бегать, она истошно кричала:

— Стой на месте! — и зловеще шипела: — Дрррянь такая! Зла не хватает!

Так вот эта Галина Павловна пришла проверять, с какой скоростью мы читаем и сколько слов сможем прочесть за минуту. Всех выгнали за дверь, а потом вызывали в класс по одному, совали в руки книжку и заставляли читать вслух. Мы стояли в коридоре и тряслись от страха. Некоторые то и дело бегали в туалет.

Меня вызвали одним из первых.

Я сел за парту, взял книжку и стал быстро читать сбивающимся от волнения голосом.

— Не части! — перебила меня в какой-то момент Валентина Степановна. — Читай с чувством, с толком, с расстановкой!

— Чего? — не понял я.

— Чего-чего, — передразнила она. — Не «чего», а «что»! Читай давай! Время-то идет!

Я читал до тех пор, пока Галина Павловна не сказала «стоп».

— Теперь надо выяснить, — повернулась она к Валентине Степановне, — понял ли он, — тут она кивнула в мою сторону, — что прочел. — Вот… — она ткнула пальцем в книгу, — что это значит?

— Что? — испугался я.

— Вслух прочти! Горе луковое! — вмешалась Валентина Степановна.

— Царская Россия, — начал читать я, — была тюрьмой народов. Царь и помещики держали народы в невежестве и покорности.

— Стоп! — скомандовала Валентина Степановна. — Как ты это понял?

Я молчал.

— Как понял, я тебя спрашиваю?! — повысила она голос.

Я в страхе покосился на массивное обручальное кольцо у нее на пальце.

— Ну, царские помещики… того… всех обижали… особенно бедных, рабочих и кресть…

— При чем тут бедные?

Я замолчал.

— Аствацатуров! Объясни нам, что значит слово «невежество»!

Я молчал.

— Невежество — это ты! — выдохнула, наконец, Валентина Петровна. Прическа «тюльпан» в стиле 50-х, напоминавшая огромный кукиш, яростно закачалась у нее на голове. — Позор какой! Выйди и позови… кто там по списку… Настю Батурину.

Потом выяснилось, что я успел прочитать шестьдесят три слова.

Я забыл рассказать, что до меня такой же процедуре подвергли Витю Андреева. Бедный Витя за минуту сумел одолеть только четыре слова.

— Хулиганство! — кричала на него завуч. Нас всех уже закончили экзаменовать и запустили в класс, чтобы объявить результаты. — Лодырь! Немедленно родителей ко мне! Чтоб завтра же!

Валентина Степановна, стоя рядом с Галиной Павловной, буравила Витю взглядом, словно хотела его насквозь проткнуть.

После этого случая Витю окончательно записали в «отпетые». Что бы Витя ни делал — его всегда ругали.

Прошел год. Витя по-прежнему отставал.

Однажды на уроке математики он вдруг расплакался.

— В чем дело? — ледяным тоном спросила Валентина Петровна.

Оказалось, что Витя описался.

Об этом доверительным шепотом Валентине Петровне сообщила Оля Семичастных, отличница. Ее посадили рядом с Витей, чтобы она его «подтягивала» как отстающего.

Витя описался. Он тянул руку, чтобы попроситься выйти, тянул, тянул изо всех сил, но Валентина Степановна его не заметила.

И Витя описался.

Помню, как он стоял у доски слева от стола Валентины Петровны и плакал, растирая слезы по щекам.

А Валентина Степановна, красная от возмущения, кричала:

— И не жалоби меня! Сам виноват! Если б это произошло с хорошим учеником, я бы еще поняла и простила! Но это сделал ты, лодырь и двоечник! Иди с глаз моих!

Витя, рыдая, поплелся к двери.

Мы все смотрели на него с презрением и жалостью.

Когда я пришел домой, то первым делом рассказал папе, что Витя Андреев описался.

— Да? Вот как? — рассеянно ответил папа. Он читал газету, и ему явно не хотелось на меня отвлекаться. — А ваша эта, как ее, Валентина Степановна… что она?

— Очень сердилась. Сказала, что если б это произошло с хорошим учеником, то она бы его простила.

Папа вытаращил глаза. И помотал головой в недоумении.

— То есть как? Так и сказала?

— А что?.. — удивился я. — Что тут неправильного?

— Правильно, правильно, — сказал папа и как-то странно хохотнул. Я никогда прежде не слышал в его голосе таких интонаций. — Выходит так: если ты двоечник — веди себя тихо и писаться не смей! А если отличник, вроде вашего Леши Петренко, то ссы и сри в штаны сколько душе угодно. Никто слова поперек не скажет!

Я испугался, услышав это. Мне захотелось, чтоб поскорее наступило лето и меня бы повезли на дачу в Комарово…

Одноклассники меня любили. Кажется, так. А может, и нет. Не помню. За что меня было любить? Наш класс боролся за какое-то там переходящее знамя, а я плохо учился, снижал все показатели и вдобавок был очкариком.

Меня называли «очкарик — в жопе шарик», а Миша Старостин, когда мы в четвертом классе поссорились, придумал мне обидную кличку Очкастая Кобра.

Когда всех принимали в пионеры, меня приняли самого последнего.

Валентина Степановна сказала мне тогда при всех:

— У тебя, Аствацатуров, волосатое сердце.

А я даже оказался не в силах понять, что это она мне сказала…

Учитель физики по кличке Угрюмый, напротив, был не столь изысканно-метафоричен. Однажды он обдал меня прокуренным дыханием и назвал «умственным убожеством».

Угрюмому было лет семьдесят. Он был стар и мудр. А я — молод и глуп. У него вообще-то была фамилия, я просто забыл. Такая дурацкая и угрюмая, под стать ему самому. Угрюмый любил Есенина и Пушкина. Иногда на школьных вечерах он читал их стихи наизусть, и на глаза у него наворачивались слезы. Закончив стихотворение, он доставал из кармана брюк носовой платок и шумно чистил нос. А еще он любил нас всех воспитывать. Особенно меня. Все разговоры со мной у него почему-то сводились к одной формулировке: он умный, а я, соответственно, дурак. Я как-то поинтересовался, где это он приобрел такой запас мудрости, что его хватило на семьдесят лет. (Дерзить старшим я стал довольно поздно. И это была одна из первых попыток. Мне было пятнадцать.) Угрюмый посмотрел на меня с презрением. Но удостоил ответом.

Оказалось, он поумнел на фронте, в 1945 году, во время Балатонской операции. Угрюмый, тогда еще молодой и кудрявый, сидел в окопе вместе со своим другом. Друг ел кашу и радостно причмокивал. Угрюмый свою кашу уже доел. Но ему хотелось еще. Он с неприязнью смотрел на своего друга, который ловко орудовал алюминиевой ложкой. Внезапно послышался пронзительный свист, а затем чудовищный грохот. Угрюмый закрыл глаза и повалился на дно окопа. Когда он их открыл, друг сидел в той же позе, только у него теперь не было головы. Ее оторвало осколком снаряда. Зато обе руки были на месте. И они по-прежнему прижимали к груди миску с кашей. Угрюмый не растерялся. Он аккуратно разжал другу пальцы, забрал миску и спокойно доел кашу.

— Так я поумнел, — говорил мне Угрюмый. — Каша моему другу теперь была не нужна. Да и чем бы он ее смог есть?

История эта мне не понравилась. Роман Луи-Фердинанда Селина «Путешествие на край ночи», где подобные сцены встречаются чуть ли не на каждой странице, я к тому моменту еще не успел прочитать. Я собрал свои вещи и вышел, не взглянув в его сторону и не попрощавшись. Потом мы два года враждовали. Я никогда с ним не здоровался и не отвечал на его вопросы. Я даже не реагировал, когда он пытался меня задевать. Я говорил с ним только тогда, когда он вызывал меня к доске, да и то с неохотой.

Вскоре, после того как мы закончили школу, он умер. Мне даже позвонил кто-то из одноклассников и позвал на похороны. Но я не пошел.

Мои одноклассники очень уважали Угрюмого. И хорошо учились по его предмету. Тройки были только у меня и у одного мальчика из соседнего класса.

Хм…

Спи спокойно, дорогой учитель.

Ты не зря страдал и боролся.

В наших супермаркетах можно найти кашу на любой вкус.

Бассейн

Кстати, мое поступление в школу доставило родителям много хлопот. Помню, они страшно суетились, куда-то бегали, кому-то звонили, подключали чьих-то родственников.

В итоге я поступил.

Школа, куда меня определили, считалась элитарной, с углубленным изучением английского языка. Родители были счастливы, но дали мне понять, что для такого оболтуса, как я, это большая честь.

— Обещай мне, что будешь получать только «пятерки»! — строго требовал папа.

Я обещал. И даже первое время старался изо всех сил. Но потом что-то произошло. И даже не потом, а почти сразу. С одноклассниками у меня вроде бы конфликтов не возникало. Дети как дети. Я никого не задирал по причине слабого здоровья. И меня, в свою очередь, никто не трогал.

Дело было в учителях. Они оказались совсем не похожими на тех взрослых, которые приходили в гости к моим родителям. Особенно учитель физкультуры, Александр Палыч.

Я постепенно становился все более рассеянным. На уроках по математике «постоянно вертелся», как говорила моей маме наша учительница Валентина Степановна.

В общем, отличника из меня не вышло. Пятерки иногда появлялись в моем дневнике. Но четверок и троек было больше. Иногда я даже получал двойки. Но они не расстраивали. В каждой я различал изящный изгиб лебединой шеи, который можно было подолгу разглядывать. У родителей на этот счет было другое мнение. Поначалу меня ругали, наказывали и даже пытались «серьезно поговорить». Потом — просто махнули рукой.

В некоторых еврейских семьях подобные проблемы решаются просто. Ребенка начинают усиленно раскармливать.

— Мой Додик — не гений. Это ясно… Зато пусть будет толстый, — заявляет своей свекрови за обедом одесская мамаша. Тут же рядом сидит упитанный Додик и с аппетитом доедает котлету. Потом он встанет из-за стола («Додик! Шо нужно скызать?» — «Спасибо!» — «Вот так!»), украдкой возьмет из вазочки в серванте конфеты, рассует их по карманам и радостно побежит играть во двор.

Я вырос не в Одессе, а в Ленинграде. Поэтому меня не стали раскармливать. Некоторое время я был предоставлен самому себе. Но потом за меня снова взялись и решили записать в бассейн. Мне эта идея почему-то сразу не понравилась. Вода была исключительно дачным развлечением, а в городе я и мой приятель Леша Безенцов предпочитали гонять по двору резиновый мяч.

Родители не поощряли моей дружбы с Безенцовым. Они, видимо, подозревали, что его мнение для меня гораздо важнее их собственного.

— Безенцов этот, я погляжу, твой духовный вождь, — иронически говорил папа.

Выражение «духовный вождь» мне очень нравилось. Я его тогда часто повторял.

— А кто у тебя духовный вождь? — спросил я однажды папу.

— Иммануил Кант, — коротко бросил папа, и больше с подобными вопросами я к нему не приставал.

Бассейн политехнического института, серое уродливое здание, располагался напротив нашего дома через дорогу. В холле было много народу: дети, их родители, дедушки, бабушки. Все толпились возле какой-то стеклянной двери. Оттуда время от времени высовывалась тетка в тренировочном костюме с бумажкой в руке и выкликала чью-нибудь фамилию. Наконец дошла очередь и до меня. Наверное, не стоит рассказывать, как внимательно тетка вглядывалась в бумажку и, спотыкаясь, пыталась воспроизвести то, что там было написано.

Дальше